Полная версия
Отсрочка
Он увидел руку Жаннин, рука порылась в кармане белого халата и извлекла оттуда часы.
– Еще минут пятнадцать. Вам скучно?
– Нет.
Он никогда не скучал. Цветочные горшки не скучают. Когда светит солнце, их выставляют наружу, а потом с наступлением вечера возвращают обратно. У них никогда не спрашивают их мнения, они ничего не должны решать, ничего не должны ждать. Как захватывающе впитывать воздух и свет всеми порами! Небо загремело, как гонг, и он увидел пять маленьких аспидных точек в форме треугольника, поблескивавших меж двух облаков. Он вытянулся, и у него задвигались большие пальцы ног: звук приходил большими медными слоями, это было приятно и ласкающе, это походило на запах хлороформа, когда усыпляют на большом операционном столе. Жаннин вздохнула, и он исподтишка посмотрел на нее; она подняла голову и казалась встревоженной, определенно, что-то ее беспокоило. «А! Вспомнил: скоро будет война». Он улыбнулся.
– Значит, – сказал он, немного повернув шею, – ходячие решились начать свою войну.
– Напоминаю, – сухо ответила она. – Если вы будете так говорить, я больше не буду вам отвечать.
Он замолчал, у него было много времени, самолет гудел в его ушах, он себя хорошо чувствовал, молчание его не раздражает. Она не могла сопротивляться, ходячие всегда обеспокоены, им нужно говорить, двигаться: наконец она не выдержала:
– Боюсь, что вы правы: скоро будет война.
Она выглядела, как в операционные дни, – одновременно разнесчастным ребенком и старшей медсестрой. Когда она вошла в самый первый день и сказала ему: «Приподнимитесь, я уберу судно», у нее был именно такой вид. Он потел, чувствовал собственный запах, отвратительный запах кожевенного завода, а она стояла, все понимающая и незнакомая, она протягивала к нему роскошные руки и выглядела именно так, как сегодня.
Он слегка облизнул губы: с тех пор он попортил ей немало крови. Он сказал ей:
– У вас такой взволнованный вид…
– Еще бы!
– А вам-то что до этой войны? Вас это не касается.
Она отвернулась и с раздражением похлопала по краю фиксатора. К чему ей расстраиваться из-за войны? Ее профессия – ухаживать за больными.
– А мне плевать на войну, – сказал он.
– Зачем вы притворяетесь злым? – мягко сказала она. – Вы же не хотите, чтобы Францию разгромили.
– Мне это безразлично.
– Месье Шарль! Когда вы такой, вы меня пугаете.
– Я же не виноват, что я нацист, – ухмыльнулся он.
– Нацист! – обескураженно повторила она. – Что это вы на себя наговариваете! Нацист! Они убивают евреев и всех, кто с ними не согласен, они их сажают в тюрьму, и священников тоже, они подожгли Рейхстаг, это бандиты. Такое нельзя говорить; такой юноша, как вы, не имеет права говорить, что он нацист, даже в шутку.
Он сохранил на губах понимающую провоцирующую улыбочку. Он не испытывал антипатии к нацистам. Они были мрачными и свирепыми, казалось, они хотят все уничтожить: посмотрим, до каких пределов они дойдут, увидим. У него появилась забавная мысль:
– Если будет война, все станут горизонтальными.
– И он доволен! – возмутилась Жаннин. – Что еще взбредет ему на ум?
Он сказал:
– Стоячие устали стоять, они лягут плашмя в ямы. Я на спине, они на животе: все станут горизонтальными.
Уже много времени они склонялись над ним, мыли, чистили, обтирали ловкими руками, а он оставался неподвижным под этими руками, он смотрел на их лица, начиная с подбородка, на запекшиеся ноздри над выступом губ, на черную линию ресниц чуть выше. «Теперь их очередь лечь». Жаннин не реагировала: она была не так оживлена, как обычно. Она мягко положила руку ему на плечо.
– Злюка! – сказала она. – Злюка, злюка, злюка!
Это был миг примирения. Он сказал:
– Что сегодня вечером дадут лопать?
– Рисовый суп и картофельное пюре, а потом – вы будете довольны – налима.
– А на десерт? Сливы?
– Не знаю.
– Наверное, сливы, – сказал он. – Вчера был абрикосовый компот.
Оставалось еще пять минут; он вытянулся и надулся, чтобы еще больше ими насладиться, он посмотрел на свой кусочек мира, отраженный в его третьем глазу, в зеркальце. Пыльный и неподвижный глаз с коричневыми трещинами: он немного искажал движения, и это было забавно, они становились одеревенелыми и механическими, как в довоенных фильмах. Вот в нем проскользнула женщина в черном, лежащая на фиксаторе, проскользнула и исчезла: мальчик толкал коляску.
– Кто это? – спросил он у Жаннин.
– Я ее не знаю, – сказала Жаннин. – Кажется, она с виллы «Монрепо», вы ее знаете, тот большой рыжеватый дом на берегу моря.
– Это там оперировали Андре?
– Да.
Он глубоко вздохнул. Свежее, шелковистое солнце текло ему в рот, в ноздри, в глаза. А что здесь делает этот солдат? Зачем ему дышать воздухом, предназначенным для больных? В зеркальце прошел солдат, негнущийся, как изображение в волшебном фонаре, вид у него был озабоченный, Шарль приподнялся на локте и с любопытством проследил за ним взглядом: «Он ходит, ощущает свои ноги и бедра, все его тело давит на ступни». Солдат остановился и стал разговаривать с медсестрой. «А, это кто-то здешний», – с облегчением подумал Шарль. Солдат говорил серьезно, покачивая головой и не меняя печального выражения лица. «Он умывается и одевается сам, он идет куда хочет, ему необходимо все время заниматься собой, он чувствует себя чудны´м, потому что стоит: я это знал раньше. Что-то с ним скоро произойдет. Завтра будет война, и что-то произойдет со всеми. Но не со мной. Я – просто вещь».
– Уже пора, – сказала Жаннин. Она грустно посмотрела на него, глаза ее наполнились слезами. Какая она противная. Он ей сказал:
– Вы любите меня, свою игрушку?
– Да, да!
– Не трясите меня, как при ходьбе.
– Хорошо.
Слезы брызнули и покатились по бледным щекам. Он недоверчиво посмотрел на нее.
– Что с вами?
Она не ответила и, всхлипывая, склонилась над ним, поправляя ему одеяло: он видел ее ноздри.
– Вы что-то от меня скрываете…
Она не отвечала.
– Что вы от меня скрываете? Вы поссорились с мадам Гуверне? Ну? Не люблю, когда со мной обращаются как с ребенком!
Жаннин выпрямилась и посмотрела на него с отчаянной нежностью.
– Вас собираются эвакуировать, – плача, сказала она.
Шарль не понял. Он спросил:
– Меня?
– Всех больных из Берка. Мы слишком близко от границы.
Шарль задрожал. Он поймал руку Жаннин и сжал ее:
– Но я хочу остаться!
– Здесь никого не оставят, – сказала она хмуро.
Он изо всех сил сжал ей руку:
– Я не хочу! – сказал он. – Я не хочу!
Она, не отвечая, высвободила руку, прошла за коляску и стала ее толкать.
Шарль наполовину приподнялся и затеребил уголок одеяла.
– Но куда нас отправят? Когда отъезд? Сестры поедут с нами? Скажите же что-нибудь!
Она не отвечала, и он услышал, как она вздохнула над его головой. Он снова лег и в бешенстве сказал:
– Они меня доконают.
Я не хочу смотреть на улицу. Милан встал у окна, он смотрит, он мрачен. Их еще здесь нет, но они уже шаркают по всему кварталу. Я их слышу. Я нагибаюсь над Марикой и говорю:
– Стань здесь.
– Где?
– У стены между окнами.
Она меня спрашивает:
– Почему меня сюда отослали?
Я не отвечаю; она спрашивает:
– Кто это кричит?
Я молчу. Шаркающие сапоги, это их звуки: шушушу-шу-у-у-шу. Я сажусь на пол рядом с ней. Я тяжелая. Я ее обнимаю. Милан стоит у окна, он отрешенно грызет ногти. Я ему говорю:
– Милан! Иди к нам; не стой у окна.
Он ворчит, перевешивается через подоконник, нарочно перевешивается. Шаркающие сапоги. Через пять минут они будут здесь. Марика хмурит брови:
– Кто это идет?
– Немцы.
Она произносит: «А?», и ее лицо снова становится безмятежным. Она смирно слушает шаркающие сапоги, как слушает мой голос во время урока, или дождь, или ветер в листве: потому что эти звуки слышны. Я смотрю на нее, и она мне отвечает ясным взглядом. Именно этот взгляд, надо быть только этим взглядом, ничего не понимающим, ничего не ждущим. Я хотела бы стать глухой, быть зачарованной этими глазами, читать в этих глазах шум. Мягкий шум, лишенный смысла, как шум листвы. Но я знаю, что означают эти шаркающие сапоги. Они мягкие, они мягко придут, эти люди будут его бить, пока он не станет в их руках совсем мягким. Он здесь, пока еще крепкий и твердый, он смотрит в окно: они будут держать его на вытянутых руках, он станет дряблым, с тупым выражением на разбитом лице; они будут его бить, они опрокинут его на землю, и завтра ему будет стыдно передо мной. Марика вздрагивает в моих объятиях, я у нее спрашиваю:
– Ты боишься?
Она отрицательно качает головой. Она не боится. Она серьезная, как в те моменты, когда я пишу на черной доске, а она, открыв рот, следит за моей рукой. Она старается: она уже поняла, что такое деревья и вода, потом животные, которые самостоятельно ходят, потом люди, потом буквы алфавита. Теперь же было вот что: молчание взрослых людей и эти шаркающие сапоги на улице; вот что нужно осмыслить. Все это потому, что мы – маленькая страна. Они придут, они пустят танки по нашим полям, они будут стрелять в наших мужчин. Потому что мы – маленькая страна. Боже мой! Сделай так, чтобы французы пришли к нам на помощь, Боже, сделай так, чтобы они не оставили нас в беде.
– Вот они, – сказал Милан.
Я не хочу смотреть на его лицо, только на лицо Марики, потому что она ничего не понимает. Они рядом: они приближаются, они шаркают сапогами по нашей улице, они выкрикивают наши имена, я их слышу. Я здесь, я сижу на полу, тяжелая и неподвижная, револьвер Милана в кармане моего передника. Он смотрит на Марику, она приоткрывает рот; ее глаза чисты, она все еще ничего не понимает.
Он шел вдоль рельсов, он смотрел на лавки и смеялся от удовольствия. Он смотрел на рельсы, он смотрел на лавки; он смотрел на лежащую перед ним белую улицу, щуря глаза, и думал: «Я в Марселе». Лавки были закрыты, железные жалюзи опущены, улица пустынна, но он в Марселе. Он остановился, поставил мешок, снял кожаную куртку и перебросил ее через руку, затем вытер лоб и снова вскинул мешок на спину. Ему хотелось с кем-нибудь поболтать. Он сказал себе: «У меня в носовом платке двенадцать окурков сигарет и один окурок сигары». Рельсы блестели, длинная белая улица слепила его, он сказал: «У меня в мешке бутылка красного». Было жарко, и он бы с удовольствием выпил, но он предпочел бы выпить рюмочку полынной водки в забегаловке, если только они не все закрыты. «Никогда бы не подумал», – сказал он себе. Он опять зашагал между рельсами, улица промеж черных домиков сверкала, как река. Слева было много лавок, но невозможно узнать, что там продавалось, потому что железные жалюзи закрыты; справа тянулись пустые, открытые всем ветрам дома, похожие на вокзалы, время от времени возникала кирпичная стена. Но зато это был Марсель. Большой Луи спросил себя:
– Где они могут быть?
Кто-то выкрикнул:
– Быстро сюда!
На углу переулка была открытая забегаловка. На пороге стоял крепыш с торчащими усами, он кричал: «Быстро сюда!», и люди возникли разом, как из-под земли, и побежали к забегаловке. Большой Луи побежал тоже; он хотел зайти вслед за парнями, но усатый тип ладонью толкнул его в грудь и рявкнул:
– А ну, вали отсюда!
Мальчик в переднике нес круглый стол больше, чем он сам, и пытался занести его в кафе.
– Ладно, папаша, – сказал Большой Луи, – ухожу. У тебя, случаем, нет полынной водки?
– Я тебе сказал: сматывайся.
– Ухожу, – сказал Большой Луи. – Не надо бояться; я не лезу в компании, где меня не хотят.
Крепыш повернулся к нему спиной, одним толчком снял наружный засов и вошел в кафе, закрыв за собой дверь. Большой Луи посмотрел на дверь: на месте засова осталась маленькая круглая дыра с неровными краями. Он почесал затылок и повторил: «Ухожу, не надо бояться». И все-таки он подошел к окну и попытался заглянуть в кафе, но кто-то изнутри задернул шторы, и он ничего не увидел. Он пробормотал: «Никогда бы не подумал». Улица шла обочь его, рельсы блестели, на рельсах стояла брошенная черная вагонетка. «Я бы хотел куда-нибудь зайти», – подумал Большой Луи. Ему хотелось выпить полынной водки в бистро и поболтать с хозяином. Он объяснил себе, почесывая голову: «Я привык торчать на улице». Когда он бывал на улице, то обычно и другие были там же, овцы и прочие пастухи, и это все-таки была компания, а когда не было никого, то не было никого, вот и все. Сейчас он был на улице, а все остальные – внутри, за своими стенами и дверьми без засовов. Он был на улице совсем один, на пару с вагонеткой. Большой Луи побарабанил в окно кафе и подождал. Никто не ответил: если бы он собственными глазами не видел, как туда вошли люди, он бы поклялся, что в кафе никого не было. Он сказал себе: «Я ухожу» и действительно ушел; ему чертовски захотелось пить; он представлял себе Марсель не таким. Он шел, и ему казалось, что улица пахнет затхлым. Он спросил себя: «Где бы мне присесть?», и услышал сзади гул: так гудит стадо овец, когда его перегоняют в горы. Он обернулся и увидел вдалеке небольшую толпу со знаменами. «Что ж, посмотрю на них», – сказал он и обрадовался. С другой стороны рельсов было что-то вроде площади, ярмарочного поля с двумя зелеными лачугами, прилепившимися к высокой стене; он сказал: «Там и присяду, чтобы поглядеть, как они проходят». Одна из лачуг оказалась лавкой, около нее пахло колбасой и жареной картошкой. Большой Луи увидел старика в белом переднике, ворошившего в печке. Он сказал ему:
– Папаша, дай жареной картошки.
Старик обернулся.
– А этого не хотел?! – рявкнул он.
– У меня есть деньги, – сказал Большой Луи.
– А этого не хотел?! Плевал я на твои деньги. Я закрываюсь.
Он вышел и начал вертеть ручку. Железные жалюзи с грохотом стали опускаться.
– Еще семи нет! – крикнул Большой Луи, чтобы перекричать грохот.
Старик не ответил.
– Я подумал, что ты закрываешься, потому что уже семь! – крикнул Большой Луи.
Железные жалюзи опустились. Старик вынул ручку, выпрямился и плюнул.
– Ты что, придурок, не видел, что они идут, а? Я не собираюсь отдавать жареную картошку задарма, – сказал он, возвращаясь в лачугу.
Большой Луи еще с минуту посмотрел на зеленую дверь, затем сел на землю посреди ярмарочного поля, положил под спину мешок и стал греться на солнце. Он подумал, что у него есть буханка круглого хлеба, бутылка красного вина, двенадцать окурков от сигарет и один от сигары, он сказал себе: «Ну что ж, заморим червячка». По другую сторону рельсов двинулись люди, они размахивали знаменами, пели и вопили; Большой Луи вынул из кармана нож и смотрел на них, пережевывая свой харч. Одни поднимали кулаки, другие кричали ему: «Пошли с нами!», и он, смеясь, приветствовал их, он любил шум и движение, это его малость развлекало.
Он услышал шаги и обернулся. К нему приближался высокий негр, на нем была выцветшая розовая рубашка с короткими рукавами; голубые брюки болтались при каждом шаге на длинных худых икрах. Как видно, он не торопился. Негр остановился и стал выкручивать коричнево-розовыми руками плавки. Вода капала в пыль и свертывалась в шарики. Негр завернул плавки в полотенце и, равнодушно посвистывая, стал смотреть на демонстрацию.
– Эй! – крикнул Большой Луи.
Негр посмотрел на него и улыбнулся.
– Что они делают?
Негр подошел к нему, раскачивая плечами: как видно, он не торопился.
– Это докеры, – сказал он.
– Они что, бастуют?
– Забастовка закончилась, – сказал негр. – Но эти хотят начать ее снова.
– А-а, вот оно что! – протянул Большой Луи.
Негр с минуту молча смотрел на него, казалось, он подыскивает слова. В конце концов он сел на землю, положил полотенце на колени и начал свертывать сигарету. Он продолжал насвистывать.
– Откуда идешь? – спросил он.
– Из Прад, – ответил Большой Луи.
– Не знаю, где это, – сказал негр.
– Как так не знаешь? – засмеялся Большой Луи. Они оба посмеялись, потом Большой Луи пояснил: – Мне там разонравилось.
– Ты пришел искать работу? – спросил негр.
– Я был пастухом, – пояснил Большой Луи. – Я пас овец на Канигу. Но это мне разонравилось.
Негр покачал головой.
– Тут работы больше нет, – строго сказал он.
– Э-э, я найду! – заверил его Большой Луи. Он показал свои руки. – Я умею делать все, что угодно.
– Тут работы больше нет, – повторил негр.
Они замолчали. Большой Луи смотрел на орущих демонстрантов. Они кричали: «К стенке! Сабиани к стенке!» С ними были женщины; простоволосые и раскрасневшиеся, они разевали рты, как будто хотели все съесть, но не было слышно, о чем они говорят, так как мужчины горланили громче их. Большой Луи был доволен: теперь у него есть компания. Он подумал: «Здорово». Среди других прошла толстая женщина, ее груди болтались. Большой Луи подумал, что неплохо было бы с ней позабавиться как-нибудь после еды, руки были бы полны ее грудью. Негр захохотал. Он хохотал так сильно, что задохнулся дымом от сигареты. Он хохотал и кашлял одновременно. Большой Луи постучал кулаком ему по спине.
– Ты чего смеешься? – смеясь, спросил он.
Негр посерьезнел.
– Просто так, – ответил он.
– Выпей глоток, – предложил ему Большой Луи.
Негр взял бутылку и отхлебнул из горлышка. Большой Луи тоже выпил. Улица вновь опустела.
– Где ты спал? – спросил негр.
– Не знаю, – ответил Большой Луи. – На какой-то площади с вагонетками под брезентом. Там воняло углем.
– У тебя есть деньги?
– Может, и есть, – сказал Большой Луи.
Дверь кафе открылась, вышла группа людей. Некоторое время они оставались на улице; затеняя глаза руками, они смотрели туда, куда ушли забастовщики. Потом одни, закурив, медленно уходили, другие маленькими группками толклись на улице. Среди них был бурно жестикулирующий багровый пузатый мужчина. Он гневно крикнул молодому тщедушному парню:
– Нам война уже в затылок дышит, а ты нам что-то толкуешь о синдикализме!
Пузатый взмок, он был без куртки, рубашка расстегнута, под мышками мокрые круги. Большой Луи повернулся к негру.
– Война? – спросил он. – Какая война?
– Скамейка! – сказал Даниель. – Она-то нам и нужна!
Это была зеленая скамейка у стены фермы, под открытым окном. Даниель толкнул перекладину и вошел во двор. К нему с лаем бросилась собака, волоча за собой цепь, на пороге дома появилась старуха, она держала кастрюлю.
– Пошла, пошла! – сказала она, размахивая кастрюлей. – Заткнись!
Собака, немного порычав, легла на живот.
– Моя жена немного устала, – снимая шляпу, сказал Даниель. – Вы ей позволите посидеть на этой скамейке?
Старуха недоверчиво сощурила глаза: может, она не понимала по-французски?
Даниель громко повторил:
– Моя жена немного устала.
Старуха повернулась к Марсель, припавшей к перекладине, и ее недоверие растаяло.
– Конечно, ваша жена может сесть. Для того и скамейки. Она ее не просидит. Вы идете из Пейреорада?
Марсель вошла во двор и, улыбаясь, села.
– Да, – сказала она. – Мы хотели дойти до утеса; но теперь это для меня далековато.
Старуха понимающе подмигнула.
– Еще бы! – сказала она. – В вашем положении нужно быть осторожной.
Марсель прислонилась к стене, полузакрыв глаза, она счастливо улыбалась. Старуха поглядела с понимающим видом на ее живот, затем повернулась к Даниелю, покачала головой и уважительно осклабилась. Даниель сжал набалдашник трости и тоже улыбнулся. Все улыбались, живот был здесь в безопасности. Из дома, спотыкаясь, вышел ребенок, он замер и удивленно уставился на Марсель. Он был без штанов, его красные ягодицы покрывали болячки.
– Я хотела увидеть утес, – с шаловливым видом повторила Марсель.
– Но в Пейреораде есть такси, – сказала старуха. – Оно принадлежит Ламблену-сыну, последний дом по дороге на Бидасс.
– Знаю, – кивнула Марсель.
Старуха повернулась к Даниелю и погрозила ему пальцем:
– Ах, месье, нужно быть к своей жене внимательным; сейчас надо ей во всем потакать.
Марсель улыбнулась.
– Он ко мне внимателен, – заверила она. – Я сама захотела пройтись пешком.
Она вытянула руку и погладила мальчика по голове. Вот уже недели две, как она интересовалась детьми; это пришло внезапно. Она трогала и щупала их, как только они оказывались в пределах ее досягаемости.
– Это ваш внук?
– Нет, сын моей племянницы. Ему около четырех.
– Хорошенький, – сказала Марсель.
– Да, когда послушный. – Старуха понизила голос: – У вас будет мальчик?
– Не знаю, – сказала Марсель, – я бы очень этого хотела!
Старуха засмеялась.
– Каждое утро нужно молиться святой Маргарите.
Наступила округлая, населенная ангелами тишина. Все смотрели на Даниеля. Он склонился над тростью, смиренно по-мужски сурово потупив глаза.
– Простите за беспокойство, мадам, – мягко сказал он. – Не соблаговолите ли принести для моей жены чашку молока? – Он повернулся к Марсель: – Вы выпьете чашку молока?
– Сейчас принесу, – отозвалась старуха. Она исчезла в кухне.
– Сядьте рядом со мной, – предложила Марсель.
Он опустился на скамейку.
– Как вы предупредительны! – воскликнула Марсель, беря его за руку.
Он улыбнулся. Она растерянно смотрела на него, а Даниель продолжал улыбаться, подавляя зевоту, растянувшую ему рот до ушей. Он думал: «Недопустимо выглядеть до такой степени беременной». Воздух был влажным, слегка горячечным, запахи плавали неуклюжими сгустками, как водоросли; Даниель пристально смотрел на зелено-рыжее мерцание кустарника по другую сторону изгороди, его ноздри и рот были полны листвой. Еще две недели. Две зеленые мерцающие недели, две недели в деревне. Деревню он ненавидел. Робкий палец прогуливался по его руке с неуверенностью ветки, колеблемой ветром. Он опустил глаза и посмотрел на палец – белый, пухловатый, на нем было обручальное кольцо. «Она меня обожает», – подумал Даниель. Обожаемый. День и ночь это покорное и вкрадчивое обожание втекало в него, как живительные ароматы полей. Он прикрыл глаза, и обожание Марсель слилось с шумящей листвой, с запахом навозной жижи и эспарцета.
– О чем вы думаете? – спросила Марсель.
– О войне, – ответил Даниель.
Старуха принесла чашку пенящегося молока. Марсель взяла ее и стала пить медленными глотками. Верхняя губа глубоко погрузилась в чашку и шумно втягивала молоко, с певучим звуком проникавшее ей в горло.
– Как приятно, – вздохнула она. Над ее верхней губой обозначились белые усики.
Старуха с выражением добросердечия смотрела на нее.
– Сырое молоко, вот что нужно для малыша, – сказала она. Обе женщины понимающе рассмеялись, и Марсель встала, опираясь о стену.
– Я чувствую себя совсем отдохнувшей, – промолвила она, обращаясь к Даниелю. – Если хотите, пойдемте.
– До свидания, мадам, – сказал Даниель, опуская купюру в руку старухи. – Мы вам признательны за любезный прием.
– Спасибо, мадам, – задушевно улыбаясь, сказала Марсель.
– До свидания, – ответила старуха. – На обратном пути идите потихоньку.
Даниель поднял перекладину и уступил дорогу Марсель; она споткнулась о большой камень и пошатнулась.
– Ай! – издалека вскрикнула старуха.
– Обопрись на мою руку, – сказал Даниель.
– Я такая неловкая, – сконфуженно проговорила Марсель.
Она взяла его за руку; он почувствовал ее рядом, теплую и уродливую; он подумал: «Как только Матье мог ее хотеть?»
– Идите медленно, – сказал он.
Темные изгороди. Тишина. Поля. Черная линия сосен на горизонте. Мужчины тяжелыми неторопливыми шагами возвращались на фермы, сейчас они сядут за длинный стол и молча съедят свой суп. Стадо коров перешло дорогу. Одна из них чего-то испугалась и, подпрыгивая, шарахнулась в сторону. Марсель прижалась к Даниелю.
– Представьте себе, я боюсь коров, – сказала она вполголоса.
Даниель нежно сжал ее руку. «Пошла бы ты к черту!» – мысленно ругнулся он. Марсель глубоко вздохнула и замолчала. Он покосился на нее и увидел мутные глаза, сонную улыбку, блаженный вид: «Готово! – подумал он с удовлетворением. – Она снова отключилась». Это временами на нее находило, когда ребенок шевелился в животе, или когда ее охватывало какое-то незнакомое ощущение; должно быть, она чувствовала себя до упора заселенной, переполненной – Млечный Путь. Так или иначе, он выиграл минут пять. Даниель подумал: «Я гуляю в деревне, мимо проходят коровы, эта тучная женщина – моя жена». Ему захотелось смеяться: за всю жизнь он не видел столько коров. «Ты этого хотел! Ты этого хотел! Ты загодя желал катастрофы, что ж, ты ее получил!» Они шли медленно, как двое влюбленных, под руку, вокруг жужжали мухи. Какой-то старик, опершись на лопату, неподвижно стоял на краю своего поля, он смотрел, как они проходили, и улыбнулся им. Даниель почувствовал, что густо краснеет. В этот момент Марсель вышла из оцепенения.