Полная версия
Русь моя, жизнь моя…
Александр Блок
Русь моя, жизнь моя…
В коллаже на переплете использованы репродукции работ художников Константина Сомова и Константина Коровина
© Оформление. ООО «Издательство «Эксмо», 2015
Автобиография
Семья моей матери причастна к литературе и к науке.
Дед мой, Андрей Николаевич Бекетов, ботаник, был ректором Петербургского университета в его лучшие годы (я и родился в «ректорском доме»). Петербургские Высшие женские курсы, называемые «Бестужевскими» (по имени К. Н. Бестужева-Рюмина), обязаны существованием своим главным образом моему деду.
Он принадлежал к тем идеалистам чистой воды, которых наше время уже почти не знает. Собственно, нам уже непонятны своеобразные и часто анекдотические рассказы о таких дворянах-шестидесятниках, как Салтыков-Щедрин или мой дед, об их отношении к императору Александру II, о собраниях Литературного фонда, о борелевских обедах, о хорошем французском и русском языке, об учащейся молодежи конца семидесятых годов. Вся эта эпоха русской истории отошла безвозвратно, пафос ее утрачен, и самый ритм показался бы нам чрезвычайно неторопливым.
В своем сельце Шахматове (Клинского уезда, Московской губернии) дед мой выходил к мужикам на крыльцо, потряхивая носовым платком; совершенно по той же причине, по которой И. С. Тургенев, разговаривая со своими крепостными, смущенно отколупывал кусочки краски с подъезда, обещая отдать все, что ни спросят, лишь бы отвязались.
Встречая знакомого мужика, дед мой брал его за плечо и начинал свою речь словами: «Eh bien, mon petit…»[1] Иногда на том разговор и кончался. Любимыми собеседниками были памятные мне отъявленные мошенники и плуты: старый Jacob Fidèle[2], который разграбил у нас половину хозяйственной утвари, и разбойник Федор Куранов (по прозвищу Куран), у которого было, говорят, на душе убийство; лицо у него было всегда сине-багровое – от водки, а иногда – в крови; он погиб в «кулачном бою». Оба были действительно люди умные и очень симпатичные; я, как и дед мой, любил их, и они оба до самой смерти своей чувствовали ко мне симпатию.
Однажды дед мой, видя, что мужик несет из лесу на плече березку, сказал ему: «Ты устал, дай я тебе помогу». При этом ему и в голову не пришло то очевидное обстоятельство, что березка срублена в нашем лесу.
Мои собственные воспоминания о деде – очень хорошие; мы часами бродили с ним по лугам, болотам и дебрям; иногда делали десятки верст, заблудившись в лесу; выкапывали с корнями травы и злаки для ботанической коллекции; при этом он называл растения и, определяя их, учил меня начаткам ботаники, так что я помню и теперь много ботанических названий. Помню, как мы радовались, когда нашли особенный цветок ранней грушевки, вида, неизвестного московской флоре, и мельчайший низкорослый папоротник; этот папоротник я до сих пор каждый год ищу на той самой горе, но так и не нахожу, – очевидно, он засеялся случайно и потом выродился.
Все это относится к глухим временам, которые наступили после событий 1 марта 1881 года. Дед мой продолжал читать курс ботаники в Петербургском университете до самой болезни своей; летом 1897 года его разбил паралич, он прожил еще пять лет без языка, его возили в кресле. Он скончался 1 июля 1902 года в Шахматове. Хоронить его привезли в Петербург; среди встречавших тело на станции был Дмитрий Иванович Менделеев.
Дмитрий Иванович играл очень большую роль в бекетовской семье. И дед и бабушка моя были с ним дружны. Менделеев и дед мой, вскоре после освобождения крестьян, ездили вместе в Московскую губернию и купили в Клинском уезде два имения – по соседству: менделеевское Боблово лежит в семи верстах от Шахматова, я был там в детстве, а в юности стал бывать там часто. Старшая дочь Дмитрия Ивановича Менделеева от второго брака – Любовь Дмитриевна – стала моей невестой. В 1903 году мы обвенчались с ней в церкви села Тараканова, которое находится между Шахматовым и Бобловым.
Жена деда, моя бабушка, Елизавета Григорьевна, – дочь известного путешественника и исследователя Средней Азии Григория Силыча Корелина. Она всю жизнь работала над компиляциями и переводами научных и художественных произведений; список ее трудов громаден; последние годы она делала до 200 печатных листов в год; она была очень начитанна и владела несколькими языками; ее мировоззрение было удивительно живое и своеобразное, стиль – образный, язык – точный и смелый, обличавший казачью породу. Некоторые из ее многочисленных переводов остаются и до сих пор лучшими.
Переводные стихи ее печатались в «Современнике», под псевдонимом «Е. Б.», и в «Английских поэтах» Гербеля, без имени. Ею переведены многие сочинения Бокля, Брэма, Дарвина, Гексли, Мура (поэма «ЛаллаРук»), Бичер-Стоу, Гольдсмита, Стэнли, Теккерея, Диккенса, В. Скотта, Брэт-Гарта, Жорж-Занд, Бальзака, В. Гюго, Флобера, Мопассана, Руссо, Лесажа. Этот список авторов – далеко не полный. Оплата труда была всегда ничтожна. Теперь эти сотни тысяч томов разошлись в дешевых изданиях, а знакомый с антикварными ценами знает, как дороги уже теперь хотя бы так называемые «144 тома» (изд. Г. Пантелеева), в которых помещены многие переводы Е. Г. Бекетовой и ее дочерей. Характерная страница в истории русского просвещения.
Отвлеченное и «утонченное» удавалось бабушке моей меньше, ее язык был слишком лапидарен, в нем было много бытового. Характер на редкость отчетливый соединялся в ней с мыслью ясной, как летние деревенские утра, в которые она до свету садилась работать. Долгие годы я помню смутно, как помнится все детское, ее голос, пяльцы, на которых с необыкновенной быстротой вырастают яркие шерстяные цветы, пестрые лоскутные одеяла, сшитые из никому не нужных и тщательно собираемых лоскутков, – и во всем этом – какое-то невозвратное здоровье и веселье, ушедшее с нею из нашей семьи. Она умела радоваться просто солнцу, просто хорошей погоде, даже в самые последние годы, когда ее мучили болезни и доктора, известные и неизвестные, проделывавшие над ней мучительные и бессмысленные эксперименты. Все это не убивало ее неукротимой жизненности.
Эти жизненность и живучесть проникали и в литературные вкусы; при всей тонкости художественного понимания она говорила, что «тайный советник Гете написал вторую часть «Фауста», чтобы удивить глубокомысленных немцев». Также ненавидела она нравственные проповеди Толстого. Все это вязалось с пламенной романтикой, переходящей иногда в старинную сентиментальность. Она любила музыку и поэзию, писала мне полушутливые стихи, в которых звучали, однако, временами грустные ноты:
Так, бодрствуя в часы ночныеИ внука юного любя,Старуха-бабка не впервыеСлагала стансы для тебя.Она мастерски читала вслух сцены Слепцова и Островского, пестрые рассказы Чехова. Одною из последних ее работ был перевод двух рассказов Чехова на французский язык (для «Revue des deux Mondes»). Чехов прислал ей милую благодарственную записку.
К сожалению, бабушка моя так и не написала своих воспоминаний. У меня хранится только короткий план ее записок; она знала лично многих наших писателей, встречалась с Гоголем, братьями Достоевскими, Ап. Григорьевым, Толстым, Полонским, Майковым. Я берегу тот экземпляр английского романа, который собственноручно дал ей для перевода Ф. М. Достоевский. Перевод этот печатался во «Времени».
Бабушка моя скончалась ровно через три месяца после деда – 1 октября 1902 года.
От дедов унаследовали любовь к литературе и незапятнанное понятие о ее высоком значении их дочери – моя мать и ее две сестры. Все три переводили с иностранных языков. Известностью пользовалась старшая – Екатерина Андреевна (по мужу – Краснова). Ей принадлежат изданные уже после ее смерти (4 мая 1892 года) две самостоятельных книги «Рассказов» и «Стихотворений» (последняя книга удостоена почетного отзыва Академии наук). Оригинальная повесть ее «Не судьба» печаталась в «Вестнике Европы». Переводила она с французского (Монтескье, Бернарден де Сен-Пьер), испанского (Эспронседа, Бэке́р, Перес Гальдос, статья о Пардо Басан), переделывала английские повести для детей (Стивенсон, Хаггарт; издано у Суворина в «Дешевой библиотеке»).
Моя мать, Александра Андреевна (по второму мужу – Кублицкая-Пиоттух), переводила и переводит с французского – стихами и прозой (Бальзак, В. Гюго, Флобер, Зола, Мюссе, Эркман-Шатриан, Додэ, Боделэр, Верлэн, Ришпэн). В молодости писала стихи, но печатала – только детские.
Мария Андреевна Бекетова переводила и переводит с польского (Сенкевич и мн. др.), немецкого (Гофман), французского (Бальзак, Мюссе). Ей принадлежат популярные переделки (Жюль Верн, Сильвио Пеллико), биографии (Андерсен), монографии для народа (Голландия, История Англии и др.). «Кармозина» Мюссе была не так давно представлена в театре для рабочих в ее переводе.
В семье отца литература играла небольшую роль. Дед мой – лютеранин, потомок врача царя Алексея Михайловича, выходца из Мекленбурга (прародитель – лейб-хирург Иван Блок был при Павле I возведен в российское дворянство). Женат был мой дед на дочери новгородского губернатора – Ариадне Александровне Черкасовой.
Отец мой, Александр Львович Блок, был профессором Варшавского университета по кафедре государственного права; он скончался 1 декабря 1909 года. Специальная ученость далеко не исчерпывает его деятельности, равно как и его стремлений, может быть, менее научных, чем художественных. Судьба его исполнена сложных противоречий, довольно необычна и мрачна. За всю жизнь свою он напечатал лишь две небольшие книги (не считая литографированных лекций) и последние двадцать лет трудился над сочинением, посвященным классификации наук. Выдающийся музыкант, знаток изящной литературы и тонкий стилист, – отец мой считал себя учеником Флобера. Последнее и было главной причиной того, что он написал так мало и не завершил главного труда жизни: свои непрестанно развивавшиеся идеи он не сумел вместить в те сжатые формы, которых искал; в этом искании сжатых форм было что-то судорожное и страшное, как во всем душевном и физическом облике его. Я встречался с ним мало, но помню его кровно.
Детство мое прошло в семье матери. Здесь именно любили и понимали слово; в семье господствовали, в общем, старинные понятия о литературных ценностях и идеалах. Говоря вульгарно, по-верлэновски, преобладание имела здесь éloquence[3]; одной только матери моей свойственны были постоянный мятеж и беспокойство о новом, и мои стремления к musique[4] находили поддержку у нее. Впрочем, никто в семье меня никогда не преследовал, все только любили и баловали. Милой же старинной éloquence обязан я до гроба тем, что литература началась для меня не с Верлэна и не с декадентства вообще.
Первым вдохновителем моим был Жуковский. С раннего детства я помню постоянно набегавшие на меня лирические волны, еле связанные еще с чьим-либо именем. Запомнилось разве имя Полонского и первое впечатление от его строф:
Снится мне: я свеж и молод,Я влюблен. Мечты кипят.От зари роскошный холодПроникает в сад.«Жизненных опытов» не было долго. Смутно помню я большие петербургские квартиры с массой людей, с няней, игрушками и елками – и благоуханную глушь нашей маленькой усадьбы. Лишь около 15 лет родились первые определенные мечтания о любви, и рядом – приступы отчаянья и иронии, которые нашли себе исход через много лет, – в первом моем драматическом опыте («Балаганчик», лирические сцены).
«Сочинять» я стал чуть ли не с пяти лет. Гораздо позже мы с двоюродными и троюродными братьями основали журнал «Вестник», в одном экземпляре; там я был редактором и деятельным сотрудником три года.
Серьезное писание началось, когда мне было около 18 лет. Года три-четыре я показывал свои писания только матери и тетке. Все это были – лирические стихи, и ко времени выхода первой моей книги «Стихов о Прекрасной Даме» их накопилось до 800, не считая отроческих. В книгу из них вошло лишь около 100. После я печатал и до сих пор печатаю кое-что из старого в журналах и газетах.
Семейные традиции и моя замкнутая жизнь способствовали тому, что ни строки так называемой «новой поэзии» я не знал до первых курсов университета. Здесь, в связи с острыми мистическими и романическими переживаниями, всем существом моим овладела поэзия Владимира Соловьева. До сих пор мистика, которой был насыщен воздух последних лет старого и первых лет нового века, была мне непонятна; меня тревожили знаки, которые я видел в природе, но все это я считал «субъективным» и бережно оберегал от всех. Внешним образом готовился я тогда в актеры, с упоением декламировал Майкова, Фета, Полонского, Апухтина, играл на любительских спектаклях, в доме моей будущей невесты, Гамлета, Чацкого, Скупого рыцаря и… водевили. Трезвые и здоровые люди, которые меня тогда окружали, кажется, уберегли меня тогда от заразы мистического шарлатанства, которое через несколько лет после того стало модным в некоторых литературных кругах. К счастию и к несчастью вместе, «мода» такая пришла, как всегда бывает, именно тогда, когда все внутренне определилось; когда стихии, бушевавшие под землей, хлынули наружу, нашлась толпа любителей легкой мистической наживы. Впоследствии и я отдал дань этому новому кощунственному «веянью»; но все это уже выходит за пределы «автобиографии». Интересующихся могу отослать к стихам моим и к статье «О современном состоянии русского символизма» (журнал «Аполлон» 1910 года). Теперь же возвращусь назад.
От полного незнания и неумения сообщаться с миром со мною случился анекдот, о котором я вспоминаю с удовольствием и благодарностью: как-то в дождливый осенний день (если не ошибаюсь, 1900 года) отправился я со стихами к старинному знакомому нашей семьи, Виктору Петровичу Острогорскому, теперь покойному. Он редактировал тогда «Мир божий». Не говоря, кто меня к нему направил, я с волнением дал ему два маленьких стихотворения, внушенные Сирином, Алконостом и Гамаюном В. Васнецова. Пробежав стихи, он сказал: «Как вам не стыдно, молодой человек, заниматься этим, когда в университете бог знает что творится!» – и выпроводил меня со свирепым добродушием. Тогда это было обидно, а теперь вспоминать об этом приятнее, чем обо многих позднейших похвалах.
После этого случая я долго никуда не совался, пока в 1902 году меня не направили к Б. Никольскому, редактировавшему тогда вместе с Репиным студенческий сборник.
Уже через год после этого я стал печататься «серьезно». Первыми, кто обратил внимание на мои стихи со стороны, были Михаил Сергеевич и Ольга Михайловна Соловьевы (двоюродная сестра моей матери). Первые мои вещи появились в 1903 году в журнале «Новый путь» и, почти одновременно, в альманахе «Северные цветы».
Семнадцать лет моей жизни я прожил в казармах л. – гв. Гренадерского полка (когда мне было девять лет, мать моя вышла во второй раз замуж за Ф. Ф. Кублицкого-Пиоттух, который служил в полку). Окончив курс в СПб. Введенской (ныне – императора Петра Великого) гимназии, я поступил на юридический факультет Петербургского университета довольно бессознательно, и только перейдя на третий курс, понял, что совершенно чужд юридической науке. В 1901 году, исключительно важном для меня и решившем мою судьбу, я перешел на филологический факультет, курс которого и прошел, сдав государственный экзамен весною 1906 года (по славяно-русскому отделению).
Университет не сыграл в моей жизни особенно важной роли, но высшее образование дало, во всяком случае, некоторую умственную дисциплину и известные навыки, которые очень помогают мне и в историко-литературных, и в собственных моих критических опытах, и даже в художественной работе (материалы для драмы «Роза и Крест»). С годами я оцениваю все более то, что дал мне университет в лице моих уважаемых профессоров – А. И. Соболевского, И. А. Шляпкина, С. Ф. Платонова, А. И. Введенского и Ф. Ф. Зелинского. Если мне удастся собрать книгу моих работ и статей, которые разбросаны в немалом количестве по разным изданиям, но нуждаются в сильной переработке, – долею научности, которая заключена в них, буду я обязан университету.
В сущности, только после окончания «университетского» курса началась моя «самостоятельная» жизнь. Продолжая писать лирические стихотворения, которые все, с 1897 года, можно рассматривать как дневник, я именно в год окончания курса в университете написал свои первые пьесы в драматической форме; главными темами моих статей (кроме чисто литературных) были и остались темы об «интеллигенции и народе», о театре и о русском символизме (не в смысле литературной школы только).
Каждый год моей сознательной жизни резко окрашен для меня своей особенной краской. Из событий, явлений и веяний, особенно сильно повлиявших на меня так или иначе, я должен упомянуть: встречу с Вл. Соловьевым, которого я видел только издали; знакомство с М. С. и О. М. Соловьевыми, З. Н. и Д. С. Мережковскими и с А. Белым; события 1904–1905 года; знакомство с театральной средой, которое началось в театре покойной В. Ф. Коммиссаржевской[5]; крайнее падение литературных нравов и начало «фабричной» литературы, связанное с событиями 1905 года; знакомство с творениями покойного Августа Стриндберга (первоначально – через поэта Вл. Пяста); три заграничных путешествия: я был в Италии – северной (Венеция, Равенна, Милан) и средней (Флоренция, Пиза, Перуджия и много других городов и местечек Умбрии), во Франции (на севере Бретани, в Пиренеях – в окрестностях Биаррица; несколько раз жил в Париже), в Бельгии и Голландии; кроме того, мне приводилось почему-то каждые шесть лет моей жизни возвращаться в Bad Nauheim (Hessen-Nassau), с которым у меня связаны особенные воспоминания.
Этой весною (1915 года) мне пришлось бы возвращаться туда в четвертый раз; но в личную и низшую мистику моих поездок в Bad Nauheim вмешалась общая и высшая мистика войны.
Июнь 1915[6]
Роман в стихах
А. Блок. 1903 г.
Александр Блок разделил свою лирику на три книги, понимаемые им как единство трилогии. Этот принцип сохранен и в настоящем издании. В него входят избранные стихотворения из «романа в стихах», представляющие разные стороны сложного образа лирического героя Блока.
В конце каждого раздела даны фрагменты из его дневников, записных книжек, письма, а также воспоминания современников о Блоке.
Стихотворения печатаются по изданию: Блок А. А. Полное собрание сочинений и писем. Т. 1–5. М., 1997–1999.
ПРЕДИСЛОВИЕ К СОБРАНИЮ СТИХОТВОРЕНИЙ
Тем, кто сочувствует моей поэзии, не покажется лишним включение в эту и следующие книги полудетских или слабых по форме стихотворений; многие из них, взятые отдельно, не имеют цены; но каждое стихотворение необходимо для образования главы, из нескольких глав составляется книга; каждая книга есть часть трилогии; всю трилогию я могу назвать «романом в стихах»: она посвящена одному кругу чувств и мыслей, которому я был предан в течение первых двенадцати лет сознательной жизни.
Александр Блок. С.-Петербург. 9 января 1911 г.
Из «Книги первой» (1898–1904)
Из цикла «Ante lucem»[7] (1898–1900)
«Пусть светит месяц – ночь темна…»
Пусть светит месяц – ночь темна.Пусть жизнь приносит людям счастье —В моей душе любви веснаНе сменит бурного ненастья.Ночь распростерлась надо мнойИ отвечает мертвым взглядомНа тусклый взор души больной,Облитой острым, сладким ядом.И тщетно, страсти затая,В холодной мгле передрассветнойСреди толпы блуждаю яС одной лишь думою заветной:Пусть светит месяц – ночь темна.Пусть жизнь приносит людям счастье,В моей душе любви веснаНе сменит бурного ненастья.Январь 1898. С.-ПетербургМоей матери
Друг, посмотри, как в равнине небеснойДымные тучки плывут под луной,Видишь, прорезал эфир бестелесныйСвет ее бледный, бездушный, пустой?Полно смотреть в это звездное море,Полно стремиться к холодной луне!Мало ли счастья в житейском просторе?Мало ли жару в сердечном огне?Месяц холодный тебе не ответит,Звезд отдаленных достигнуть нет сил…Холод могильный везде тебя встретитВ дальней стране безотрадных светил…Июль 1898Гамаюн, птица вещая (картина в. Васнецова)
на гладях бесконечных вод,Закатом в пурпур облеченных,Она вещает и поет,Не в силах крыл поднять смятенных…Вещает иго злых татар.Вещает казней ряд кровавых.И трус, и голод, и пожар,Злодеев силу, гибель правых…Предвечным ужасом объят,Прекрасный лик горит любовью,Но вещей правдою звучатУста, запекшиеся кровью!..23 февраля 1899«Помнишь ли город тревожный…»
К.М.С.
Помнишь ли город тревожный,Синюю дымку вдали?Этой дорогою ложнойМолча с тобою мы шли…Шли мы – луна поднималасьВыше из темных оград,Ложной дорога казалась —Я не вернулся назад.Наша любовь обманулась,Или стезя увлекла —Только во мне шевельнуласьСиняя города мгла…Помнишь ли город тревожный,Синюю дымку вдали?Этой дорогою ложнойМы безрассудно пошли…23 августа 1899«Шли мы стезею лазурною…»
Шли мы стезею лазурною,Только расстались давно…В ночь непроглядную, бурнуюВдруг распахнулось окно…Ты ли, виденье неясное?Сердце остыло едва…Чую дыхание страстное,Прежние слышу слова…Ветер уносит стенания,Слезы мешает с дождем…Хочешь обнять на прощание?Прошлое вспомнить вдвоем?Мимо, виденье лазурное!Сердце сжимает тоскойВ ночь непроглядную, бурнуюВетер, да образ былой!28 февраля 1900«Поэт в изгнаньи и в сомненьи…»
Поэт в изгнаньи и в сомненьиНа перепутьи двух дорог.Ночные гаснут впечатленья,Восход и бледен и далек.Все нет в прошедшем указанья,Чего желать, куда идти?И он в сомненьи и в изгнаньиОстановился на пути.Но уж в очах горят надежды,Едва доступные уму,Что день проснется, вскроет вежды,И даль привидится ему.31 марта 1900«В часы вечернего тумана…»
В часы вечернего туманаСлетает в вихре и огнеКрылатый ангел от страниц КоранаНа душу мертвенную мне.Ум полон томного бессилья,Душа летит, летит…Вокруг шумят бесчисленные крылья,И песня тайная звенит.3 июня 1900«Аграфа догмата»[8]
Я видел мрак дневной и свет ночной.Я видел ужас вечного сомненья.И Господа с растерзанной душойВ дыму безверья и смятенья.То был рассвет великого рожденья,Когда миров нечисленный хаосИсчезнул в бесконечности мученья. —И все таинственно роптало и неслось.Тяжелый огнь окутал мирозданье,И гром остановил стремящие созданья.Немая грань внедрилась до конца.Из мрака вышел разум мудреца,И в горней высоте – без страха и усилья —Мерцающих идей ему взыграли крылья.22 августа 1900«Твой образ чудится невольно…»
Твой образ чудится невольноСреди знакомых пошлых лиц.Порой легко, порою больноПеред Тобой не падать ниц.В моем забвеньи без печалиЯ не могу забыть порой,Как неутешно тосковалиМои созвездья над Тобой.Ты не жила в моем волненьи,Но в том родном для нас краю —И в одиноком поклоненьиПознал я истинность Твою.22 сентября 1900«Отрекись от любимых творений…»
Отрекись от любимых творений,От людей и общений в миру,Отрекись от мирских вожделений,Думай день и молись ввечеру.Если дух твой горит беспокойно,Отгоняй вдохновения прочь.Лишь единая мудрость достойнаПерейти в неизбежную ночь.На земле не узнаешь награды.Духом ясный пред Божьим лицом,Догорай, покидая лампаду,Одиноким и верным огнем.1 ноября 1900Из цикла «Стихи о прекрасной даме» (1901–1902)
«Ветер принес издалека…»
Ветер принес издалекаПесни весенней намек,Где-то светло и глубокоНеба открылся клочок.В этой бездонной лазуриВ сумерках близкой весныПлакали зимние бури,Реяли звездные сны.Робко, темно и глубокоПлакали струны мои.Ветер принес издалекаЗвучные песни твои.29 января 1901«Душа молчит. В холодном небе…»
Душа молчит. В холодном небеВсе те же звезды ей горят.Кругом о злате иль о хлебеНароды шумные кричат…Она молчит – и внемлет крикам —И зрит далекие миры,Но в одиночестве двуликомГотовит чудные дары,Дары своим богам готовитИ, умащенная, в тиши,Неустающим слухом ловитДалекий зов другой души…Так – белых птиц над океаномНеразлученные сердцаЗвучат призывом за туманом,Понятным им лишь до конца.3 февраля 1901«Я понял смысл твоих стремлений…»
Я понял смысл твоих стремлений —Тебе я заслоняю путь.Огонь нездешних вожделенийВздымает девственную грудь.Моей ли жалкой, слабой речиБороться с пламенем твоимНа рубеже безвестной встречиС началом близким и чужим!Я понял все и отхожу я.Благословен грядущий день.Ты, в алом сумраке ликуя,Ночную миновала тень.Но риза девственная зрима,Мой день с тобою проведен…Пускай душа неисцелима —Благословен прошедший сон.26 февраля 1901Моей матери
Чем больней душе мятежной,Тем ясней миры.Бог лазурный, чистый, нежныйШлет свои дары.Шлет невзгоды и печали,Нежностью объят.Но чрез них в иные далиПроникает взгляд.И больней душе мятежной,Но ясней миры.Это Бог лазурный, нежный,Шлет свои дары.8 марта 1901