Полная версия
Ворожей (сборник)
Сама же река Лайковая имела внутри себя довольно крупный, основательный галечник, и перебираться через стремительные перекаты ее было не так-то просто и безопасно. За перекатами то здесь, то там устрашающе громоздились под выступами берегов завалы из бревен с торчавшими, как боевые копья, отточенными водой, окостеневшими стволами.
На одном из бродов Борис круто оступился, черпанув сапогом ледяной воды. Хирург протянул ему свой посох, но тот, чертыхаясь, выбрался на противоположную сторону самостоятельно. Стащил мокрую резину, вылил из сапога воду.
– Не простудишься? – обеспокоился Хирург.
– Не страдаю, – уязвлено ответил тот.
– Смотри. А то костер разведем, подсушишь портянки, – не унимался целитель.
– Обойдется, – пробурчал Борис. – С костром много возни будет. Не та погода – костры жечь. Все сырое. Время только потеряем. Вот перекусить не мешало бы: живот к спине прилипает. Километров семь уже, небось, отмотали.
Борис был явно в азарте их путешествия. Он действовал быстро и ловко. Сильными, точными движениями крепких рук выкрутил мокрую портянку, аккуратно сложил ее и засунул в боковой карман рюкзака. Из нутра же его достал сухую и привычно, в три приема намотал портянку на ногу.
– Вот и все. Давай поедим, бригадир.
Хирург отрешенно подумал, что когда-то и ему было столько, сколько Борису, и он тоже обладал такой же силой и ловкостью. Когда все это было? Возможно, сын его сейчас столь же хваток и селен.
«Конечно, как иначе», – поразмыслил Хирург, и ему снова, до боли в сердце, захотелось увидеть сына. Они наскоро перекусили и снова двинулись в путь. Чтобы сократить его, нужно было пересечь топкое болото, и Хирург строго наказал Борису идти след в след. Сам же, помолившись перед тихим, мертвым полем, осторожно стал пробираться вперед, перешагивая с кочки на кочку. Топь жадно чавкала под ногами, раскачивалась, как застывшее, студенистое озеро. Сапоги утопали во мшистой, зыбкой почве, которую и землей назвать было трудно.
Хирург несколькими тычками палки проверял место своего будущего шага и лишь затем опускал ногу на зеленый обманчивый холмик, всякий раз рождавший потревоженное комариное облачко.
Уже совсем рассвело. Дождь прекратился. Окутанная туманом, тайга стояла напряженно-тихая, безмолвная, будто сама слушала и выжидала кого-то.
Комары назойливо вились над головой, липли ко лбу, щекам и Хирург подумал: лето, вот и настало последнее Колымское лето. Отчего же он раньше не решался улететь на материк или, как говорили здесь, на «землю»? Ведь прошло уже немало времени со дня его освобождения из лагеря.
Все дело было в том, что раньше ему некуда и не к кому было лететь. Искать в Питере родных или знакомых казалось бессмысленным. И лишь недавно, весной, Хирург случайно услышал по радио выступление одного из своих любимых в прошлом учеников, а ныне профессора, заведующего Петербургским кардиоцентром, Гавриила Станиславовича Кренча. Ошибки быть не могло: ни имя, ни отчество, ни фамилия Гаврика, как называл его когда-то Хирург, не попадали в число распространенных. Более того, Кренч, человек необыкновенной честности и порядочности – таким он помнился Дмитрию Валову – в докладе о последних достижениях в области хирургии сердца упомянул своего учителя, то есть его, Хирурга, трагически пропавшего в годы Сталинских репрессий неведомо куда.
Хирург в момент радиопередачи находился в пищеприемной столовке, где хлебал щи из квашеной капусты. Когда он нечаянно услыхал фамилию Кренча, то выронил ложку, и она с оловянным бряканьем свалилась на пол. Сам же целитель, ничего не видя, почти наощупь пробрался в туалет, запер себя в кабинке на крючок и впервые за много лет залился мокрыми настоящими слезами.
Теперь ему было, куда и к кому лететь.
«Ты услышал меня, Господи! Услышал!» – шептал воспитанный в бескомпромиссном атеизме лекарь и растирал по морщинистым щекам, покрытым седою щетиной, соленую влагу.
Но об этом происшествии Хирург не доложился никому, даже Боцману, суеверно боясь спугнуть всплывшие на горизонте, заветные очертания новой жизни. Он, разумеется, не знал, что может сулить ему встреча с бывшим учеником. Одно было ясно: вспыхнула, наконец-то зажглась звезда надежды, и Хирург с нежностью поселил ее у себя в душе.
Они прошли уже больше половины болота. До леса оставалось каких-нибудь метров пятьсот, как вдруг пронзительно тонко, неистово заверещала какая-то неведомая птаха. Хирург поднял глаза и в следующее мгновение едва сумел увернуться от пикирующего прямо ему в голову кулика. Он успел подставить руку и отбить птицу, остро ударившую его в локоть длинным, с иглу, черным клювом. Кулик снова взмыл вверх и зашел на вираж, готовясь к новому броску. Его верная подруга, сидевшая, как видно с птенцами прямо по курсу непрошенных гостей, продолжала отчаянно кричать.
– Вот это истребитель! – восхитился за спиною Хирурга Борис. – Дай-ка я его охреначу палкой в следующий раз.
– Стой, где стоишь, и не дергайся, – предупредил напарника Хирург. – Не вздумай даже замахнуться, корова. Обойдем стороной. Видишь, гнездо у них там.
– Он же тебе сейчас башку насквозь прошибет, – не унялся Борис. – Заметил – клювище, как у орла. Только острей.
– Не прошибет. Всего-то, пташка болотная. Было бы чего бояться, – отозвался Хирург, почувствовав, как сапоги его от долгого стояния на одном месте стали медленно погружаться вместе с кочкой в воду. Он кинул быстрый взгляд влево, затем вправо, но и с одной, и с другой стороны стояли, покрытые жутковатой зеленой ряской, черные, бездонные ямы.
Кулик тем временем заходил к точке нового пике.
Хирург погрузился уже почти до колена.
– Ты что, адмирал, решил затонуть здесь? – спросил Борис наигранно весело, но в голосе его сидел страх.
Кулик, описав над путниками небольшой круг, на мгновение замер в воздухе. Его возлюбленная в этот момент тоже затихла.
Хирург взглянул на следующую по курсу кочку, затем на провальную яму справа и вдруг четко и ясно услышал внутри себя голос, произнесший одно только слово: «Иди!»
И он ступил в болотную зыбь, даже не проверив ее посохом.
…– Да, хлопцы, – продолжал неистощимый Гомер. – Як шо вы думаете, что на том кончилося – глыбоко ошибаетеся. Только, значит, моя жинка угомонилась, ага, дня через три звонок у двери. Мы ж у поселке живем. Ага. Звонок. Жинка – открывать. А я з малым сыном возюся. Бачу – Лида вдовая стоить. Мол, привет от кума. И уже кошелки на стол выгружает. И уже гогочет-заливается. У меня все аж захолонуло внутри. Вот, думаю, чертова баба. Моя говорит: что ж ты, Мыкола, не зустричаешь гостью, а сама так поглядае на меня, что жутко у пузе. Я думаю: значит, она, стерва, допыталася у кумовой жинки адреса и вот тебе – здравствуйте, я ваша тетя. Тут Лида моей уже какую-то кофточку подарила. Уже бежит до малого. Ага. Хватает его и давай танцювать по хате. А у моей яичня на кухне шкворчит. Вот это, думаю, контора.
Старатели любили жизнь во всех ее проявлениях и потому повесть сказителя-земляка воспринимали с большим интересом и волнением.
– Ну и шо? – не утерпел кто-то, когда Мыкола намеренно долго затягивался папиросным дымом, а затем так же блаженно-долго пропускал его сквозь густые пшеничные усы и те еще какое-то время слегка дымились после очередной затяжки.
– Да-а… – вздохнул Мыкола, вспоминая, как видно, критический момент своего прошлого. – Ну шо? Сели за стол. Все чин-чином. Ага. Кинули по стопке. Закусываем. Лида, мол, как тут у вас, у городе. Шо, мол, почем? Сколько сало? Тряпки? Туда-сюда, в общем, бабские разговоры. Я трошки успокоился. Но вижу, что-то тут не то. Что ж, думаю, насчет сала, что ли, она узнать приехала? А моя Валька спрашивает: «Ну и как там кум? Что у него нового? Как жизня протекать?» Ага. И тут вдовая Лида открывает вот такие коровьячьи глаза и говорит: «Тю… А что, Мыкола не рассказывал?» Моя смотрит на нее… Ага. Потом, слышишь, на меня. И говорит. Медленно так говорит: «А что он должен рассказывать?» Ага. Та падлючая Лида (я уже видеть ее не могу!) обратно каже: «Тю… Так Мыкола ж был у нас. Еще неделя не прошла». Валька моя говорит: «Шо? Ах, ты, твою мать, давай, докладуй». А что мине докладувать? Я сидю, курю. Кажу: «Ну был у кума. Выпили пару пляшек. Шо ж усе тебе докладувать?» А сам чую: подступает хана. Ага. Вдовая Лида, гадская, говорит: «Э-э-э, говорит, кум – кумом, а дело в другом. Дело в том, что промеж нами с Мыколой сильная любовь произошла». Я аж очи вытрещил. «Любовь, – говорит моей жинке. – Сильная, Валя, любовь меж нас. И думаю, – каже, – Мыколе надо перебираться до меня». Я – прямо язык проглотил. А Валька моя смотрит на меня, глаза блещат. Она ж баба огненная. Щас, думаю, убьет к едреной фене. «Какая, – говорит, – промеж вас любовь была?» А сама сковородку за ручку трогаить. «Да ты шо, – кричу, – Валя, дурная? Ты ж бачишь, Лидка белены объелася». Тут уже Лидка как заорет: «Это я белены объелася?! А хто мине у соломе любовные признавания делал? Хто укрывал белым пиньжаком с пугвицами? Га? Хто жениться обещал?» И как заревет, что корова на родах. Ага. Тут моя Валька той сковородкой мине под самый глаз як засветит, аж колбаса к стене прилипла.
Гомер закурил новую папиросу, ожидая, когда поутихнет новый взрыв хохота.
– Ну? – не выдержал теперь старатель в волчьей шапке, сотрясаясь и пунцевея от превратностей жизни.
– А что? – продолжил после паузы пострадавший Гомер. – Захватила моя жинка ту вдовую Лидку, кошелки ей в руки, кофточку туда затолкала. Забирайся, каже, чтоб и духу твоего не було. И, забудь, каже, дорогу. Ага. Лидка ревет. Малой мой ревет. А я за глаз держуся. Ох и контора… Неделю ходил перебинтованный. Такой синяк выскочил – аж на полморды. Начальник колоны да и усе кругом говорять, слышишь, ты где это, Петренко, говорять, воевал? И гогочат. А я что им скажу? Смейтесь, говорю. Не приведи Господи вам такое.
– Ну а жинка?
– Что жинка? Недели две не подпускала.
– А потом?
– Потом?.. – Мыкола улыбнулся. – Постель усех мирить.
…Хирург шагнул в черный омут, но на удивление нога его не только не провалилась, напротив, он словно выбрался на более прочное место, где вода едва достигала щиколотки.
Кулик совершил еще одну пикирующую атаку, однако на сей раз она была больше предупредительной, чем боевой.
Забрав вправо градусов на тридцать, Хирург с Борисом благополучно достигли леса. Куличиха успокоилась, и вокруг вновь воцарилась дремотная тишина.
– Вот так, Боря, – сказал Хирург, сделав небольшую передышку. – Никому не делай и даже в мыслях не желай зла – и по морю пройдешь.
– Я не Христос, – ответил Борис. – На мне грехов, что на твоем кулике перьев.
– Да ты никак Библию читал? – приятно удивился Хирург.
– Я, между прочим, крещеный, – сказал Борис. – И Библия была моей первой книгой. Но становиться Христом или, что еще хуже, кланяться ему, походить на него – не желаю. У меня своя дорога. И кончим этот бесполезный разговор.
– Дорога у тебя, конечно, своя, – огорчился Хирург. – Жаль только, не ту дорогу ты выбрал.
– Да откуда вы все знаете: ту – не ту. Главное, она моя, понимаешь, моя! – вскипел Борис. – Кругом одни учителя… куда ни плюнь.
– Никаких моралей, Боря, я читать тебе не собираюсь, – возразил Хирург. – Но ведь ты умный парень и знаешь: есть черное и белое, огонь и вода, свет и тьма, добро и зло. Так устроен мир. И между этими категориями нужно что-то выбирать. Серединное состояние приводит к растерянности, да оно тебе и не подойдет: ты не из тех, кто довольствуется половиной или живет в сговоре с совестью. Твой бунт – естественное состояние: молодой, пылкий. Я лишь прошу, бунтуй со смыслом. Думай. Всегда думай, к чему он может привести, твой бунт. Вот представь, например: сшиб ты палкой того кулика. Кто птенцов кормил бы? Да и куличихе бы сердце порвал. В результате малыши могли погибнуть, а значит, нарушилось бы равновесие в природе. Ведь для чего-то нужен ей кулик, раз она его народила. Зря в мире ничего не бывает. А сотвори ты эту беду, убей птаху лесную – и я не уверен, прошли бы мы с тобой наше болото. Зло, я тебе говорил, всегда аукнется. Так что держись добра, Боря. Это мой тебе совет.
С этими словами Хирург набросил на плечи рюкзак, загасил сапогом окурок и двинулся в путь.
Дальше они пробирались узкой, едва заметной тропкой и когда снова вышли на берег Лайковой, неожиданно из-за туч на них плеснуло солнцем. Трава, кусты, деревья вспыхнули хрустальной росой и повисшей на ветках капелью. Тайга ожила, проснулась и стояла солнечно озаренная, сверкающая, словно совершала счастливую, благостную молитву. Вода в реке помолодела, набросила на себя легкую серебристо-лазоревую одежду, и Хирург оценил это явление как счастье. Ибо иного не знал, а лишь видел или угадывал его где-то далеко за горизонтом. Но то было другое. Здесь же Хирург, сливаясь с красотой мира, не мог даже объяснить ни восторга, ни радости, которые рождались в его сердце, а только пил эту красоту, как священную влагу, упоенно повторяя: «Благодарю тебя, Господи!»
Борис воспринимал рожденную природу по-своему. Ребячливое солнце утра, прыгнувшее из-за сопки на волю, раззадорило его. Оно, словно до отказа, налило каждую мышцу, каждую клетку озорной, упругой силой. Борису захотелось пробежать по берегу километра два-три, а затем с разбега бросить разгоряченное тело в ледяную воду Лайковой и плыть в ней долго, до самого океана. И чтобы удержать внутреннюю, горячую стихию, утихомирить ее, во всяком случае, не обнаружить перед Хирургом, он стал небрежно насвистывать модную мелодию.
Теперь по пути Хирург все чаще начал осматривать мокрую траву, ища в природе следы пропавшего философа. Но то ли дождь за ночь пригасил их, то ли Гегель шел другой дорогой – следов не было.
«Так ли мы идем, отче?» – мысленно обратился к небу старый лекарь, привыкший к заоблачному общению.
«Так», – услышал он краткий ответ и через несколько шагов увидел четкий, не размытый след сапога. Однако было странно, что нигде раньше Хирург с Борисом не обнаружили чужих отпечатков. Значит, Гегель шел тайгою. Зачем?
Хирург вспомнил: он ни разу не задавал странствующему философу этот интересный вопрос и тронул сидящего впереди Гегеля за плечо.
– Слушай, Вася, ты зачем в тайгу нырнул, когда от нас ушел? Двинулся бы берегом. Все равно ведь потом к реке выбрался.
Философ поморгал сонными глазами, снял шапку, погладил редкие волосы и тут лишь до него дошел смысл вопроса.
– А я это… – повернулся он к Хирургу. – Я же говорил: голос был.
– Что же, голос тебе указал лесом идти? – серьезно заинтересовался Хирург, так как голос и для него был явлением знакомым.
– Точно. Так и указал. Ступай, говорит, Василий, в дебрю. Тама путь. Я и пошел. А уже потом ноги сами к Лайковой вывели.
– И часто тебе голос бывает?
– Какой там часто, – вздохнул Гегель. – Если б часто, сидел бы я дома да только его и слушал. А так приходится ходить по свету. Нет-нет и услышишь среди жизни, куда дальше. – Странствующий Василий ближе наклонился к Хирургу и понизил слышимость почти до шепота: – Голос мне однажды знаешь, чего заявил? Ходи, говорит, Василий, в миру. Тама тебе надлежит. Вот я и хожу.
– А польза в том какая?
Гегель улыбнулся.
– Как же это, извини меня, какая? Голос зря не скажет. Беды я не сею. И Он это знает. Хожу, молюсь за всех несчастных. Видно, в том моя есть железа' жизни. Понимаешь, это дело?
– Да, – признался Хирург. – Это дело я как раз очень хорошо понимаю.
– Ну вот, – тихо просиял Гегель. – Любо мне это. А то есть, которые не понимают. Я им все по-человечески объясняю, из Евангелия. Бывает – слушают, бывает – хлеба дадут, а бывает… – Философ запнулся и помрачнел. – Бывает – лицо набьют. Люди разные. Но я не в обиде. Бог им простит. Потому что хочешь – не хочешь, а зерно я зароню. Почва, правда, говорится в Книге, разная попадается. Ну да мне почву не выбирать. Голос сам указывает.
– Значит, ты истину знаешь? – спросил Хирург, с интересом разглядывая странствующего проповедника, словно впервые.
– Знаю, – испуганно, но твердо заявил Гегель. – Отчего же? Евангелия при мне. А истина одна. Возлюби Господа всем сердцем твоим и познаешь любовь к миру. Потому что все сотворено Богом единым.
Хирург еще больше полюбил Гегеля.
– Кто же тебя научил всему?
– А никто. Дал один старичок книгу. Читай, говорит, сынок. А то зубы выпадут, как у меня, а ума не прибавится. Я и стал. И такие мне ворота открылись! Веришь – иной раз плакать хочется, как голос услышу.
– Верю, – сказал Хирург и спросил Гегеля: – Зачем же ты тогда вино пьешь, раз истину знаешь и по Божьему напутствию жизнь свою ладишь?
Проповедник вздохнул.
– Грешен. Слаб и грешен. Вино пью от голода и боли. Иной раз за слова мои хлеба не дают, а вином угощают. С вином теплее. Боль тише. Много боли принимаю, на людей глядя. Как живут они неправильно, неисправно. Есть, которые имеют многое, а все им больше надо. Лгут, ругаются, злятся, беду творят. А та беда да на другую как в стопочку складывается. Глядишь, где-то земля лопнула, народ на народ пошел. Кровь льют. Почва терпит, терпит – да и вспыхнет пожаром. Так недолго и всем миром всполохнуть. И как люди того не понимают – диву даешься. А все от незнания законов. Вот я и накручиваю моталку от человека к человеку, из леса в лес, из города в город. Иначе пропадем всем народом. Будет вой и зубовный скрежет. Доходит до тебя эта иллюстрация? Любить нужно – не любят. Едят – пузо трещит. Убить – убьют. А уж поизмываться, на шее чьей-то поскакать – хлебом не корми. Обманут, обворуют…
– Ну, это уж ты больно мрачно, пожалуй.
– Что ж, мрачно… так и есть. Нет, не думай, я людям верю, иначе б ногами не ходил везде и голос не слушал. Только силен дьявол. Силен. Особенно теми владеет, которые в темноте. Вот они и черпают грехов, что икры из миски.
Помолчали, ожидая, пока уляжется сказанное.
– Давай хлебнем, – предложил путешествующий Василий.
– Вы что, сговорились? – осерчал Хирург. – Молвишь одно – норовишь другое. Это как?
– Слаб, – повторился Гегель. – Слаб и грешен. Как вина нет, я об нем не горюю. А как есть – в сердце мне словно туманом кто дышит.
– А голос?
– Голос? Не пей, говорит, Вася. Проповедуешь и допускаешь. Что же получается? Знаю, виноват. Только нет-нет, а не совладаю.
– Не годится, – сказал Хирург. – Надобно совладать.
…К вечеру, отмахав еще добрый десяток километров, Хирург с Борисом достигли искомой стоянки.
Здесь обосновались пятеро косарей, у которых все уже было слажено; кухня и три заботливо окантованных дерном палатки, погреб и даже туалет. Сразу чувствовалось, что мужики тут умелые, и руки у них растут из нужного места.
Хирурга встретили радостно. Каждый из пятерых крепко обнял его то ли по-таёжному, то ли по какому другому дружескому обычаю. С Борисом же поздоровались вежливо, но прохладно, мол, что за птица еще посмотреть надо.
Вскипятили чайник. Каждому была выдана алюминиевая кружка, на дне которой горкой лежала щедро насыпанная заварка. Затем налили в кружки кипяток, и эту крутую смесь еще некоторое время подогревали до кипения на костре. Лишь после такой процедуры косари считали таежный чай готовым к употреблению и пили полученную горечь без сахара мелкими глотками с особым кайфом. Теперь можно было начинать разговор.
– Вот что, ребята, – сказал Хирург бородатым мужикам. – Вы знаете: четверо нас прилетело. Но один парень, ни с того, ни с сего, удалился по неизвестной надобности в тайгу. Следы привели к вам. Что скажите?
– Правильно, – отозвался один пожилой Магаданский бродяга, переодевшийся, по случаю работы в тайге, в новенькое ХБ и пограничную с накомарником шляпу. – Мимо нас он никак не прошел бы. Конечно, был тута. Как же. Переночевал. А сегодня утром двинулся далее. Васька – имя?
– Василий, – подтвердил Хирург.
– Значит, он. Только знаешь, Васька этот маленько тово…
– Чего? – попросил разъяснить Хирург.
– А того, что у него шишка на голове. И главное, растет она не наружу, как бывает у людей, а вовнутрь.
Борис рассмеялся.
– Видишь, – сказал он Хирургу. – Посторонний человек, и тот сразу обнаружил, что у пастыря нашего с крышей не все в порядке.
– Ты, Боря, пей чай и помалкивай, когда старшие беседуют, – порекомендовал Хирург. – Тут твои комментарии не требуются.
– Ладно, – обиделся Борис. – В принципе, мне на твоего Гегеля наплевать. Он для меня никто. Пустое место.
– Ну, дальше, – поинтересовался Хирург у старого бича. – Как это ты шишку выявил?
– Да как… Очень просто. Васька твой, едреныть, нарисовался вчера под вечер. Ну мы-то его видели в твоем отряде перед отлетом. Спрашиваем: ты, мол, зачем тут забрел, едреныть? Заблудился, что ли? Нет, отвечает. Я здесь каждую дорогу наизусть знаю. Что же тогда, едреныть? Почему? Чего, мол, тебе тайгой колесить, когда твои мужики, небось, сейчас кровавые мозоли набивают? И тут, едреныть, как он понес ахинею, у нас у всех ухи засохли. Мол, какой-то голос ему, дураку, вещал: иди по реке через людей и проповедуй Бога. Мы с ребятами переглянулись, думаем: худо дело. Белочка, то есть горячка, человека цапнула. Я его спрашиваю: ты, едреныть, когда, мил-человек, пил последний раз. Последний раз, отвечает, принял стаканчик вместе со всеми. Как положено. Перед отлетом. Но, мол, вы не думайте, я не какой-нибудь алкогольный пропойца. Я, говорит, веру имею и должен эту веру, едреныть, людям донесть, потому что я, мол, существующий православный христианин россейский. Носитель истины и света. А вы (это мы, значится) вы, говорит, темное стадо и живете во мраке, едреныть. Потому я сейчас буду вас просветлять на примере Бога нашего. Мы обратно с мужиками переглянулись, думаем, едрена корень, кого только на Колыму не заносит. И главное, уставшие, как собаки, а тут эта холера еще выползла из леса. А Васька ваш все свое гнет. Вот ты, мне говорит, едреныть, в Бога веруешь? Тут я совсем озверел. Пошел ты, говорю, знаешь – куда. Чего ты в душу лезешь? Веруешь – не веруешь… Какое твое дело? И что мне до твоего Иисуса? Я сам себе Иисус: всю жизнь крест тащу, какой тебе, придурку, и не снился. Ну и, конечное дело, понесло меня по кочкам… бога твоего, кричу, в гробу видал в белых тапочках. Что-нибудь, едреныть, он мне хорошее по жизни сделал? Хоть я все детство свое деревенское в церкви провел. Смотрю, у Васьки вашего морду всю перекосило, он и говорит мне: стало быть, ты есть природный фарисей и отступник. Ах ты, думаю, гад… Это я – фарисей?! Ну щас я тебе скулу сворочу, едреныть. И только было собрался треснуть его по роже, гляжу, он слезами залился, как дитя малое. Я, конечное дело, сразу и обмяк. Тут только до меня и докатило: шишка у человека в голове. Здесь ничего не поделаешь, едреныть. Не доглядел ты его, Хирург. А я, видишь, обнаружил болезнь. Правда сказать, исключительно через эту нашу паскудную беседу. Смекаешь, какой бывает в человеке тайный нарост?
– Ну и дальше? – хмуро спросил Хирург.
– Дальше? Что ж, мы народ россейский, таежный, едреныть. Видим, мужик в беде. Не горюй, говорим. Утри сопли – не баба. Перед нами реветь не нужно. Мы этого не переносим. Обидеть не хотели, тем более Бога твоего. Только у нас свое, а у тебя, стало быть, свое. Подвигайся, говорим, Вася, к столу, поешь, поночуй, а завтра двинешься, куда тебя голос завет, раз уж у тебя такая путина судьбы. Вот он, значится, взял портфельчик свой дурацкий, едреныть, поклонился, перекрестился. Спаси Бог, говорит, за приют. Ну, что. Мы ему харчей накидали в заплечный мешок. Ступай, мол, едреныть, ежели ты планетарный ходячий. Только по дороге, я говорю ему, ключ поищи. Какой ключ, спрашивает. Атакой, объясняю, что к людям, когда входишь – ключ надо иметь. Потому что, мол, ты сразу темным стадом нас окрестил, едреныть. Сам пойми, кому это дело понравится. Понятно, все остальные твои слова в дурь превратились. Ясно, мы такое обращение не уважаем. Он постоял, подумал, едреныть, потом говорит: простите, наверное, вы правы. Я теперь у Бога буду прощения просить. Ну и все. Побрел дальше своей дорогой. Больше мы Василия твоего блаженного не видели. Малый-то он, видишь, неплохой, едреныть, но шишка дурная у него в голове имеется.
– А у кого она не имеется? – вдруг высказался Борис. – Человек к вам с Богом пришел, а ты ему чуть рожу не расквасил. Выходит, что вы все темное стадо и есть. Нет бы, посидеть с ним, поужинать, а там уж за чаем и выяснить, что к чему.
Бывалый в пограничной шляпе от Борисовых слов аж поперхнулся.
– Ты кого привел? – спросил он Хирурга, откашлявшись.
Целитель растерялся. Он и сам не ожидал в разговоре такого зигзага.
– Извини, Хирург, – покаялся лесной работник. – При всем нашем к тебе почитании мы твоему сопляку, едреныть, должны немножко мозги поставить на место. Правильно я говорю, мужики? – обратился он к своей бригаде.
Те молча, отложив чаевничать, начали подниматься.