Полная версия
Приговор, который нельзя обжаловать
– Сонечка!
Бабушка. Наконец-то! Я думала, она совсем ко мне не придет.
Я открыла дверь. В руках у нее был какой-то сверток. Меховая собака? Бабушка положила сверток на кровать, посмотрела на меня тем самым взглядом десятилетней давности, когда так неудачно выступила со своим подарком.
– Что это?
– Завтра ведь Новый год и твой день рождения. Поздравляю тебя, Сонечка! – Она подошла ко мне, обняла, с каким-то изголодавшимся наслаждением поцеловала в макушку.
Новый год? День рождения? В самом деле, завтра тридцать первое. Но как неуместны сейчас ее поздравления, как вообще можно сейчас помнить о каких-то праздниках?
– Спасибо. – Я тоже ее поцеловала, приподнявшись на цыпочках – бабушка очень высокая.
– Разверни.
Я села на кровать, развязала тесемки. Платье. Очень нарядное кремовое платье – обыкновенный подарок, без всякого подтекста, просто подарок. Но почему она решила его вручить мне сегодня, в такой неподходящий для подарков и поздравлений день?
– Примерь. – Бабушка улыбнулась, расправила платье. – Я немного сомневалась с размером, подойдет или нет.
Боже мой, как это все неуместно! Да разве можно сейчас?…
– Ну, пожалуйста.
Оглянувшись на дверь, я стала стягивать свитер, черный траурный свитер. Не снимая брюк, надела платье.
Она долго, придирчиво одергивала на мне платье, а я все боялась, что кто-нибудь зайдет в комнату, хоть точно знала, что дверь закрыта на замок.
И тут я подумала, что она-то маму не простила.
– Хорошо, очень хорошо! Жаль, что у тебя здесь нет зеркала, сама бы увидела.
Не простила. Даже на кладбище, даже после похорон.
Не простила. За меня, за себя, за свое изгнание.
Я бросилась на кровать в новом, подарочном платье, спрятала голову от кошмара в подушку.
– Сонечка! – Бабушка присела рядом, погладила меня по спине. – Поедем ко мне.
– К тебе? – Я приподнялась на локте, удивленно на нее посмотрела: как она может такое предлагать, сегодня, в день похорон мамы? – Но как же?…
Она со значением качнула головой, словно подавала знак, словно мы были с ней заговорщицами, словно мы были одни среди толпы не посвященных в нашу тайну.
– Твоего отсутствия никто не заметит.
– Но разве можно сегодня?
– Именно сегодня они не заметят. Именно сегодня! Неужели ты сама этого не понимаешь, неужели еще не увидела?
– Ты тоже ко мне не подошла ни на кладбище, ни в автобусе, ты тоже оставила меня одну!
Она опять качнула головой все с тем же, непонятным мне значением, но на мой выпад ничего не ответила.
– Поедем. В семь придет Игорек. Он тоже хотел тебя поздравить.
Вот как! Значит, она с самого начала предполагала, что сегодня я буду ночевать у нее, подготовилась и нисколько не сомневалась, что я соглашусь. Зачем же тогда она сюда принесла подарок?
Я поднялась, сняла платье, облачилась в свой траурный наряд, и мы тихонько вышли в прихожую. В большой комнате продолжались поминки: слышны были возбужденные пьяные голоса, плач, звяканье вилок о тарелки. Бабушка подала мне куртку, оделась сама и, стараясь не щелкнуть замком, открыла дверь.
* * *Тайны, связанной с сегодняшним днем, у нас не было, но была другая, в общем, в свете последних событий и отношений, вполне невинная тайна. Дело в том, что я давно приходила к бабушке, с тех самых пор, как мама вернулась на работу и меня перестали опекать. Произошло это так. Однажды, возвращаясь из школы, я лицом к лицу столкнулась с бабулей. Я ее в первый момент не узнала, потому что давно не видела. Бабушка рассказала, что все эти годы не выпускала меня из виду, была в курсе всех моих успехов и достижений и вообще в курсе всего. Она даже знала, что мама вернулась на работу, а Вероника вышла замуж, развелась и живет отдельно от нас. А потом бабушка посадила меня в такси и привезла к себе. Еще пару недель назад это можно было рассматривать как похищение, но теперь все изменилось. Никто не заметил, что из школы я вернулась на три часа позже обычного, да и кому было замечать? Моя семья от меня отступилась, чтобы не сказать – отреклась. Но бабушка все еще была под запретом, скорее всего, просто по инерции, имя ее все так же было табу. И потому мы с ней договорились, что приезжать я буду втайне от всех. Даже Веронике, которой давно уже до меня не было никакого дела, я ни разу не проговорилась, даже Артемию, который, может, был бы и рад, что я вновь воссоединилась с бабушкой – он почему-то переживал наш разрыв. Я приезжала к ней раза два в неделю. Да, раза два… До того, как со мной не произошло… До того, как я… До того, как у нас с Игорем… Тогда я стала приезжать чаще, гораздо чаще, а в последнее время – каждый день, даже в выходные. Он не мог заполнить вакуум, образованный поразившей меня немотой, он не стал тем толчком, который смог бы породить новые стихи, пусть и совсем другие. Я стала приезжать. И ждать этих встреч. А потом мы начали встречаться не только у бабушки. Она обо всем догадалась, давно догадалась – и нисколько не препятствовала.
Игорь был бабушкиным учеником – Учеником в высоком и полном смысле этого слова. Бабушка – преподаватель французского в университете, в том самом, где находился мамин архив, а Игорь – лучший ее студент, любимый студент, на него она возлагала огромные надежды, пророчила блестящее научное будущее (как будто в наше время такое возможно!). Он приходил к ней на консультации раз-два в неделю. Иногда наши посещения совпадали. Сначала я на него не обращала никакого внимания. Несмотря на бабушкины хвалебные оды в его честь, несмотря на ее признание, что Игорь – давний поклонник моего таланта, знает почти все мои стихи наизусть и восхищается, восхищается. Но потом… Все произошло до нелепости банально. Однажды Игорь пришел, когда бабушки не было дома (ушла в магазин и отчего-то там задержалась) – и мы разговорились. Однажды он вызвался меня проводить до остановки (до дому было нельзя из конспиративных соображений) – и мы договорили то, о чем в прошлый раз не успели. Однажды он пригласил меня в зоопарк – мы смотрели на обезьян и говорили, говорили, договаривали. Однажды он попытался поцеловать меня в подъезде – но щелкнул замок в чьей-то двери, и мы опять стали разговаривать, говорить, договаривать.
Но дело было не только в наших разговорах, хотя ни с кем еще мне не было так легко и интересно. Дело было в другом… Я не знаю, в чем дело. Я ждала наших встреч, потому что понимала: он тоже их ждет, я притворялась возвышенно-поэтически-гениально-непостижимым ребенком, потому что знала: он влюблен именно в этот образ, я старалась, изо всех сил старалась сохранить свою тайну о том, что я давно не ребенок, а с недавних пор даже не поэт. Любила ли я его, полюбила ли теперь? Наверное, это все-таки не любовь. Мне нравилось, что он влюблен, мне нравилось нравиться. До такой степени, что голова кружилась и становилось трудно дышать при встрече – так, вероятно, чувствует себя влюбленный, но вряд ли я была влюблена. Может быть, я вообще не способна полюбить, потому что, в сущности, я ведь страшная эгоистка. Кроме стихов, моих стихов, меня ничто по-настоящему не трогает, потому что в любой ситуации, в любом соприкосновении с жизнью, в любых ощущениях я ищу только толчок для нового стихотворного выхода. Неужели моя немота никогда не пройдет?
Я не могу об этом не думать, я думаю об этом постоянно, даже сегодня на кладбище думала, в автобусе думала, на поминках думала. Подспудно я думала об этом, когда примеряла платье, так неуместно, кощунственно подаренное бабушкой.
И когда мы в прихожей стояли, прислушиваясь к поминальным говору и плачу в комнате, и когда в такси ехали. И сейчас думаю. Стоя перед дверью – бабушка ищет ключи и никак не находит. Она вытаскивает по очереди из сумки кошелек, какие-то квитанции, губную помаду, телефон, свернутый в несколько раз пустой полиэтиленовый пакет и подает мне. Я принимаю все это и не перестаю думать.
Наконец, когда из сумки все вытащили, ключи нашлись. Бабушка издала радостный вопль, и мы вошли в квартиру.
Я все ждала, когда она заговорит о маме, мне нужно было точно знать, простила она ее или нет. Но бабушка упорно избегала этой скорбной темы. Тогда я спросила прямо:
– Ты ее не простила?
Вышло как-то очень уж враждебно и грубо – я не хотела грубить.
– Я себя не простила. – Бабушка опять качнула головой все с тем же непонятным значением, встала и, не посмотрев на меня, пошла на кухню.
Но я не могла так ее отпустить, побежала за ней, догнала в коридоре, схватила за руку и довольно сильно дернула.
– За что ты не можешь себя простить?
Бабушка остановилась, вздохнула.
– За то, что допустила беду. Я не должна была тогда от вас уходить.
– Но ведь тебя же прогнали!
Мне показалось, что она усмехнулась, но в коридоре было темно, я ее плохо видела.
– Я дала себя прогнать, потому что была не согласна с тем, что с тобой делают, потому что обиделась, потому что… Предпочла закрыть глаза, предпочла оскорбиться, отойти в сторону и не вмешиваться. Если бы я тогда не ушла, не случилось бы… ты была бы нормальным, здоровым ребенком, а твоя мать… Ничего бы не произошло.
Я не видела, смотрит она на меня или нет. Разговаривать в темноте было невыносимо, я протянула руку и включила свет. И так и не поняла, куда она смотрела, потому что обе мы вскрикнули и зажмурились. И тут же раздался звонок – пришел Игорь. Мы так и не успели договорить.
Бабушка бросилась открывать дверь, явно обрадовавшись, что наш разговор прервали.
Игорек неловко затоптался на пороге, посмотрел на меня, вымученно улыбнулся.
– Поздравляю тебя с днем рождения. – Достал из кармана куртки небольшой сверток, протянул мне – все так же неловко и смущенно.
– Вообще-то день рождения у меня завтра, а сегодня…
– Я знаю! – поспешно перебил он и совсем потерялся.
Чувствовалось, что и его эта ситуация с поздравлениями в день похорон тяготит не меньше, чем меня.
– Да что мы здесь под порогом толчемся? – возмутилась вдруг бабушка и с интонациями тамады-зазывалы прибавила: – Гостей так не встречают! Идемте-ка в комнату. Будем отмечать.
Да что она, в самом деле, решила праздновать мой день рождения?!
Мы гуськом прошли в гостиную, самую большую комнату в этой огромной квартире.
– Помоги мне, Игорек, придвинуть стол.
Вдвоем с Игорем они перенесли большой круглый «гостевой» стол к дивану. Бабушка накрыла его белой вышитой скатертью. Я отошла к окну, отвернулась, не желая принимать участия в этом кощунстве.
Стол быстро наполнился разнообразной едой – подчеркнуто праздничной. И когда она успела все приготовить? Неужели с утра, перед похоронами? Почему она так себя ведет? Почему, почему? Это уже не непрощением, самым настоящим проклятием попахивает.
– Аграфена Тихоновна! – Игорь раскупорил бутылку вина и вопросительно уставился на бабушку. – Бокалов… сколько достать?
– Разумеется, три!
– Ну да, конечно. – Он суетливо, стыдясь меня, стыдясь своего невозможного положения, достал из серванта бокалы и разлил вино – несколько капель попало на скатерть: красное на белом – кровь на снегу.
Бабушка встала – большая, высокая, торжественная, – подняла бокал, собираясь сказать тост, кивнула нам, чтобы и мы поднялись – Игорь послушно вскочил, я осталась сидеть.
– С днем рождения, Сонечка! С пятнадцатилетием!
– С днем рождения! – эхом отозвался Игорь.
Все выпили. Я тоже отхлебнула немного вина – никогда еще не приходилось мне пить ничего спиртного. Терпкий, вяжущий вкус, пряный запах. Странное ощущение в голове, не сказать, что неприятное. Попробовать еще немного?
Уловив мой жест, бабушка снова поднялась.
– Счастья тебе, здоровья, Сонечка, и больших творческих успехов.
С успехами она опоздала.
– Успехов! – эхом откликнулся Игорь.
Огни за окном отдалились, электричество в комнате засветило приглушенней, голове захотелось на подушку. Я откинулась на спинку дивана и вдруг поняла, что почти не чувствую боли и клонит в сон. Но расслабляться нельзя, нельзя забывать о том, что… мне нужно сказать, высказать… Я встала, подняла бокал и бросила вызов бабушке:
– А теперь мы помянем маму! – И залпом допила вино.
После моего выпада все уткнулись в тарелки, усиленно делая вид, что вдруг жутко проголодались, после моего выпада настроение, и так поддерживаемое искусственно, у всех окончательно испортилось. Но бабушка быстро оправилась, сдаваться она не собиралась. Доев мясо, поднялась, улыбнулась, будто ничего и не произошло, со значением кивнула Игорю:
– Кажется, пора подавать сладкое. Пойду заварю чай и все приготовлю.
Игорь было дернулся уйти за ней, но она опять кивнула – уже сердито, – и ему пришлось остаться со мной.
Бедный, бедный, он ведь не знал всю подноготную наших семейных отношений и совершенно не понимал, как рассматривать эту дикую ситуацию, как вести себя и что делать. Бабушку он уважал до благоговения, судить, а уж тем более осуждать не стал бы никогда, но и принять то, что сейчас происходило, не мог. Вид у него был жалкий и растерянный. Тема для разговора никак не находилась. Да в самом деле, о чем говорить: о моем дне рождения? о смерти мамы? о празднике или похоронах? Поцеловать меня и еще раз поздравить – или сесть рядом, погладить по плечу и выразить соболезнования?
Он бродил по комнате с мучительным выражением лица – и вдруг взгляд его наткнулся на бумажный сверток – подарок, – который я, так и не развернув, оставила на маленьком столике. Он с облегчением вздохнул – тема наконец нашлась.
– А ты и не посмотрела, что я тебе подарил, – сказал с легким укором – не совсем искренним: он был рад, что тогда я не посмотрела, и, значит, сейчас появилась тема.
– В самом деле. – Я повернулась к нему. – Прости!
Игорь перенес сверток на диван, стал разворачивать – меховая собака, платье, он вполне перенял бабушкины жесты, стал больше ее внуком, чем я. Что он явит на свет, истинный ученик, любимый студент?
Книга. На обложке – разрушенный дом, из камней сложены французские буквы. «Quant a moi». Что касается меня. Так называлось одно из моих последних стихотворений.
– Что это?
– Перевод твоих стихов. Пока только в единственном экземпляре, но скоро… Аграфена Тихоновна ведет переговоры с одним из французских издательств…
– Бабушка? Она мне ничего не говорила.
– Да, мы хотели сделать сюрприз. Я так торопился закончить ко дню твоего рождения! Переводил по ночам, днем-то времени мало.
– Ты перевел мои стихи на французский? – наконец дошло до меня. – Зачем?
– Здесь все твои стихи. Все, с самого первого опубликованного. Я и сверстал все сам, и обложку придумал. Тебе нравится?
Он ждал похвалы, благодарности, радости, он очень гордился своей работой и рассчитывал на ответ. Что могла я ему ответить? Что не знаю французского и оценить его труд не в состоянии? Что мои прошлые стихи мне неприятны, как остриженные, мертвые волосы?
Бабушка внесла в комнату поднос: чашки, чайник и сахарница, – и снова ушла на кухню.
– Послушай. – Игорь открыл сборник где-то на середине и стал читать, с выражением, так читают чтецы-декламаторы, не поэты. По ритму я узнала «Костел». Как нелепо звучат родные стихи на чужом языке! Как больно их слушать!
Бабушка внесла торт с зажженными свечами. Мы, все трое, непременно попадем в ад.
– Загадай желание, Сонечка! – Она поставила торт передо мной. – Ну! на одном дыхании!.. Умница!
Игорь вытащил свечи, аккуратно сложил их на пустое блюдце, разложил по тарелкам куски. Бабушка разлила чай. Праздник продолжался.
Около десяти Игорь поднялся, собираясь уходить.
– Ты, конечно, сегодня останешься у нас? – пресекла его бегство бабушка.
– А это удобно, Аграфена Тихоновна… – робко попытался он возразить.
– Разумеется, удобно! – подписала подписку о невыезде бабушка. – Места много. Я постелю тебе в кабинете, а Сонечке здесь, на диване.
Втроем, отчего-то спеша, мы убрали со стола, вернули мебель на свои места и разбрелись по комнатам.
Я легла и, как ни странно, довольно быстро заснула. Наверное, все еще действовало выпитое вино.
Когда я проснулась, за окном все еще длилась ночь: редкие окна соседнего дома светили в полной темноте. Нащупала подсветку часов, посветила – половина седьмого. Значит, не ночь, а утро, раннее зимнее утро. Я полежала немного, проснулась окончательно, и тут вдруг вспомнила, что я у бабушки, что мама моя умерла, а вчера мы праздновали день моего рождения. Мне стало так горько и страшно, что не захотелось больше оставаться ни на минуту.
Я встала, оделась, не зажигая света, выскользнула из квартиры.
* * *Уже поднимаясь по лестнице, я пожалела, что приехала домой. Начало восьмого, скоро проснется папа. Он не придет ко мне в комнату, чтобы вместе поплакать о маме, станет обходить меня стороной, как вчера на кладбище, как потом на поминках. Как трудно, как невыносимо находиться в одной квартире – и существовать по отдельности! Как же теперь мы станем жить?
Еще вчера, на кладбище, у меня возникло ощущение, что папа в смерти мамы винит меня. В том, что стихи мои кончились, и она вернулась на работу, ведь если бы она не вернулась… Он никогда не простит мне ее смерть, как бабушка не простит маму, как, возможно, я не прощу бабушку за то кощунство, которое она учинила вчера.
Идти мне было некуда и не к кому, я поднялась на свой этаж, открыла дверь и вошла. Ну и пусть, ну и ладно, будем жить по отдельности. Я закроюсь в своей комнате, папа, возможно, врежет замок в дверь их бывшей с мамой спальни. Временами нас будет навещать Вероника – по отдельности навещать: стучаться к папе, стучаться ко мне, обходить по очереди комнаты…
Я сняла куртку, повесила в шкаф, разулась. В большой комнате, где вчера были поминки, горел свет. Неужели все еще не закончилось? Но голосов не слышно, звона вилок не слышно. Я, почему-то на цыпочках, прокралась к двери, заглянула. Неубранный стол: грязные тарелки с остатками закусок, пустые бутылки, полные пепельницы, залитая чем-то зеленовато-коричневым скатерть. Тяжелый, тошнотворный воздух. И этот ярко-желтый, отчего-то тоже тошнотворный, электрический свет. За столом, в самом центре – папа. Он не сидел, скорее полулежал – голова его опрокинулась на скатерть, в это самое, зелено-коричневое. Выпил вчера слишком много водки и уснул прямо за столом? Почему же Вероника не позаботилась, не уложила его в постель?
Мне стало очень жалко отца. Я никогда еще не видела его в таком виде, и никого никогда в таком виде не видела, только читала, что так бывает.
Я стояла, не зная, что предпринять, на что решиться. Запах просто сбивал с ног, вся эта ужасная обстановка убивала, никакой жалости к отцу я уже не испытывала, только отвращение и злость. Дойти до такого состояния на поминках, в день похорон, – не меньшее кощунство, чем устроить праздник.
Папа издал какой-то отвратительный хрипящий звук, открыл глаза, поднял голову и посмотрел на меня мутным, неузнающим взглядом. От этого взгляда мне стало так страшно, что захотелось сбежать, закрыться в своей комнате и никогда, никогда с ним больше не встречаться. И ни с кем не встречаться. А лучше всего – умереть. И представилось, что, если я сейчас же не убегу, произойдет нечто еще более страшное, чем то, что со мной уже произошло. И моя немота, и мамина смерть покажутся прелюдией к настоящему кошмару.
Но я не убежала, я почему-то осталась. А папин взгляд вдруг изменился, сделался осмысленным, но каким-то злым и враждебным.
– Это ты? А я подумал… – Он сморщился, словно от боли, словно эту боль доставило ему мое присутствие.
– Папа!
– Софья. Софья Королева. Так Катенька приучила нас тебя называть. Ее больше нет, а ты осталась. – Он опять сморщился. – Боже мой, как больно! Я знал… но не думал, что будет так больно.
Больно наедине со мною, без мамы. Больно без мамы, со мной.
– Просто невыносимо больно!
Папа прижал ладони то ли к груди, то ли к животу – и закачался, убаюкивая больную свою душу.
– Дай мне попить. Отвратительный запах, отвратительный вкус во рту. И, боже мой, как тошнит! И голова просто раскалывается. Ты не осуждай меня, Софья. Мне слишком тяжело, слишком! Водка, говорят, снимает боль, я потому… Но мою боль не сняла. Принеси мне воды, ладно? И не осуждай, не осуждай. Наверное, я тебе сейчас омерзителен, но ты все равно не осуждай, скрепись как-нибудь.
Я вышла на кухню. Здесь тоже был страшный беспорядок: грязные кастрюли и сковородки, засохший, не убранный в хлебницу батон, в раковине овощные очистки, – но воздух намного свежее. Папа просил воды, но лучше я сварю ему кофе. Крепкий ароматный кофе лучше всего отбивает неприятный запах и вкус.
Да, кофе. Или позвонить Веронике? Ему больно наедине со мной. Мне тоже больно наедине с ним! И кофе варить я не умею. Этот отвратительный, пьяный, опухший, заросший щетиной старик – не мой отец. Горе его не оправдывает, горе, наоборот, накладывает ответственность…
Кофе должен быть ароматным и крепким, горячим и сладким. Как его варят?
Или просто налить воды из-под крана, отнести и уйти?
Стихи ушли, мама ушла, Соня ушла. Я ведь тоже теперь в полном одиночестве. Это они сделали мою жизнь такой, все они: родители, Вероника, Артемий, а бабушка позволила, отошла в сторону, не захотела загружать себя проблемами. Так что же мне теперь делать?
Кофе варить. Насыпать много, как можно больше вон из той банки, залить водой, поставить на огонь и ждать, смотреть, не отрываясь, чтобы не сбежал, – у мамы часто сбегал, – и не думать, ни о стихах, ни о маме, ни о том, для кого я варю этот кофе.
Не так-то и сложно все оказалось.
Я перелила кофе в чашку, положила две ложки сахара и медленно, чтобы не расплескать, понесла его в комнату.
За то время, пока я была на кухне – пятнадцать-двадцать минут, – отец снова успел уснуть, но тут же встрепенулся и поднял голову.
– Ах, это опять ты?
– Я принесла тебе кофе.
– Кофе? – Он удивленно посмотрел на чашку, попытался поднять ее, но рука сильно дрожала и не слушалась. – Меня мучает страшная жажда, но кофе… Впрочем, да, именно кофе! – Папа усмехнулся и посмотрел на меня так, будто мы вместе с ним о чем-то договорились и теперь полунамека хватит, чтобы понять друг друга. – От воды меня бы стошнило, хотя хочется воды, простой, чистой, холодной воды. – Он снова попытался приподнять чашку, но опять не смог, нагнулся над ней, отхлебнул, шумно вбирая в себя жидкость. Замер, прислушиваясь к своему организму, снова хлебнул. – Хороший, крепкий, но этот вкус во рту не проходит, и тошноту ничем не заглушить, и… боже мой, как же мне больно! – Он вдруг вскрикнул, зажал рот рукой – и его вырвало зелено-коричневым, таким же, как пятно на скатерти – вот, значит, что такое это пятно!
Мне стало невыносимо противно и страшно, и саму затошнило. Я бросилась из комнаты, но у двери вдруг словно запнулась – и осталась, не ушла к себе, не ушла из квартиры. Села на пол, привалилась спиной к стене, стала ждать, что будет дальше: может, понадобится моя помощь, а меня вдруг и не окажется. Папина рука цеплялась за скатерть, словно он падал, падал куда-то вниз, в бездну, и пытался удержаться, лицо его сделалось каким-то сизым, крупные капли пота стекали по лбу.
– Софья! – хрипло, неприятно вскрикнул он. – Подойди, помоги. Мне нужно… Мне плохо.
Я поднялась и, преодолевая отвращение, подошла к нему.
– Да, плохо, ужасно! Но это не важно… это сейчас пройдет.
– Может быть, вызвать «скорую»? Или позвонить Веронике?
– Нет! Не надо ни «скорую», ни Веронике. Сядь… Мне уже лучше. – Он вытер рот концом скатерти, вытер пот со лба. – Отвратительно выгляжу? – Отец усмехнулся и тут же скривился от боли. – Ничего, потерпи. Скоро все кончится. Я пойду спать – и все кончится. – Он зажмурился – видно, у него все-таки что-то сильно болело. Может, живот? – Ты жила в слишком тепличных условиях, настоящая жизнь тебя не коснулась. Поэзия, музыка, условные, надуманные страдания. Ты ведь и сама не хотела живой, настоящей жизни. Мы – я и мама – всего лишь потакали твоим… – Он опять сморщился. – А ты теперь думаешь… Мы ни в чем перед тобой не были виноваты, ни в чем! Но я не о том хотел… Уже наступило утро, и времени мало: мне пора идти спать. Который час?
Я посмотрела на часы на стене за его спиной.
– Двадцать пять девятого.
– Да-а, еще меньше, чем я думал. Пора уходить. – Папа нагнулся к столу, наклонил чашку, допил жадными глотками кофе. Помолчал, нахмурившись – наверное, тошнота мучила, и он боялся, что опять вырвет. Я невольно отодвинулась. Ничего, обошлось. Он сглотнул слюну, криво улыбнулся. – Ты мне должна… нет, просто обязана ответить, и ответить честно. Не бойся последствий, ничего не будет, но мне ты не имеешь права солгать… Это ты приходила? – Он в упор смотрел на меня. – Ты?
– Куда приходила?
Отец вздохнул, потер лоб, но взгляда от меня не отвел. Кажется, в чем-то он хотел меня обвинить – я не понимала в чем.