Полная версия
Русь моя, жизнь моя…
<…>Душа ее рвалась к интересам сына. Она была его первым цензором еще в эпоху издания «Постника». Он доверял ее вкусу, а мать поощряла его к писанию и делала ему дельные замечания, на которые он всегда обращал внимание. Она сразу почуяла в нем поэта и была настолько близка к новым веяниям в литературе, что могла понимать его стихи, как очень немногие. Если бы не ее поощрение и живой интерес к его творчеству, он был бы очень одинок, так как в то время его поэзия казалась большинству очень странной и непонятной. Его обвиняли, как водится, и в ломанье, и в желании быть во что бы то ни стало оригинальным и т. д. А он никогда не был самоуверен. Как же важно было для него поощрение матери, мнением которой он дорожил, относясь к ней с уважением и доверием!
<…>
Впоследствии сын советовался с матерью и при составлении своих сборников. Иногда ей удавалось уговорить его не поддаваться минутному настроению и не выбрасывать те или другие ценные стихи или сохранить какие-нибудь особенно любимые ею строфы, которые он собирался выкинуть или изменить; в других случаях она же браковала его стихи, находя их слабыми или указывая на недостатки отдельных строк и выражений.
Что же сказать еще об их отношениях? Для нее он рано сделался мудрым наставником, который учил ее жизни и произносил иногда беспощадные, но верные приговоры. Она же была его лучшим и первым другом до той поры, когда он женился на сильной и крупной женщине, значение которой в его жизни было громадно. Мать никогда не мешала сыну в его начинаниях. Он поступил на юридический факультет вопреки ее желанию. Она только поддержала его, когда он задумал перейти на филологический факультет, и уговорила кончить университетский курс (в чем тогда он не видел смысла) каким-то простым аргументом. Она никогда не требовала от него блестящих отметок первого ученика и вообще не донимала его излишним материнским самолюбием, а в таком важном деле, как женитьба, была всецело на его стороне. Она сразу приняла в свое сердце его невесту, а потом полюбила его жену, как и всех, кого он любил. Она относилась к Любови Дмитриевне совершенно особенно: смотря на нее глазами сына, бесконечно восхищалась ее наружностью, голосом, словечками и была о ней высокого мнения. Несмотря на это, отношения их не имели сердечного характера. После смерти Александра Александровича они стали ближе. Для тоскующей матери было великой отрадой говорить с невесткой о сыне, тем более что Любовь Дмитриевна имела свойство успокаивать ее нервную тревогу немногими словами, взглядом или улыбкой.
Александра Андреевна пережила сына на полтора года. <…>
«Александр Блок и его мать»
(печатается по изд.: Александр Блок
в воспоминаниях современников:
В 2 т. Т. 1. М.: Художественная литература,
1980. С. 44, 45, 60–63, 68, 69).
Андрей Белый
А. А. – это здоровый цвет лица, крепость и статность всей фигуры: он имел в себе нечто от военного, а может быть, и от «доброго молодца». Упругость и твердая сдержанность всех движений несколько контрастировали с застенчиво улыбающимся лицом, чуть-чуть склоненным ко мне, и большими, прекрасными голубыми глазами. Лицо это показалось мне уже знакомым, где-то виданным. Так первое впечатление от облика А. А. вызвало в душе вопрос: «Где я видел его?» Казалось бы, я должен ответить себе: «Да, конечно, я его духовно видел в стихах, в нашей с ним переписке…» Но именно этого-то и не было: образ, возникающий из стихов, ассоциировался во мне с другим образом: я почему-то духовно видел А. А. не таким: маленького роста, с болезненным, бледно-белым, большим, тяжелым лицом, с большим туловищем, небольшими тяжелыми ногами, в сюртуке, не гармонировавшем с его движениями, очень молчаливым и не улыбающимся, с плотно сжатыми губами и с пристальными небольшими синими глазами: и, разумеется, я видел А. А. с гладкими, будто прилизанными волосами, зачесанными назад. Не то чтобы я думал, что он такой. Нет, – просто этот образ вставал как невольная внешняя ассоциация, сопровождавшая все мысли мои о Блоке. А эта курчавая шапка густых, чуть-чуть рыжеватого оттенка волос, этот большой интеллектуальный лоб, улыбающиеся так открыто и так приветливо губы, и глаза, глядящие с детской доверчивостью не вдаль, а вблизь и несколько сконфуженно, рост, статность – все не соответствовало Блоку, жившему в воображении, Блоку, с которым я обменялся уже рядом писем на интимнейшие темы… <…>
Признаюсь – впечатление внешнего облика, не соответствовавшего «фиктивному» облику, меня застало врасплох. Нечто даже подобное разочарованию поймал я в своей душе и оттого еще больше переконфузился и быстро принялся приветствовать гостя и его супругу, несколько суетясь, путаясь в движениях, заговаривая зубы собственному своему впечатлению, которое было тотчас же замечено А. А., – оттого он стал ласково любезным, но, как мне кажется, тоже внутренне смутился. Произошла какая-то заминка в первой нашей с ним встрече, в передней. И с этой заминкой мы прошли в гостиную. <…>
Помнится, меня поразила та чуткость, с которой А. А. воспринял неуловимое впечатление, им во мне оставленное, то есть смесь радости, смущенности, некоторой настороженности, любопытства ко всей его личности, вплоть до движения его рук, до движения кончиков его улыбающегося рта, до морщинок около смеющихся глаз его, с мороза покрасневшего и слегка обветренного лица. Это неуловимое настроение с неуловимой быстротой передалось и ему, отчего вся его статная, крупная фигура, с уверенными и несколько сдерживаемыми движениями приобрела какую-то мешковатость. Он как-то внутренне затоптался на месте и, в свою очередь, с выжидательно-любопытной улыбкой точно ждал от меня, я не знаю чего, слов ли, жестов ли, полной ли непринужденности или разрешения моего взволнованного, несколько взвинченного настроения, вызванного нашей встречей.
<…>
Помню я этот морозный январский день, и лучи солнца, падавшие в гостиную, и эту солнцем освещенную, слегка склоненную набок голову, и эти голубые, большие, не то недоумевающие, не то испытующие, но добрые, добрые глаза, и локти рук, упирающиеся в старое кресло, и слегка дрожавшую правую руку, зажавшую папиросу, и голубоватые дымные струйки.
<…>
«Воспоминания об Александре Александровиче Блоке»
(печатается по изд.: Александр Блок
в воспоминаниях современников: Т. 1. С. 232–233).
Андрей Белый
Александр Александрович есть единственно «вечный» из русских поэтов текущего века, соединивший стихию поэзии нашего национального дня с мировой эпохой, преобразивший утонченность непропетого трепета тем, исключительно углубленных в звук, внятный России, раздольный, как ветер, явивший по-новому Душу России…
<…>
Нам, его близко знававшим, стоял он прекрасной загадкой то близкий, то дальний (прекрасный – всегда). Мы не знали, кто больше, – поэт национальный, иль чуткий, единственный человек, заслоняемый порфирою поэтической славы, как… тенью, из складок которой порой выступали черты благородного, всепонимающего, нового и прекрасного человека: kalos k'agathos – так и хочется определить сочетание доброты, красоты и правдивости, штриховавшей суровостью мягкий облик души его, не выносящей риторики, аффектации, позы, «поэзии», фальши и прочих «бум-бумов», столь свойственных проповедникам, поэтическим «мэтрам» и прочим «великим»; всечеловечное, чуткое и глубокое сердце его отражало эпоху, которую нес он в себе и которую не разложишь на «социологию», «мистику», «философию» или «стилистику»; не объяснишь это сердце, которое, отображая Россию, так билось грядущим, всечеловеческим; и не мирясь с суррогатами истинно-нового, не мирясь с суррогатами вечно-сущего в данном вокруг, – разорвалось: Александр Александрович, не сказав суррогатам того и другого «да будет» – задохся; «трагедия творчества» не пощадила его; мы его потеряли, как… Пушкина; он, как и Пушкин, искал себе смерти: и мы не могли уберечь это сердце; как и всегда, бережем мы лишь память, а не живую, кипящую творчеством бьющую жизнь…
<…>
…потом читал Блок; поразила манера, с которой читал он; сперва не понравилась (после ее оценил); мне казалось: – не музыкально звучали анапесты; голосом точно стирал он певучую музыку собственных строчек, – деловитым, придушенным несколько, трезвым, невыразительным голосом; несколько в нос он читал и порою проглатывал окончание слова (я думаю: для А. А. характерны нечеткие рифмы «границ» и «царицу», в произношении А. А. окончания «ый», просто «ы» прозвучали бы ровно одинаково; а созвучья «обманом – туманные» – сошли бы за рифму); не чувствовалось повышения и понижения голоса, разницы в паузах; будто тяжелый, закованный в латы, ступал по стопам; и лицо становилося у А. А., как голос, тяжелым, застылым; острился теперь большой нос, изгибалися губы из брошенной тени; глаза помутнели, как будто бы в них проливалося олово; тяжким металлом окованный, точно броней, так он выглядел в чтении.
<…>
«Воспоминания о Блоке»
(печатается по изд.: Белый Андрей.
Воспоминания о Блоке. М.: Республика,
1995. С. 16–17, 70).
Из «Книги второй»(1904–1908)
Вступление
Ты в поля отошла без возврата.Да святится Имя Твое!Снова красные копья закатаПротянули ко мне острие.Лишь к Твоей золотой свирелиВ черный день устами прильну.Если все мольбы отзвенели,Угнетенный, в поле усну.Ты пройдешь в золотой порфире —Уж не мне глаза разомкнуть.Дай вздохнуть в этом сонном мире,Целовать излученный путь…О, исторгни ржавую душу!Со святыми меня упокой,Ты, Держащая море и сушуНеподвижно тонкой Рукой!1905. Страстная СубботаИз цикла «Пузыри земли» (1904–1908)
Болотные чертенятки
А. М. Ремизову
Я прогнал тебя кнутомВ полдень сквозь кусты,Чтоб дождаться здесь вдвоемТихой пустоты.Вот – сидим с тобой на мхуПосреди болот.Третий – месяц наверху —Искривил свой рот.Я, как ты, дитя дубрав,Лик мой так же стерт.Тише вод и ниже трав —Захудалый черт.На дурацком колпакеБубенец разлук.За плечами – вдалеке —Сеть речных излук…И сидим мы, дурачки, —Нежить, немочь вод.Зеленеют колпачкиЗадом наперед.Зачумленный сон воды,Ржавчина волны…Мы – забытые следыЧьей-то глубины…Январь 1905Твари весенние
Из альбома «Kindisch»[15]
З. Н. ГиппиусЗолотисты лица купальниц.Их стебель влажен.Это вышли молчальницыПоступью важнойВ лесные душистые скважины.Там, где проталины,Молчать повелено,И весной непомерной взлелеяныПоседелых туманов развалины.Окрестности мхами завалены.Волосы ночи натянуты туго на срубыИ пни.Мы в листве и в тениИздали начинаем вникать в отдаленные трубы.Приближаются новые дни.Но пока мы одни,И молчаливо открыты бескровные губы.Чуда! о, чуда!Тихонько дымПоднимается с пруда…Мы еще помолчим.Утро сонной тропою пустило стрелу,Но одна – на руке, опрокинутой ввысь,Ладонью в смолистую мглу —Светляка подняла… Оглянись:Где ты скроешь зеленого света ночную иглу?Нет, светись,Светлячок, молчаливой понятный!Кусочек света,Клочочек рассвета…Будет вам день беззакатный!С ночкой вы не радели —Вот и все ушло…Ночку вы не жалели —И становится слишком светло.Будете маяться, каяться,И кусаться, и лаяться,Вы, зеленые, крепкие, малые,Твари милые, небывалые.Туман клубится, проноситсяПо седым прудам.Скоро каждый чертик запроситсяКо Святым Местам.19 февраля 1905Болотный попик
На весенней проталинкеЗа вечерней молитвою – маленькийПопик болотный виднеется.Ветхая ряска над кочкойЧернеетсяЧуть заметною точкой.И в безбурности зорь красноватыхНе видать чертенят бесноватых,Но вечерняя прелестьУвила вкруг него свои тонкие руки.Предзакатные звуки,Легкий шелест.Тихонько он молится,Улыбается, клонится,Приподняв свою шляпу.И лягушке хромой, ковыляющей,Травой исцеляющейПеревяжет болящую лапу.Перекрестит и пустит гулять:«Вот, ступай в родимую гать.Душа моя радаВсякому гадуИ всякому зверюИ о всякой вере».И тихонько молится,Приподняв свою шляпу,За стебель, что клонится,За больную звериную лапу,И за римского папу. —Не бойся пучины тряской —Спасет тебя черная ряска.17 апреля 1905. Пасха«На весеннем пути в теремок…»
На весеннем пути в теремокПерелетный вспорхнул ветерок,Прозвенел золотой голосок.Постояла она у крыльца,Поискала дверного кольцаИ поднять не посмела лица.И ушла в синеватую даль,Где дымилась весенняя таль,Где кружилась над лесом печаль.Там – в березовом дальнем кругу —Старикашка сгибал из березы дугуИ приметил ее на лугу.Закричал и запрыгал на пне:– Ты, красавица, верно – ко мне!Стосковалась в своей тишине!За корявые пальцы взялась,С бородою зеленой сплеласьИ с туманом лесным поднялась.Так тоскуют они об одном,Так летают они вечерком,Так венчалась весна с колдуном.24 апреля 1905«Полюби эту вечность болот…»
Полюби эту вечность болот:Никогда не иссякнет их мощь.Этот злак, что сгорел, – не умрет.Этот куст – без истления – тощ.Эти ржавые кочки и пниЗнают твой отдыхающий плен.Неизменно предвечны они, —Ты пред Вечностью полон измен.Одинокая участь светла.Безначальная доля свята.Это Вечность Сама снизошлаИ навеки замкнула уста.3 июня 1905«Белый конь чуть ступает усталой ногой…»
Белый конь чуть ступает усталой ногой,Где бескрайняя зыбь залегла.Мне болотная схима – желанный покой,Будь ночлегом, зеленая мгла!Алой ленты Твоей надо мной полоса,Бьется в ноги коня змеевик,На горе безмятежно поют голоса,Все о том, как закат Твой велик.Закатилась Ты с мертвым Твоим женихом,С палачом раскаленной земли.Но сквозь ели прощальный Твой луч мне знаком,Тишина Твоя дремлет вдали.Я с Тобой – навсегда, не уйду никогда,И осеннюю волю отдам.В этих впадинах тихая дремлет вода,Запирая ворота безумным ключам.О, Владычица дней! алой лентой ТвоейОкружила Ты бледно-лазоревый свод!Знаю, ведаю ласку Подруги моей —Старину озаренных болот.3 июня 1905. НовоселкиПляски осенние
Волновать меня снова и снова —В этом тайная воля твоя,Радость ждет сокровенного слова,И уж ткань золотая готова,Чтоб душа засмеялась моя.Улыбается осень сквозь слезы,В небеса улетает мольба,И за кружевом тонкой березыЗолотая запела труба.Так волнуют прозрачные звуки,Будто милый твой голос звенит,Но молчишь ты, поднявшая руки,Устремившая руки в зенит.И округлые руки трепещут,С белых плеч ниспадают струи,За тобой в хороводах расплещутОсенницы одежды свои.Осененная реющей влагой,Распустила ты пряди волос.Хороводов твоих по оврагуЗолотое кольцо развилось.Очарованный музыкой влаги,Не могу я ни петь, ни плясать,И не могут луга и оврагиПод стопою твоей не сгорать.С нами, к нам – легкокрылая младость,Нам воздушная участь дана…И откуда приходит к нам Радость,И откуда плывет Тишина?Тишина умирающих злаков —Это светлая в мире пора:Сон, заветных исполненный знаков,Что сегодня пройдет, как вчера,Что полеты времен и желаний —Только всплески девических рук —На земле, на зеленой поляне,Неразлучный и радостный круг.И безбурное солнце не будетНарушать и гневить Тишину,И лесная трава не забудет,Никогда не забудет весну.И снежинки по склонам оврагаЗаметут, заровняют края,Там, где им заповедала влага,Там, где пляска, где воля твоя.1 октября 1905Из цикла «Разные стихотворения» (1904–1908)
«Фиолетовый запад гнетет…»
Фиолетовый запад гнетет,Как пожатье десницы свинцовой.Мы летим неизменно вперед —Исполнители воли суровой.Нас немного. Все в дымных плащах.Брызжут искры и блещут кольчуги.Поднимаем на севере прах,Оставляем лазурность на юге.Ставим троны иным временам —Кто воссядет на темные троны?Каждый душу разбил пополамИ поставил двойные законы.Никому неизвестен конец.И смятенье сменяет веселье.Нам открылось в гаданьи: мертвецВпереди рассекает ущелье.14 мая 1904Моей матери (Помнишь думы?)
Помнишь думы? Они улетели.Отцвели завитки гиацинта.Мы провидели светлые целиВ отдаленных краях лабиринта.Нам казалось: мы кратко блуждали.Нет, мы прожили долгие жизни…Возвратились – и нас не узнали,И не встретили в милой отчизне.И никто не спросил о Планете,Где мы близились к юности вечной…Пусть погибнут безумные детиЗа стезей ослепительно млечной!Но в бесцельном, быть может, круженьиБыли мы, как избранники, нищи.И теперь возвратились в сомненьиВ дорогое, родное жилище…Так. Не жди изменений бесцельных.Не смущайся забвеньем. Не числи.Пусть к тебе – о краях запредельныхНе придут и спокойные мысли.Но, прекрасному прошлому радо, —Пусть о будущем сердце не плачет.Тихо ведаю: будет награда:Ослепительный Всадник прискачет.4 декабря 1904Балаганчик
Вот открыт балаганчикДля веселых и славных детей,Смотрят девочка и мальчикНа дам, королей и чертей.И звучит эта адская музыка,Завывает унылый смычок.Страшный черт ухватил карапузика,И стекает клюквенный сок.Июль 1905Моей матери («Тихо. И будет все тише…»)
Тихо. И будет все тише.Флаг бесполезный опущен.Только флюгарка на крышеСладко поет о грядущем.Ветром в полнебе раскинут,Дымом и солнцем взволнован,Бедный петух очарован,В синюю глубь опрокинут.В круге окна слуховогоЛик мой, как нимбом, украшен.Профиль лица восковогоПравилен, прост и нестрашен.Смолы пахучие жарки,Дали извечно туманны…Сладки мне песни флюгарки:Пой, петушок оловянный!Июль 1905«Старость мертвая бродит вокруг…»
Старость мертвая бродит вокруг,В зеленях утонула дорожка.Я пилю наверху полукруг —Я пилю слуховое окошко.Чую дали – и капли смолыПроступают в сосновые жилки.Прорываются визги пилы,И летят золотые опилки.Вот последний свистящий раскол —И дощечка летит в неизвестность…В остром запахе тающих смолПодо мной распахнулась окрестность…Все закатное небо – в дреме́,Удлиняются дольние тени,И на розовой гаснет кормеУплывающий кормщик весенний…Вот – мы с ним уплываем во тьму,И корабль исчезает летучий…Вот и кормщик – звездою падучей —До свиданья!.. летит за корму…Июль 1905«В туманах, над сверканьем рос…»
В туманах, над сверканьем рос,Безжалостный, святой и мудрый,Я в старом парке дедов рос,И солнце золотило кудри.Не погасал лесной пожар,Но, гарью солнечной влекомый,Стрелой бросался я в угар,Целуя воздух незнакомый.И проходили сонмы лиц,Всегда чужих и вечно взрослых,Но я любил взлетанье птиц,И лодку, и на лодке весла.Я уплывал один в затонБездонной заводи и мутной,Где утлый остров окруженСтеною ельника уютной.И там в развесистую ельЯ доску клал и с нею реял,И таяла моя качель,И сонный ветер тихо веял.И было, как на Рождестве,Когда игра давалась даром,А жизнь всходила синим паромК сусально-звездной синеве.Июль 1905Осенняя воля
Выхожу я в путь, открытый взорам,Ветер гнет упругие кусты,Битый камень лег по косогорам,Желтой глины скудные пласты.Разгулялась осень в мокрых долах,Обнажила кладбища земли,Но густых рябин в проезжих селахКрасный цвет зареет издали́.Вот оно, мое веселье, пляшетИ звенит, звенит, в кустах пропав!И вдали, вдали призывно машетТвой узорный, твой цветной рукав.Кто взманил меня на путь знакомый,Усмехнулся мне в окно тюрьмы?Или каменным путем влекомыйНищий, распевающий псалмы?Нет, иду я в путь никем не званый,И земля да будет мне легка!Буду слушать голос Руси пьяной,Отдыхать под крышей кабака.Запою ли про свою удачу,Как я молодость сгубил в хмелю…Над печалью нив твоих заплачу,Твой простор навеки полюблю…Много нас – свободных, юных, статныхУмирает, не любя…Приюти ты в далях необъятных!Как и жить и плакать без тебя!Июль 1905. Рогачевское шоссе«Там, в ночной завывающей стуже…»
Девушка пела в церковном хореО всех усталых в чужом краю,О всех кораблях, ушедших в море,О всех забывших радость свою.Так пел ее голос, летящий в купол,И луч сиял на белом плече,И каждый из мрака смотрел и слушал,Как белое платье пело в луче.И всем казалось, что радость будет,Что в тихой заводи все корабли,Что на чужбине усталые людиСветлую жизнь себе обрели.И голос был сладок, и луч был тонок,И только высоко, у Царских Врат,Причастный Тайнам, – плакал ребенокО том, что никто не придет назад.Август 1905«Там, в ночной завывающей стуже…»
Там, в ночной завывающей стуже,В поле звезд отыскал я кольцо.Вот лицо возникает из кружев,Возникает из кружев лицо.Вот плывут ее вьюжные трели,Звезды светлые шлейфом влача,И взлетающий бубен метели,Бубенцами призывно бренча.С легким треском рассыпался веер, —Ах, что значит – не пить и не есть!Но в глазах, обращенных на север,Мне холодному – жгучая весть…И над мигом свивая покровы,Вся окутана звездами вьюг,Уплываешь ты в сумрак снеговый,Мой от века загаданный друг.Август 1905«В голубой далекой спаленке…»
В голубой далекой спаленкеТвой ребенок опочил.Тихо вылез карлик маленькийИ часы остановил.Все, как было. Только страннаяВоцарилась тишина.И в окне твоем – туманнаяТолько улица страшна.Словно что-то недосказано,Что всегда звучит, всегда…Нить какая-то развязана,Сочетавшая года.И прошла ты, сонно-белая,Вдоль по комнатам одна.Опустила, вся несмелая,Штору синего окна.И потом, едва заметная,Тонкий полог подняла.И, как время, безрассветная,Шевелясь, поникла мгла.Стало тихо в дальней спаленке —Синий сумрак и покой,Оттого что карлик маленькийДержит маятник рукой.4 октября 1905«Вот Он – Христос – в цепях и розах…»
Евгению Иванову
Вот Он – Христос – в цепях и розах —За решеткой моей тюрьмы.Вот Агнец Кроткий в белых ризахПришел и смотрит в окно тюрьмы.В простом окладе синего небаЕго икона смотрит в окно.Убогий художник создал небо.Но Лик и синее небо – одно.Единый, Светлый, немного грустный —За Ним восходит хлебный злак,На пригорке лежит огород капустный,И березки и елки бегут в овраг.И все так близко и так далеко,Что, стоя рядом, достичь нельзя,И не постигнешь синего Ока,Пока не станешь сам, как стезя…Пока такой же нищий не будешь,Не ляжешь, истоптан, в глухой овраг,Обо всем не забудешь, и всего не разлюбишь,И не поблекнешь, как мертвый злак.10 октября 1905«Так. Неизменно все, как было…»
Так. Неизменно все, как было.Я в старом ласковом бреду.Ты для меня остановилаВремен живую череду.И я пришел, плющом венчанный,Как в юности, – к истокам рек.И над водой, за мглой туманной, —Мне улыбнулся тот же брег.И те же явственные звукиМеня зовут из камыша.И те же матовые рукиПровидит вещая душа.Как будто время позабылоИ ничего не унесло,И неизменным сохранилоПевучей юности русло.И так же вечен я и мирен,Как был давно, в годину сна.И тяжким золотом кумиренМоя душа убелена.10 октября 1905«Прискакала дикой степью…»
Прискакала дикой степьюНа вспененном скакуне.«Долго ль будешь лязгать цепью?Выходи плясать ко мне!»Рукавом в окно мне машет,Красным криком зажжена,Так и манит, так и пляшет,И ласкает скакуна.«А, не хочешь! Ну, так с Богом!»Пыль клубами завилась…По тропам и по дорогамВ чистом поле понеслась…Не меня ты любишь, Млада,Дикой вольности сестра!Любишь краденые клады,Полуночный свист костра!И в степях, среди тумана,Ты страшна своей красой —Разметавшейся у станаРыжей спутанной косой!31 октября 1905Сказка о петухе и старушке
Петуха упустила старушка,Золотого, как день, петуха!Не сама отворилась клетушка,Долго ль в зимнюю ночь до греха!И на белом узорном крылечкеПромелькнул золотой гребешок…А старуха спускается с печки,Все не может найти посошок…Вот – ударило светом в оконце,Загорелся старушечий глаз…На дворе – словно яркое солнце,Деревенька стоит напоказ.Эх, какая беда приключилась,Впопыхах не нащупать клюки…Ишь, проклятая, где завалилась!..А у страха глаза велики:Вон стоит он в углу, озаренный,Из-под шапки таращит глаза…А на улице снежной и соннойСуматоха, возня, голоса…Прибежали к старухину дому,Захватили ведро, кто не глуп…А уж в кучке золы – незнакомыйРобко съежился маленький труп…Долго, бабушка, верно, искала,Не сыскала ты свой посошок…Петушка своего потеряла,Ан, нашел тебя сам петушок!Зимний ветер гуляет и свищет,Все играет с торчащей трубой…Мертвый глаз будто все еще ищет,Где пропал петушок… золотой.А над кучкой золы разметенной,Где гулял и клевал петушок,То погаснет, то вспыхнет червонныйЗолотой, удалой гребешок.11 января 1906«Милый брат! Завечерело…»
Милый брат! Завечерело.Чуть слышны колокола.Над равниной побелело —Сонноокая прошла.Проплыла она – и стала,Незаметная, близка.И опять нам, как бывало,Ноша тяжкая легка.Меж двумя стенами бораРедкий падает снежок.Перед нами – семафораЗеленеет огонек.Небо – в зареве лиловом,Свет лиловый на снегах,Словно мы – в пространстве новом,Словно – в новых временах.Одиноко вскрикнет птица,Отряхнув крылами ель,И засыплет нам ресницыБелоснежная метель…Издали – локомотиваПоступь тяжкая слышна…Скоро Финского заливаНам откроется страна.Ты поймешь, как в этом мореОблегчается душа,И какие гаснут зориЗа грядою камыша.Возвратясь, уютно ляжемПеред печкой на ковреИ тихонько перескажемВсе, что видели, сестре…Кончим. Тихо встанет с кресел,Молчалива и строга.Скажет каждому: «Будь весел.За окном лежат снега».13 января 1906