bannerbanner
Русь моя, жизнь моя…
Русь моя, жизнь моя…полная версия

Полная версия

Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
13 из 26

«Ветер стих, и слава зарева…»

Моей матери

Ветер стих, и слава зареваяОблекла вон те пруды.Вон и схимник. Книгу закрывая,Он смиренно ждет звезды.Но бежит шоссейная дорога,Убегает вбок…Дай вздохнуть, помедли, ради Бога,Не хрусти, песок!Славой золотеет заревоюМонастырский крест издалека…Не свернуть ли к вечному покою?Да и что за жизнь без клобука?..И опять влечет неудержимоВдаль из тихих местПуть шоссейный, пробегая мимо,Мимо инока, прудов и звезд…

Последнее напутствие

Боль проходит понемногу,Не навек она дана.Есть конец мятежным стонам.Злую муку и тревогуПобеждает тишина.Ты смежил больные вежды,Ты не ждешь – она вошла.Вот она – с хрустальным звономПреисполнила надежды,Светлым кругом обвела.Слышишь ты сквозь боль мучений,Точно друг твой, старый друг,Тронул сердце нежной скрипкой?Точно легких сновиденийБыстрый рой домчался вдруг?Это – легкий образ рая,Это – милая твоя.Ляг на смертный одр с улыбкой,Тихо грезить, замыкаяКруг постылый бытия.Протянуться без желаний,Улыбнуться навсегда.Чтоб в последний раз проплылиМимо, сонно, как в тумане,Люди, зданья, города…Чтобы звуки, чуть тревожаЛегкой музыкой земли,Прозвучали, потомилиНад последним миром ложаИ в иное увлекли…Лесть, коварство, слава, злато —Мимо, мимо, навсегда…Человеческая тупость —Все, что мучило когда-то,Забавляло иногда…И опять – коварство, слава,Злато, лесть, всему венец —Человеческая глупость,Безысходна, величава,Бесконечна… Что ж, конец?Нет… еще леса, поляны,И проселки, и шоссе,Наша русская дорога,Наши русские туманы,Наши шелесты в овсе…А когда пройдет все мимо,Чем тревожила земля,Та, кого любил ты много,Поведет рукой любимойВ Елисейские поля.1914

«Грешить бесстыдно, непробудно…»

Грешить бесстыдно, непробудно,Счет потерять ночам и дням,И, с головой от хмеля трудной,Пройти сторонкой в Божий храм.Три раза преклониться долу,Семь – осенить себя крестом,Тайком к заплеванному полуГорячим прикоснуться лбом.Кладя в тарелку грошик медный,Три, да еще семь раз подрядПоцеловать столетний, бедныйИ зацелованный оклад.А воротясь домой, обмеритьНа тот же грош кого-нибудь,И пса голодного от двери,Икнув, ногою отпихнуть.И под лампадой у иконыПить чай, отщелкивая счет,Потом переслюнить купоны,Пузатый отворив комод,И на перины пуховыеВ тяжелом завалиться сне… —Да, и такой, моя Россия,Ты всех краев дороже мне.1914

«Петроградское небо мутилось дождем…»

Петроградское небо мутилось дождем,На войну уходил эшелон.Без конца – взвод за взводом и штык за штыкомНаполнял за вагоном вагон.В этом поезде тысячью жизней цвелиБоль разлуки, тревоги любви,Сила, юность, надежда… В закатной далиБыли дымные тучи в крови.И, садясь, запевали Варяга одни,А другие – не в лад – Ермака,И кричали ура, и шутили они,И тихонько крестилась рука.Вдруг под ветром взлетел опадающий лист,Раскачнувшись, фонарь замигал,И под черною тучей веселый горнистЗаиграл к отправленью сигнал.И военною славой заплакал рожок,Наполняя тревогой сердца.Громыханье колес и охрипший свистокЗаглушило ура без конца.Уж последние скрылись во мгле буфера,И сошла тишина до утра,А с дождливых полей все неслось к нам ура,В грозном клике звучало: пора!Нет, нам не было грустно, нам не было жаль,Несмотря на дождливую даль.Это – ясная, твердая, верная сталь,И нужна ли ей наша печаль?Эта жалость – ее заглушает пожар,Гром орудий и топот коней.Грусть – ее застилает отравленный парС Галицийских кровавых полей…Сентябрь 1914

«Я не предал белое знамя…»

Я не предал белое знамя,Оглушенный криком врагов,Ты прошла ночными путями,Мы с тобой – одни у валов.Да, ночные пути, роковые,Развели нас и вновь свели,И опять мы к тебе, Россия,Добрели из чужой земли.Крест и насыпь могилы братской,Вот где ты теперь, тишина!Лишь щемящей песни солдатскойИздали несется волна.А вблизи – все пусто и немо,В смертном сне – враги и друзья.И горит звезда ВифлеемаТак светло, как любовь моя.

«Рожденные в года глухие…»

З. Н. Гиппиус

Рожденные в года глухиеПути не помнят своего.Мы – дети страшных лет России —Забыть не в силах ничего.Испепеляющие годы!Безумья ль в вас, надежды ль весть?От дней войны, от дней свободы —Кровавый отсвет в лицах есть.Есть немота – то гул набатаЗаставил заградить уста.В сердцах, восторженных когда-то,Есть роковая пустота.И пусть над нашим смертным ложемВзовьется с криком воронье, —Те, кто достойней, Боже, Боже,Да узрят Царствие Твое!1914

«Дикий ветер…»

Дикий ветерСтекла гнет,Ставни с петельБуйно рвет.Час заутрени пасхальной,Звон далекий, звон печальный,Глухота и чернота.Только ветер, гость нахальный,Потрясает ворота.За окном черно и пусто,Ночь полна шагов и хруста,Там река ломает лед,Там меня невеста ждет…Как мне скинуть злую дрему,Как мне гостя отогнать?Как мне милую – чужому,Проклято́му не отдать?Как не бросить все на свете,Не отчаяться во всем,Если в гости ходит ветер,Только дикий черный ветер,Сотрясающий мой дом?Что ж ты, ветер,Стекла гнешь?Ставни с петельДико рвешь?

Коршун

Чертя за кругом плавный круг,Над сонным лугом коршун кружитИ смотрит на пустынный луг. —В избушке мать над сыном тужит:«На хлеба, на, на грудь, соси,Расти, покорствуй, крест неси».Идут века, шумит война,Встает мятеж, горят деревни,А ты все та ж, моя страна,В красе заплаканной и древней. —Доколе матери тужить?Доколе коршуну кружить?1916

Из стихотворений, не вошедших в «роман в стихах»

Народ и поэт

1

Жизнь – без начала и конца.Нас всех подстерегает случай.Над нами – сумрак неминучийИль ясность Божьего Лица.Но ты, художник, твердо веруйВ начала и концы. Ты – знай,Где стерегут нас Ад и Рай.Тебе дано бесстрастной меройИзмерить все, что видишь ты.Твой взгляд – да будет тверд и ясен.Сотри случайные черты —И ты увидишь: мир прекрасен,Познай, где свет, поймешь, где тьма.Пускай же все пройдет неспешно,Что в мире свято, что в нем грешно,Сквозь жар души, сквозь хлад ума.Так Зигфрид правит меч над горном:То в красный уголь обратит,То быстро в воду погрузит, —И зашипит, и станет чернымЛюбимцу вверенный клинок:Удар – булат сверкает верныйИ карлик, жалкий, лицемерный,В смятеньи падает у ног!

2

Кто меч скует? – Не знавший страха.А я – беспомощен и слаб —Как все, как вы, – лишь умный раб,Тяжелого созданье праха, —И мир – он страшен для меня.Герой уж не разит свободно,Его рука – в руке народной,Стоит над миром столб огня,И в каждом сердце, в мысли каждой —Свой произвол и свой закон…Над всей Европою – дракон,Разинув пасть, томится жаждой…Кто нанесет ему удар? —Не ведаем: над нашим станом,Как встарь, повита даль туманом,И пахнет гарью. Там – пожар.

3

Но песня – песнью все пребудет,В толпе – все кто-нибудь поет.Вот голову его на блюдеЦарю плясунья подает;Там – он на эшафоте черномСлагает голову свою;Здесь – именем клеймят позорнымЕго стихи… И я пою,Но не за вами суд последний,Не вам замкнуть мои уста!Пусть церковь темная пуста,Пусть пастырь спит; я до обедниПройду росистую межу,Ключ ржавый поверну в затвореИ в алом от зари притвореСвою обедню отслужу.

4

Ты, поразившая Денницу,Благослови на здешний путь!Позволь хоть малую страницуИз книги жизни повернуть.Дай мне неспешно и нелживоПоведать пред Лицом ТвоимО том, что мы в себе таим,О том, что в здешнем мире живо,О том, как зреет гнев в сердцах,И с гневом – юность и свобода,Как в каждом дышит дух народа.Сыны отражены в отцах:Коротенький обрывок рода —Два-три звена, – и уж ясныЗаветы темной старины:Созрела новая порода, —Угль превращается в алмаз.Он, под киркой трудолюбивой,Восстав из недр неторопливо,Предстанет – миру напоказ!Так бей, не знай отдохновенья,Пусть жила жизни глубока:Алмаз горит издалека —Дроби, мой гневный ямб, каменья!1911

Два века

Век девятнадцатый, железный,Воистину – жестокий век!Тобою в мрак ночной, беззвездныйБеспечный брошен человек!В ночь умозрительных понятий,Матерьялистских малых дел,Бессильных жалоб и проклятий,Бескровных душ и слабых тел!С тобой пришли чуме на сменуНейрастения, скука, сплин,Век расшибанья лбов о стенуЭкономических доктрин…. . . . . . . . . . . . . .А человек? Он жил безвольно:Не он – машины, города,«Жизнь» так бескровно и безбольноПытала дух, как никогда…Но тот, кто двигал, управляяМарионетками всех стран, —Тот знал, что делал, насылая«Гуманистический» туман:Там, в сером и гнилом тумане,Увяла плоть и дух погас,И Ангел сам священной брани,Казалось, отлетел от нас:Там распри кровные решаютДипломатическим умом,Там пушки новые мешаютСойтись лицом к лицу с врагом,Там вместо храбрости – нахальство,А вместо подвигов – «психоз»,И вечно ссорится начальство,И длинный громоздко́й обозВоло́чит за собой команда,Штаб, интендантов, грязь кляня,Рожком горниста – рог РоландаИ шлем – фуражкой заменя…. . . . . . . . . . . . . .Двадцатый век… Еще бездомней,Еще страшнее жизни мгла(Еще чернее и огромнейТень Люциферова крыла).Пожары дымные заката(Пророчества о нашем дне),Кометы грозной и хвостатойУжасный призрак в вышине,Безжалостный конец Мессины(Стихийных сил не превозмочь),И неустанный рев машины,Кующей гибель день и ночь,Сознанье страшное обманаВсех прежних малых дум и вер,И первый взлет аэропланаВ пустыню неизвестных сфер…И отвращение от жизни,И к ней безумная любовь,И страсть, и ненависть к отчизне…И черная, земная кровьСулит нам, раздувая вены,Все разрушая рубежи,Неслыханные перемены,Невиданные мятежи…Что ж, человек? За ревом стали,В огне, в пороховом дыму,Какие огненные далиОткрылись взору твоему?Как день твой величав и пышен,Как светел твой чертог, жених!Нет, то не рог Роланда слышен,То звук громовый труб иных!Так, очевидно, не случайноВ сомненьях закалял ты дух,Участник дней необычайных!Открой твой взор, отверзи слухИ причастись от жизни смысла,И жизни смысл благослови,Чтоб в тайные проникнуть числаИ храм воздвигнуть – на крови.Осень 1911—4 декабря 1914

На лугу

Леса вдали виднее,Синее небеса,Заметней и чернееНа пашне полосаИ детские звончееНад лугом голоса.Весна идет сторонкой,Да где ж сама она?Чу, слышен голос звонкий,Не это ли весна?Нет, это звонко, тонкоВ ручье журчит волна…25 октября 1912

Ворона

Вот ворона на крыше покатойТак с зимы и осталась лохматой…А уж в воздухе – вешние звоны.Даже дух занялся у вороны…Вдруг запрыгала вбок глупым скоком,Вниз на землю глядит она боком,Что белеет под нежною травкой?Вон желтеют под серою лавкойПрошлогодние мокрые стружки…Это все у вороны – игрушки,И уж так-то ворона довольна,Что весна, и дышать ей привольно!..25 октября 1912

«Милая девушка, что ты колдуешь…»

Милая девушка, что ты колдуешьЧерным зрачком и плечом?Так и меня ты, пожалуй, взволнуешь,Только – я здесь ни при чем.Знаю, что этой игрою опаснойБудешь ты многих пленять,Что превратишься из женщины страстнойВ умную нежную мать.Но, испытавши судьбы перемены, —Сколько блаженств и потерь! —Вновь ты родишься из розовой пеныТочно такой, как теперь.9 декабря 1915

Скифы

Панмонголизм! Хоть имя дико, Но мне ласкает слух оно.

Вл<адимир> С<оловьев>Мильоны – вас. Нас – тьмы, и тьмы, и тьмы.Попробуйте, сразитесь с нами!Да, Скифы – мы! Да, азиаты – мы,С раскосыми и жадными очами!Для вас – века, для нас – единый час.Мы, как послушные холопы,Держали щит меж двух враждебных рас —Монголов и Европы!Века, века ваш старый горн ковалИ заглушал грома лавины,И дикой сказкой был для вас провалИ Лиссабона, и Мессины!Вы сотни лет глядели на Восток,Копя и плавя наши перлы,И вы, глумясь, считали только срок,Когда наставить пушек жерла!Вот – срок настал. Крылами бьет беда,И каждый день обиды множит,И день придет – не будет и следаОт ваших Пестумов, быть может!О, старый мир! Пока ты не погиб,Пока томишься мукой сладкой,Остановись, премудрый, как Эдип,Пред Сфинксом с древнею загадкой!..Россия – Сфинкс. Ликуя и скорбя,И обливаясь черной кровью,Она глядит, глядит, глядит в тебя,И с ненавистью, и с любовью!..Да, так любить, как любит наша кровь,Никто из вас давно не любит!Забыли вы, что в мире есть любовь,Которая и жжет, и губит!Мы любим все – и жар холодных числ,И дар божественных видений,Нам внятно все – и острый галльский смысл,И сумрачный германский гений…Мы помним все – парижских улиц ад,И венецьянские прохлады,Лимонных рощ далекий аромат,И Кельна дымные громады…Мы любим плоть – и вкус ея, и цвет,И душный, смертный плоти запах:Виновны ль мы, коль хрустнет ваш скелетВ тяжелых, нежных наших лапах?Привыкли мы, хватая под уздцыИграющих коней ретивых,Ломать коням тяжелые крестцыИ усмирять рабынь строптивых…Придите к нам! От ужасов войныПридите в мирные объятья!Пока не поздно – старый меч в ножны,Товарищи! Мы станем – братья!А если нет, – нам нечего терять,И нам доступно вероломство!Века, века – вас будет проклинатьБольное, позднее потомство!Мы широко по дебрям и лесамПеред Европою пригожейРасступимся! Мы обернемся к вамСвоею азиатской рожей!Идите все, идите на Урал!Мы очищаем место боюСтальных машин, где дышит интеграл,С монгольской дикою ордою!Но сами мы – отныне – вам – не щит,Отныне в бой не вступим сами,Мы поглядим, как смертный бой кипит,Своими узкими глазами!Не сдвинемся, когда свирепый ГуннВ карманах трупов будет шарить,Жечь города, и в церковь гнать табун,И мясо белых братьев жарить!..В последний раз – опомнись, старый мир!На братский пир труда и мира,В последний раз – на светлый братский пирСзывает варварская лира!30 января 1918

Из дневников Александра Блока

<…>

17 октября <1911>

Писать дневник, или по крайней мере делать от времени до времени заметки о самом существенном, надо всем нам. Весьма вероятно, что наше время – великое и что именно мы стоим в центре жизни, т. е. в том месте, где сходятся все духовные нити, куда доходят все звуки.

Я начинаю эту запись, стесняясь от своего суконного языка перед самим собою, усталый от нескольких дней (или недель), проведенных в большом напряжении и восторге, но отдохнувший от тяжелого и ненужного последних лет.

Мне скоро 31 год. Я много пережил лично и был участником нескольких, быстро сменивших друг друга, эпох русской жизни. Многое никуда не вписано, и много драгоценного безвозвратно потеряно.

<…>


25 октября <1911>

Вчера цинга моя разболелась мучительно. Был шторм и дождь, после обеда мы с маленькой Любой стали играть в шашки на большом диване. Приходит А. В. Гиппиус, приехавший из Ковны. Много болтовни, милого, о семье (там тяжело), нежного, воспоминательного, тонкого. Матовые разговоры. Тяжелое о молодости Добролюбова, бюрократические анекдоты. – Ночью в окна и на мокрые крыши светила луна– холодная и ветряная. Около 3-х часов ночи он ушел. Все одно – холодная луна и Александр I: все это так, так – до возвращения 80-го и 905-го года. Медленно идет жизнь.

<…>

Разумеется, в конце такого дня – мучительный вихрь мыслей, сомнений во всем и в себе, в своих силах, наплывающие образы из невоплощающейся поэмы. Если бы уметь помолиться о форме. Там опять светит проклятая луна, и, только откроешь форточку, ветер врывается. Отчаянья пока нет. Только бы сегодня спать получше, а сейчас – забыть все (и мнительность), чтобы стало тихо. Люба вернется и зайдет ко мне – огладить.

Люба вернулась. Ужасна полная луна – под ней мир становится голым, уродливым трупом.


26 октября

Сегодня зубам легче. Весь солнечный день провел в Александровском рынке, накупил книг на 20 руб. Веселый город, пьяный извозчик <…>


29 октября

Вчера и третьего дня – дни рассеяния собственных сил (единственный настоящий вред пьянства). После приключений третьего дня я расслаблен, гуляю <…>


30 октября

День дождливый, гимназисты от Панченки зовут на концерт.

Пишу большое письмо Боре.

После обеда пришла Александра Павловна Верховская, которая послезавтра едет в Тифлис. Очаровательная, старинная, нежная красота, женственность, материнство, тонкий, легкий ум в каждом слове и нежное лукавство.

Пишу Боре и думаю: мы ругали «психологию» оттого, что переживали «бесхарактерную» эпоху, как сказал вчера в Академии Вяч. Иванов. Эпоха прошла, и, следовательно, нам опять нужна вся душа, все житейское, весь человек. Нельзя любить цыганские сны, ими можно только сгорать. Безумно люблю жизнь, с каждым днем больше, все житейское, простое и сложное, и бескрылое и цыганское.

Возвратимся к психологии.


Вечером напали страхи. Ночью проснулся, пишу, – слава богу, тихо, умиротворюсь, помолюсь. Мама говорит, что уже постоянно молится громко и что нет никакого спасения, кроме молитвы.


Назад к душе, не только к «человеку», но и ко «всему человеку» – с духом, душой и телом, с житейским – трижды так.

<…>


9 ноября

«Встал рано утром». – На днях я видел сон: собрание людей, комната, мне дают большое красивое покрывало, и я, крылатый демон, начинаю вычерчивать круги по полу, учась летать. В груди восторг, я останавливаюсь от вырезываний по полу (движения скэтинга), Женя спрашивает, куда мы полетим, и я, «простря руку», показываю в окно: туда. Это не смешно.

<…>


10 ноября <1911>

Ночь глухая, около 12-ти я вышел. Ресторан и вино. Против меня жрет Аполлонский. Лихач. Варьетэ. Акробатка выходит, я умоляю ее ехать. Летим, ночь зияет. Я совершенно вне себя. Тот ли лихач – первый, или уже второй, – не знаю, ни разу не видал лица, все голоса из ночи. Она закрывает рот рукой – всю ночь. Я рву ее кружева и батист, в этих грубых руках и острых каблуках – какая-то сила и тайна. Часы с нею – мучительно, бесплодно. Я отвожу ее назад. Что-то священное, точно дочь, ребенок. Она скрывается в переулке – известном и неизвестном, глухая ночь, я расплачиваюсь с лихачом. Холодно, резко, все рукава Невы полные, всюду ночь, как в 6 часов вечера, так в 6 часов утра, когда я возвращаюсь домой.

Сегодняшний день пропащий, разумеется. Прогулка, ванна, в груди что-то болит, стонать хочется оттого, что эта вечная ночь хранит и удесятеряет одно и то же чувство – до безумия. Почти хочется плакать.

Мама обедает, хороший разговор с ней после обеда. Провожаю ее до трамвая. Опять ночь – искры трамвая. Вечер, утро – это концы и начала. В нашем ноябре нет начал и концов – все одно растущее, мятежное, пронизывающее, как иглами, влюбленностью, безумием, стонами, восторгом.

Эту женщину я, вероятно, не увижу больше, и не надо видеть, ни мне, ни ей неприятно, она «обесплочивает» мои страсти, бросает их в небеса своими саксонскими глазами. Она совсем не такова, какой я ее видел в первый раз.

Жить на свете и страшно и прекрасно. Если бы сегодня – спокойно уснуть.


Неведомо от чего отдыхая, в тебе поет едва слышно кровь, как розовые струи большой реки перед восходом солнца. Я вижу, как переливается кровь мерно, спокойно и весело под кожей твоих щек и в упругих мускулах твоих обнаженных рук. И во мне кровь молодеет ответно, так что наши пальцы тянутся друг к другу и с неизъяснимой нежностью сплетаются помимо нашей воли. Им трудно еще встретиться, потому что мне кажется, что ты сидишь на высокой лестнице, прислоненной к белой стене дома, и у тебя наверху уже светло, а я внизу, у самых нижних ступеней, где еще туманно и темно. Скоро ветер рук моих, обжигаясь о тебя и становясь горячим, снимает тебя сверху, и наши губы уже могут встретиться, потому что ты наравне со мной. Тогда в ушах моих начинается свист и звон виол, а глаза мои, погруженные в твои веселые и открытые широко глаза, видят тебя уже внизу. Я становлюсь огромным, а ты совсем маленькой; я, как большая туча, легко окружаю тебя – нырнувшую в тучу и восторженно кричащую белую птицу.

<…>


14 ноября <1911>

Записываю днем то, что было вечером и ночью, – следовательно, иначе.

Выхожу из трамвая (пить на Царскосельском вокзале). У двери сидят – женщина, прячущая лицо в скунсовый воротник, два пожилых человека неизвестного сословия. Стоя у двери, слышу хохот, начинаю различать: «ишь… какой… верно… артис…» Зеленея от злости, оборачиваюсь и встречаю два наглых, пристальных и весело хохочущих взгляда. Пробормотав «пьяны вы, что ли», выхожу, слышу за собой тот же беззаботный хохот. Пьянство как отрезало, я возвращаюсь домой, по старой памяти перекрестясь на Введенскую церковь.

Эти ужасы вьются кругом меня всю неделю – отовсюду появляется страшная рожа, точно хочет сказать:

«Ааа… ты вот какой?.. Зачем ты напряжен, думаешь, делаешь, строишь, зачем?»

Такова вся толпа на Невском.

<…>

Мы, позевывая, говорим о «желтой опасности». Аничков раз добродушно сказал мне (этим летом): «Вы узко мыслите. Цусима – неважное событие. С Японией воевала не Россия, а Европа».

Так думают все офицеры, кончая первым офицером, который выпивает беззаботно со своими конвойцами.

Откуда эти «каракули» и драгоценности на всех господах и барынях Невского проспекта? В каждом каракуле – взятка. В святые времена Александра III говорили: «Вот нарядная, вот так фуфыря!» Теперь все нарядные. Глаза – скучные, подбородки наросли, нет увлечения ни Гостиным двором, ни адюльтером, смазливая рожа любой барыни – есть акция, серия, взятка.

Все ползет, быстро гниют нити швов изнутри («преют»), а снаружи остается еще видимость. Но слегка дернуть, и все каракули расползутся, и обнаружится грязная, грязная морда измученного, бескровного, изнасилованного тела.

Так и мы: позевываем над желтой опасностью, а Китай уже среди нас. Неудержимо и стремительно пурпуровая кровь арийцев становится желтой кровью. Об этом, ни о чем ином, свидетельствуют рожи в трамваях, беззаботный хохот Меньшикова (ИУДА, ИУДА), голое дамское под гниющими швами каракуля на Невском. Остается маленький последний акт: внешний захват Европы. Это произойдет тихо и сладостно внешним образом. Ловкая куколка-японец положит дружелюбно крепкую ручку на плечо арийца, глянет «живыми, черными, любопытными» глазками в оловянные глаза бывшего арийца.

Столыпин незадолго перед смертью вскочил ночью оттого, что ему приснился революционный броненосец, подходящий к Кронштадту. Это им снится еще, а «горшее» не снится.

Вот когда понадобится РАСПЕЧАТАТЬ все тайные возрождения Нового Света (По) и славянского мира (Пушкин, русская история, польский «мессианизм», Мицкевичев островок в Париже, равеннское, разбудить Галлу).

Надо найти в арийской культуре взор, который бы смог бестрепетно и спокойно (торжественно) взглянуть в «любопытный, черный и пристальный и голый» взгляд – 1) старика в трамвае, 2) автора того письма к одной провокаторше, которое однажды читал вслух Сологуб в бывшем Café de France, 3) Меньшикова, продающего нас японцам, 4) Розанова, убеждающего смеситься с сестрами и со зверями, 5) битого Суворина, 6) дамы на Невском, 7) немецко-российского мужеложца… Всего не исчислишь. Смысл трагедии – БЕЗНАДЕЖНОСТЬ борьбы; но тут нет отчаянья, вялости, опускания рук. Требуется высокое посвящение.

Сегодня пурпурноперая заря.

Что пока – я? Только – видел кое-что в снах и наяву, чего другие не видали.

<…>


27 декабря <1911>

<…>

Тема для романа. Гениальный ученый влюбился буйно в хорошенькую, женственную и пустую шведку. Она, и влюбясь в его темперамент и не любя его (по подлой, свойственной бабам, двойственности), родила ему дочь Любовь (жизнь сложная и доля непростая), умного и упрямого сына Ивана и двух близнецов (Марью да Василья… не стану говорить о них сейчас). Ученый, по прошествии срока, бросил ее физически (как всякий мужчина, высоко поднявшись, связавшись с обществом, проникаясь все более проблемами, бабе недоступными). Чухонка, которой был доставлен комфорт и средства к жизни, стала порхать в свете (весьма невинно, впрочем), связи мужа доставили ей положение и знакомства с «лучшими людьми» их времени (?), она и картины мажет, и с Репиным дружит, и с богатым купечеством дружна, и много.

По прошествии многих лет. Ученый помер, с лукавыми правыми воззрениями, с испорченным характером, со средней моралью. Жена его (до свадьбы и в медовые месяцы влюбленная, во время замужества ненавидевшая) чтит его память «свято», что выражается в запугиванье либеральных и ничтожных профессоров Меньшиковым и «Новым временем» и семейной грызней – по поводу необозримого имущества, оставленного ей мужем. Судьба детей, – что будет дальше?

Ей оправдание, конечно, есть: она не призвана, она – пустая бабенка, хотя и не без характера («характер» – в старинном смысле – годов двадцатых), ей не по силам ни гениальный муж, ни четверо детей, из которых каждый по-своему, положительно или отрицательно, незауряден…

Но: кому нет оправдания? – Такова цепь жизни, сплетение одной нити в огромный клубок; и всему – свое время: надо где-нибудь порвать, уж слишком не видно конца, и нить разрезают – фикция осуждения, на голову, невинную в «абсолютном» (гадость жизни, темнота ее, дрянь цивилизации, людская фальшь), падает вина «относительная». Кто не налагал своих схем на эту путаницу жизни, мучительную и отрадную, быть может: отрадную потому, что в конце ее есть какой-то очистительный смысл.

На страницу:
13 из 26