bannerbanner
Шпион неизвестной родины. Роман
Шпион неизвестной родины. Роман

Полная версия

Шпион неизвестной родины. Роман

Язык: Русский
Год издания: 2016
Добавлена:
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
2 из 4

От роду двенадцати лет Ваня упал со стога на колхозном покосе и повредил позвоночник. Развился туберкулёз, Может, ещё от недоедания. В районной больнице, где был поставлен диагноз, только развели руками и успокоили тем, что процесс, возможно, затухнет сам собой по достижении возраста. Александра не очень поняла, какого именно «возраста» следует ждать, но то что мальчика надо хорошо кормить – это она усвоила крепко. Были ещё какие-то лекарства – Иван точно не помнил как они назывались, помнил только несметные килограммы нутряного сала, что, будучи разведенными в горячем молоке, мать вливала в него едва ли не силой. Процесс и впрямь затух, однако оставив после себя не то что очень большой, но отчётливый горб, делавший крупного от природы Ивана пуще того медведеобразным. Даже при своём искривлённом позвоночнике он был одного роста со мной. Не исключено, болезнь положила отпечаток и на лицо. Хмурое, тёмное от загара, с двумя глубокими складками «собачьей старости», сверкающими, навыкате, негроидными глазами и приплюснутым носом с широкими крыльями вывернутых ноздрей, оно было слеплено будто с какого-то африканского божка и подправлено русским резцом, изваявшим тонкие, разлетевшиеся соломенным нимбом стрелы огненно-рыжих волос. Портрет довершали плотоядные губы сластолюбца. Когда Иван приходил в солдатской ушанке и ватном бушлате лагерного пошиба, он и впрямь был похож на гнома-свечегаса, переодетого по моде времени (или, скорее, места) в костюм, что не назван до сей поры каким-либо одним ёмким словом, хотя в «Истории костюма», буде переписываемой новыми поколениями, заслуживает составить эпоху. В советские времена так одевали солдат и заключённых. Не самый худший наряд для русской зимы, будь моя воля, я бы назвал его просто и поэтично в одно время – «Северная звезда».

И вот наш горбун-свечегас приходит в костюме «северная звезда», подпоясанный широким ремнём с надраенной звездной бляхой, на ногах – валенки с непременными галошами, – он приходит и снимает шапку, и тут происходит чудо превращения – мрачноватый языческий бог становится весёлым рыжим клоуном, будто с целью насмешить публику напялившим на себя эту несуразную одежонку, возможно, символизирующую нечто глубинное, укрытое в толще народной жизни. Теперь, по прошествии лет, когда оно, извергнутое, всплыло на поверхность, уже нетрудно указать на него прямо, назвать, и слово это будет – иго. Рыжий клоун играл «под игом». Он устанавливал свои пионерские инструменты, распоясавшись и только сбросив сначала валенки, садился на стул, дооборудованный приподнятым на несколько сантиметров сиденьем, и начинал «разогреваться».

У него были руки жонглёра и ухо колдуна, ловящего какие-то вселенские ритмы и переводящего их на язык человеческих эмоций. Пока «младшие гномы» раздвигали кресла, освобождая место для танцев, и налаживали осветительную вертушку-витраж, Ваня успевал уже по-настоящему разогреться (стояли морозы, и в зале было прохладно). Он оставался в чём-то домотканом, светлом, а горка ватной одежды лежала на полу позади «рабочего места». И теперь это был не солдат-заключённый, а свободно парящий белый ангел в оранжевом светящемся нимбе. Мы брали тему и начинали импровизировать. Мы поняли очень скоро, что столкнулись с чем-то необыкновенным, поэтому следили за нашим неведомо откуда взявшимся ударником с нарастающим удивлением. Мы повидали немало виртуозов, начиная от незабвенного Лаци Олаха до Кирка Доула, игравшего с Эллингтоном во время его московских гастролей 57-го года, но то что мы наблюдали и слышали сейчас не укладывалось в рамки привычно ожидаемого. Для самоучек не существует правил и проторённых путей, которыми идя, творец достигает цели быстро и без лишних затрат энергии. Но сама цель при этом, обозначенная какой-либо из вершин, завоёванных другими, редко бывает превзойдена. Ученик остаётся, как правило, в рамках, установленных учителем, его творческая энергия как бы иссякает в преодолении трудностей, не свойственных его творческой манере, и всё каменеет, загустевая в привычке. Бывают, конечно, исключения, однако правило от них не становится менее убедительным. Самоучка же всегда имеет шанс прыгнуть выше, чем его выдающиеся предшественники. Таковы великие реформаторы литературы – Джойс, Пруст, Кафка. Беру примеры для меня близкие, ибо с музыкой мой роман сложился не очень счастливо.

Как это ни покажется странным, причиной «охлаждения» стала та встреча. И всё что за ней последовало. События подвержены случаю, бабочки, расплодившиеся в Гренландии, могут стать причиной нового оледенения планеты.

Само собой разумеется, наши взоры были устремлены на Белоснежку. Музыка музыкой, но есть ведь ещё и жизнь. А рядом со Свечегасом, рыжим клоуном и гениальным барабанщиком, будто вышедшим из африканских дебрей со своим примитивным инструментом, пробуждающим подспудные ритмы самой жизни, – рядом с ним стояла та, что названа была «невестой», хотя принять это положение всерьёз нам было трудно, возможно, мешали предубеждения, отсортировывающие обличья в соответствии с негодными эталонами.

Если верно утверждение, что личность – это пустота, если стоя вблизи и даже не поговорив, не услышав голоса, не встретившись глазами с человеком, пересекшим твой путь, вдруг ощутишь себя висящим над пропастью или заглядывающим в бездну, то следует спросить себя: почему? Откуда явилось это чувство? Личность опасна, и это не подлежит оспариванию, потому что опасно всё, что отклоняет тебя от цели, выводит из равновесия, сбивает с толку. А на такое способна только та «пустота», что зовётся личностью. Её сказочный облик – русалка, утягивающая на дно.

Примерно так, будущей русалочьей жертвой я и сказался самому себе, когда «невеста» протянула мне руку и представилась: Белоснежка. (Я всё-таки склонен до поры утаивать её имя.) За внешностью всегда ведь следует голос, его тембр, манера говорить. И здесь меня не постигло разочарование – голос был так хорош и богат оттенками, что его немедленно хотелось услышать в сопровождении музыки, в песне, – глубокое грудное контральто, я подумал, не уступающее тому, что принадлежит знаменитой музе джазистов Эллочке Фицжеральд. После того как мы обменялись несколькими незначащими фразами, я сказал ей: спойте что-нибудь, ведь вы наверняка поёте. Да, сказала она, пою. А что мы споём? «Грустного бэби», сказал я.

Она не знала слов. Свечегас ещё оставался простым киномехаником, и вот тогда мы попросили его достать эту ленту. В СССР её крутили под названием «Судьба солдата в Америке». Мы не знали, что заглядывая в американские двадцатые, прикасаемся к собственному концу века: гангстеры, стрельба на улицах, пистолет-пулемёт системы Томпсона – «Томми» – предтеча «Калашникова» – как один из главных героев действа. А судьбы солдат одинаковы – всегда и везде.

Но было в этом фильме бесспорное очарование, которого начисто лишены боевики-эпигоны. Рука мастера, безукоризненный вкус, никакой героизации бандитизма, а только любовь и грусть правят действие, скрещивая несчастные судьбы. И, конечно, музыка.

Иван поехал в Госфильмофонд, или куда он там ездил, не знаю точно, и привёз картину, и вся студенческая братия в доме отдыха «Ровки» зимой пятьдесят пятого была готова носить на руках рыжего клоуна-Свечегаса, который стал уже к тому времени, пожалуй что, главным действующим лицом нашего музыкального трио, а Белоснежка выступала со своим коронным номером – «Грустным бэби». За эти десять дней мы отрепетировали ещё несколько песенок, до того стоявших в нашем репертуаре «без голоса». Девушка явила недюженные способности и понимание духа и ритма джаза. Я не согласен с утверждением некоторых уважаемых мною музыкантов, что человеческий голос может испортить инструментальную пьесу. Он, скорее, переводит замысел на язык более доступный аудитории, если только она не состоит из высоколобых теоретиков.

Сначала, надо сказать, не клеилось. Белоснежка робела, «не отпускала звук», не давала ему воспарить свободно, и тогдашнее её ученическое пение скорее напоминало речитатив, какой часто можно услышать на нашей эстраде. Такое случается по двум причинам: либо голоса нет, либо он просто не поставлен. Мы подозревали второе – и не ошиблись. Евгений в отличие от меня продолжал своё музыкальное образование, его консерваторская эрудиция простиралась и в сферу сольного пения. Что-то он там объяснял ей, совсем недолго, и вдруг она по-настоящему запела, и оказалось, что её певческий голос – драматическое меццо-сопрано – ещё сильнее, чем это можно было предположить по первому впечатлению.

Потом Ваня привёз ещё один судьбоносный фильм – классическую мелодраму под названием «Мост Ватерлоо», и это стало, я думаю, катализатором дальнейших событий. Тем и хороша мелодрама – она сильнее, чем какой-либо иной жанр, может влиять на души, спаянные в этом коллективном действе – зрелище. Вероятно, это единственный в своём роде случай, когда толпа, захваченная глубоким переживанием, способна оставаться бездейственной. Тем не менее, подвешенные в «недеянии» души претерпевают нечто вроде поляризации: очищенные катарсисом, они растворяются в желании быть лучше, любить и быть любимыми, они поворачиваются навстречу друг другу – и тут может произойти самое неожиданное.

Что и случилось. После утреннего сеанса «гномы» и прочие студиозисы весь день ходили печальными, и вечером, против обыкновения, Ваня прокрутил ленту ещё раз – «по просьбе зрителей», и теперь «эффект поляризации» стал очевиден – те, кто ещё накануне «гулял сам по себе», сбились в парочки и смотрели больше теперь друг на друга, чем на экран.

А мы, то есть я и друг мой Евгений Щукин, талант и будущая знаменитость, восходящая звезда Московской консерватории, – мы смотрели на Белоснежку (или как там её звали), и каждый примеривался к «захвату» и прятал за пазухой кинжал, которым намеревался поразить соперников. Мелодрамы – хорошие – отличаются ещё тем, что становятся образцами для подражания. Как и хорошая, впрочем, литература, – беда лишь в том, что «образцы» эти, в сущности вневременные, часто не укладываются в прокрустово ложе обыденной морали.

Соперников было два: каким бы ни казался странным союз Белоснежки и Свечегаса, и как ни трудно было поверить в то, что под маской «Невесты» не кроется тайна, – всё равно, сбрасывать со счетов гениального (как уже стало ясно) горбуна, по меньшей мере, не стоит. Что до нашей дружбы с Евгением, то могу сказать – вся мировая литература, во всех её видах и жанрах, – она всегда лжёт, если, касаясь так называемой мужской дружбы, уверяет в неколебимости её под натиском любовной лихорадки. К счастью, мелодрама питается из других источников.

Дружеские чувства способны угаснуть так же быстро и бесповоротно, как это свойственно чувствам любовным. Сначала уходит искренность, каждый прячет в собственной раковине сокровенное, оставляя снаружи только «усики», с их помощью отныне будет отслеживаться перемещение «друга» в пространстве действий: не столкнуться, не попасться на «выяснении отношений», не подставить спину под неожиданный удар. Будет копиться счёт оскорблений, предательств и обид. Ничего странного – чем теснее общение и чем дольше оно длится, тем больше груз, влекущий на растяжение, на разрыв связующей нити.

Я пригласил её покататься на лыжах. Иван, как человек исконно деревенский, не мог понять цели и смысла таких прогулок и поэтому в игре не участвовал. И даже не был спрошен, ввиду очевидности отказа. Напротив, Евгений отверг саму идею, сказав, что это «неудобно». Неудобным, по его словам, было «уводить невесту из-под венца», хотя бы и жених был её недостоин. Изрекая столь явные банальности, Женя сморкался и покашливал – он был простужен, и о каких лыжах тут можно было ещё хлопотать. С моей стороны не было, как говорят, серьёзных намерений, мной двигало одно любопытство и ещё, возможно, желание вблизи и без свидетелей рассмотреть человека, что казался явленным из мира грёз или сновидений, задолго до встречи изводивших образом чего-то неизреченного, мучительно-сладкого, заставляющего сжиматься сердце при пробуждении и снова и снова возвращаться памятью к незнакомой возлюбленной, посетившей во сне. Незнакомая возлюбленная, говорит Новалис, обладает, бесспорно, магическим очарованием. Но, добавляет он тут же, стремление к неизвестному исключительно опасно и пагубно. Что ж, классики всегда правы.

Мы вышли рано и двинулись на восток. В морозном тумане, окутавшем горизонт, солнечный диск был очерчен резко и, поднимаясь, терял свой багровый оттенок, размывался по краю, будто разъедаемый кислотной жижей, пропитывался воздухом, сжимался, уходил в высоту и наконец вовсе растворился в тумане, выставив опознавательным знаком светлый блик, дрейфующий к пределу зимнего солнцестояния. Я шёл впереди, мы перебрасывались короткими замечаниями – как хорош день (с чего же ещё начать как не с погоды), какое, однако, редкое сочетание – мороз и солнце (на язык просились хрестоматийные стихотворные строчки, но я вовремя удержался), как разумно это устроено – смена времён года (я насторожился – разумно? – конечно, сказала она, всё действительное разумно, всё разумное – действительно; мы рассмеялись). Запашок гегельянства слегка замутил атмосферу приподнятости, вернув меня к недавнему экзамену по марксистской философии. Но и побудил к «деловому» вопросу. Внезапно перед нами выступил из тумана лес. Его хмурое зимнее величие будто поставило перед выбором: теперь или никогда. Мне показалось, она готова к чему-то неизбежно-привычному, к некой чисто мужской агрессии, может быть, даже к насилию, попытке его, – но я всего лишь попросил её рассказать о себе.

Мы развели костёр. Бутерброды, чай из термоса (я всегда вожу его с собой), весёлый огонь согрели нас, размягчили перегородку натянутости, ставшую между нами в тот день и час, когда я сделал этот неожиданный для самого себя шаг по пути сближения. И всего-то навсего: а не пройтись ли нам на лыжах? – я бросил будто бы невзначай, но по тому, как она вздрогнула, напряглась, понял, что существует некая граница, отделяющая страну свободного выбора от зоны тайных обязательств, представлений о чести и обыкновенных тюремных запоров.

Мы сидели рядом на поваленном дереве. У неё замёрзла спина, я воспользовался предлогом, чтобы привлечь её к себе, укрыв полой пуховика-«аляски». Нет, она не имела ничего против. На войне как на войне Лыжные переходы тем хороши – испытанные вместе трудности создают нечто похожее на общность постели. О постелях наше комсомольское племя знало разве что понаслышке. Теоретически мы, конечно, были подкованы (очаровательный советизм – я не мог удержаться), но что до практики, всё, как правило, ограничивалось случайными связями, приметы которых – кратковременность и узость «оперативного пространства». Наши «жилищные условия» не были приспособлены для свободной любви, и наиболее смелые вестницы грядущей сексуальной революции удовольствовались парками, пляжами, чердаками, лестничными клетками, подвалами и даже лекционными аудиториями «в свободное от работы время». Из революций мы признавали одну социалистическую и все трудности воспринимали как временные, коим суждено рассеяться в недалёкой радужной перспективе. Рано или поздно социализм должен был завоевать мир. А пока мы росли и мужали в рядах комсомола, и не было большего пугала, чем «моральное разложение», паче чаяния заведут на тебя «персональное дело», обвинив по всей строгости в этом самом нежданном негаданом «разложении» и влепят «строгий выговор с занесением в учётную карточку». По правде сказать, мы этого очень боялись. Сплясав однажды «рок-энд-ролл» на студенческом вечере, ты уже попадал на заметку. А если девица «понесла», то месть её могла быть скора и неотвратима – достаточно было «написать». Тебя исключали из комсомола и выгоняли из института, и только «законный брак» мог предотвратить катастрофу.

Странным образом такое положение дел вело к тому, что мы влюблялись и мучились платонически, если не вкладывать в это слово истинного смысла, который, впрочем, был скрыт от нас как и многие другие смыслы мировой культуры. Мы росли идеалистами и, возможно, лишь физическое уродство, вроде горба, или судьба, изломанная устройством социалистического миропорядка, заставляли глаза открыться, и тогда в них отражалась горгона Медуза.

Итак, я поддерживал огонь, Белоснежка рассказывала. Она родилась и выросла в деревне, той самой, что мы видели из окон барского дома внизу за рекой (она сказала: «вы видите»). Её отец был школьным учителем, мать работала счетоводом в колхозе. Уйдя на фронт в октябре сорок первого, отец не прислал ни одного письма, «пропал без вести». (Что-то в том, как она произнесла эту формулу, заставило меня насторожиться.) Мать после войны стала председателем колхоза. В сорок девятом её арестовали за шпионаж, дали «десятку» и отправили на север. В этом месте её рассказа (я передаю его коротко, чтобы в деталях для меня, прямо сказать, страшноватых, – чтобы в них не потерялся, не остыл драматический накал) – в этом месте я не мог удержаться от восклицания, хотя до того ни разу её не перебил. «Шпионажа?!» Помилуй бог, какого шпионажа? Она усмехнулась. Очень просто. Отец оказался жив. Он был в плену, потом ему удалось перебраться на запад, каким-то чудом он избежал репатриации. Незадолго до своего ареста мать сказала ей, что отец в Америке и зовёт их приехать. Как были получены эти сведения, она не упомянула. Можно было только догадываться, что так называемый шпионаж и это чудо отцова внезапного воскрешения имели прямую связь.

Костёр догорал. Сказать, что я был потрясён – значит не сказать ничего. Потрясение – категория скорей эстетическая, это катарсис, очищение, призыв к возвышенному.

Я был раздавлен. Однажды на моих глазах грузовик сбил человека – тогда я испытал нечто похожее. Я прикоснулся к жизни на грани смерти и прямо-таки почувствовал кожей ледяной холод, повеявший из иных миров. Мой собственный благополучный мир оказался под угрозой, в тени чего-то большого и тёмного и грозящего гибелью. Как человек в попытке защититься вытягивает перед собой руки, так я едва ли не инстинктивно отодвинулся от девушки, себя на этом поймал и чтобы затушевать неблагоприятное впечатление, поднялся якобы затоптать костёр. Нет, она не заметила, я уверен, потому что была там, в «севлаге», рядом с несчастной матерью, чья «статья» даже не подпала под амнистию 53-го года.

Пришло время спросить, наконец, об «отношениях» с Иваном. «Правда ли?…» Она засмеялась. «Правда, но не вся». Значит – ложь?

Я не получил тогда прямого ответа. Урок же запомнился: никогда не спрашивай об «отношениях», люди, как правило, и сами не понимают, каковы их отношения с друзьями и близкими. Чувства-антиподы прогуливаются в душах под руку, обмениваясь любезностями, а степень близости не измеряется общей постелью. Но в молодости это отнюдь не очевидно.

Итак, об отношениях. Александра Дерюгина, о существовании которой я до того не подозревал, явилась теперь на свет в сопровождении больного сына Ванечки и подруги-председательши, невзначай оказавшейся «агентом иностранных разведок». Русская шпиономания взрастает в народной толще и туда же и возвращается (кто ж не помнит это знаменитое «расстрелять как бешеных собак»? ), и если вам сказали – шпион, то не поверить в это стоит больших усилий. И всё же дети, если государство не преследует их как «членов семей изменников родины», не попадают в полосу народного гнева. В сущности, правильно сказал однажды наш коммунистический вождь: сын за отца не отвечает. Я думаю, так же как и отец за сына, хотя свойство коммутативности почему-то всегда почиталось советскими законами, а точнее сказать – беззаконием.

Александра Селивёрстовна Дерюгина приютила осиротевшую Белоснежку. К своим пятнадцати годам та испила чашу столь горького жизненного опыта, что иногда казалась самой себе девяностолетней старухой. Помню, у того лесного костра она сказала с горькой усмешкой: оборотень. Она похожа на оборотня – внешность богини и душа дьявола. Впрочем, «дьявола» она тут же посоветовала забыть, а лучше подставить вместо него «бабу Ягу» или «ведьму», потому как для русского уха («менталитета» сказали бы мы теперь) эти сказочные персонажи куда как ближе. Костёр догорал, под кронами елей сгущались сумерки. Я взглянул на неё и впрямь поразился метаморфозе: восхитительной правильности черты лица стали окаменевшей маской, под глазами легла тень, губы вытянулись в полоску. Это было всего лишь неудачное освещение, отблеск костра, но в тот момент я готов был поверить в оборотней. Когда мы двинулись в обратный путь, «ведьма» снова стала хорошенькой, повеселела и тем, возможно, подтвердила, что обворожительные ведьмы не такая уж редкость.

Моё чувство, до того набиравшее силу со скоростью крылатой ракеты, претерпело некоторый откат, и признание, было готовое сорваться с губ, завернулось кусочком льда, который никак не хотел растаять. Мы шли молча. Только перед тем как миновать деревню и подняться к барскому дому, я спросил вдогонку увядшей, будто схваченной морозом беседе, а скорей монологу, излившемуся в ответ на просьбу рассказать о себе, – я спросил: что ж было дальше? Ведь на часах стоял февраль пятьдесят пятого, а мы покинули наше пристанище с потухшим костром и вышли из леса в декабре сорок девятого. Я хорошо помнил его, тот декабрь, – двадцать первого, в день рождения Вождя, меня принимали в комсомол.

Мы остановились в начале деревенской улицы. Что дальше? Очень просто. В пятьдесят втором окончила школу и поступила в московский «первый мед». В графе о родителях написала: отец погиб на фронте, мать умерла. На втором курсе, год назад, обман открылся, её отчислили. Теперь она служила (именно так – «служила») фельдшером в деревенской амбулатории. «Хочешь посмотреть?» Разумеется, я хотел. Не снимая лыж, мы пошли по обочине накатанного тракта к большому бревенчатому дому о двух этажах, с башенками и петухами на них. По мере приближения этот истинный шедевр деревенского зодчества поворачивался к нам совсем ещё не старым фасадом, словно бровями украшенным необыкновенной красоты оконными наличниками. Бывший трактир, сказала Белоснежка. Теперь тут помещались клуб и амбулатория.

Мы вошли. Я люблю запах лекарств – меня часто и много лечили в детстве. Я ещё ничего не знал тогда о знаменитом пирожном, прячущем в себе мир, о «мадленке» Пруста, но едва мы перешагнули порог небольшой комнаты окнами в заснеженный сад, и она обступила нас белой больничной мебелью и заставила вдохнуть запах валерианы, я вдруг ощутил себя мальчиком, входящим в кабинет врача, чтобы подвергнуться не очень приятной, однако необходимой процедуре.

Ввиду различия психологий мы зачастую неверно толкуем поведение женщин, подкладывая в основу их словам и поступкам свои собственные намерения, то есть делая именно то, что Фрейд называет (за вычетом некоторого телеологического оттенка) «методом идентификации и проекций». Если дама приглашает «на чашку чая», мы готовимся не меньше как к ночи любви, и удивлению, а то и возмущению нашему нет предела, когда нам прямо или косвенно указывают на дверь. Но бывает, что робость или недомогание стают на пути неминуемого успеха, – это понимаешь много позже. Есть ещё своего рода страх – не оправдать надежд, которые, по всему, на тебя возлагает женщина, независимо от того что можно предположить о её истинных планах – брак, любовь или миг забытья.

Перед самым закатом солнце выпуталось из молочной тины и ударило в окна недолгой ослепительной вспышкой, будто раздвинув стены и окрасив их в тона чистой меди. Мы пили чай, сидя за маленьким столиком для приёмов, друг против друга, разделённые всего лишь полётом протянутой руки. Но наша история только начиналась, и в руках ещё не скопилось достаточно магнетизма, чтобы, взлетев, они могли одолеть этот воздушный барьер и соединиться в пожатии. Ещё не пришло время разобраться мне в моих чувствах, и разобраться в мире, который нас окружал. Впервые в жизни я столкнулся – в самом себе – с этим странным переживанием: влечение и страх соединились в одно, навалившись на плечи пудовой гирей. Взаимоуничтожаясь, они текли через невидимую капельницу, прямиком попадая в кровь ядовитым раствором. Пойти в поводу у страха – почти всегда означает совершить преступление. Мне был знаком до того чистый, первозданный страх – заскорузлый чугреевский палец, ползущий по строкам «кондуита» с делами и датами моего «участия», последний приказ главаря, его нешуточная угроза, маска ужаса на отцовском лице: «Мой сын…?» Клятва: покончить, «завязать». Исподволь растущее, вскипающее решение – убить. Тот, кто когда-либо всерьёз думал о том, чтобы убить человека, многое чего знает о жизни. Но это как раз то самое знание, что не ведёт к свету, а умножает печаль. Мне не пришлось убивать Чугрея, – в тот раз, когда я помог ему проникнуть в заповедную территорию «Мосторга», была поставлена точка – Чугрея схватили сторожа с собаками. Не исключено, их предупредили. Помню, что-то я пытался выведать у отца – тот молчал и продолжал молчать до конца жизни.

На страницу:
2 из 4