bannerbanner
Полное собрание сочинений. Том 14. Война и мир. Черновые редакции и варианты. Часть вторая
Полное собрание сочинений. Том 14. Война и мир. Черновые редакции и варианты. Часть втораяполная версия

Полная версия

Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
34 из 50

Он тоже взглянул на пистолет, но поспешно отвернулся, как будто не замечая его.

Пьер молча, в грустных размышлениях, сидел на диване.

Обойдя библиотеку, Мельвиль подошел к нему и взял его за обе руки.

– Eh bien, vous êtes triste, n’est ce pas?[2673] – сказал он.

– Oui, je le suis,[2674] – сказал Пьер и, взглянув на доброе, красивое лицо Мельвиля, на него опять нашло прежнее благодушие.[2675]

– Je vois un hasard providentiel de vous avoir rencontré,[2676] – сказал Мельвиль. —Attendez,[2677] и он, взяв руку Пьера, сделал ему знак третьей степени масонского чина. Пьер, улыбаясь, ответил ему.

– Кто же вы? – сказаль Мельвиль.

– [2678]Кто я? – сказал[2679] Пьер. —Я вам скажу это,[2680] я не буду просить тайны: я знаю, вы сохраните ее. Фамилия моя вам[2681] не нужна, но я – один из богатейших людей России. Я – русский граф, у меня два огромных дома в Москве; но я остался здесь для того, чтобы…[2682] но я не могу сказать вам…[2683]

Мельвиль долго и внимательно посмотрел на Пьера.

– Ну, не будем говорить про это, спаситель мой. Оставим вражду, мы два человека, далекие, чуждые друг другу по всему, кроме сердца, которое говорит мне, что вы – брат мой, и будем братьями.

– И будем братьями, – повторил Пьер.

Они, радостно улыбаясь, смотрели друг на друга. Мельвиль сел подле него.[2684]

– Какая судьба странная иногда руководит людьми, – начал он. – Кто бы мне сказал, что я буду военный, что я буду служить императору, что я буду в России, в Москве, что первый мой шаг в Москве будет сопряжен с опасностью жизни и что меня спасет собрат по масонству. Вы знаете, наша фамилия – одна из самых старых во Франции.

И с той легкой и[2685] наивной откровенностью француза Мельвиль рассказал Пьеру всю свою жизнь, все свои семейные, имущественные, родственные и даже любовные отношения. Ma pauvre mère,[2686] разумеется, играла важную роль в этом рассказе.

История его состояла в том, что он был счастлив и богат до революции, эмигрировал во время революции и вернулся[2687] во время Империи, что он простил узурпатору всё за славу, которой он покрывал Францию, и сам он стал под победоносные орлы de l’homme de destin.[2688]

– Но я не военный человек по душе, мои желанья, вся моя жизнь не в этом, а вот где, – и Мельвиль показал Пьеру в медальоне портрет красивой девушки, которая была его невеста и была дочь закоренелого эмигранта. Весь рассказ Мельвиля был искренний, задушевный, и голос и лицо его были необыкновенно приятны, и Пьер всей душой сочувствовал ему.

[Далее от слов: – Но что я говорю про себя только, скажите и вы мне свою историю почти совпадает с текстом варианта № 241 (стр. 403) зa исключением упоминаний об Аксинье Ларивоновне, которые здесь вычеркнуты.]

* № 251 (T. III, ч. 3, гл. XXVII—XXIX).

(Новая глава)[2689]

Расходившееся звездой по Москве всачивание французов во всё утро 2-го сентября не достигло еще квартала, в котором жил теперь Пьер.

Пьер находился в продолжение последних двух, уединенно проведенных дней в кабинете Иосифа Алексеевича в состоянии, близком к сумашествию. Всем существом его овладела одна, неотвязная мысль – мысль о деле, которое он должен был совершить. Он сам не знал, как и когда овладела им эта мысль, но мысль эта овладела им так, что он ничего не помнил из прошедшего, ничего не понимал из настоящего, что всё, что он видел и слышал, проходило перед ним, как во сне, и что только одна эта минута неизбежного будущего поступка поглощала всё его внимание. Сначала он, как бы шутя, сказал себе, убегая из дома, что он мог бы остаться в Москве и принять с народом участие в защите столицы; потом ему смутно представилась другая мысль в связи с кабалистическим значением своего имени, потом он, на всякий случай, достал себе кафтан и пистолет. И в тот день, когда он вернулся вместе с народом из-за Трехгорной заставы, убедившись, что защищать Москву не будут, и положил заряженный пистолет на стол, он почувствовал, что дело, представлявшееся ему прежде только возможным, теперь было неизбежно.

Представление того студента в Вене в 1809-м году, который покушался на жизнь Бонапарта и был казнен, беспрестанно возникало в воображении Пьера. И то, что при исполнении своего намерения он рисковал жизнью, еще более возбуждало Пьера.

«Да, один за всех я должен совершить или погибнуть, – думал Пьер.[2690] – Да, я подойду… вот так». Пьер встал, взял в руки пистолет и прицелился в угол шкафа. – Не я, а рука провидения казнит тебя, – проговорил Пьер слова, которые он намерен был сказать Наполеону, убивая его. – Ну что ж, берите, казните меня, – говорил дальше Пьер, принимая покорную позу. Вообще Пьер в своих мечтаниях не представлял себе живо ни смерти, ни даже раны, которую он нанесет Наполеону, но представлял себе[2691] с необыкновенной яркостью и с грустным наслаждением свою погибель и свое геройское мужество при перенесении казни.[2692]

То неопределенное, но страстное испытанное Пьером в первый раз в Слободском дворце чувство, вследствие которого он решился выставить полк и сам поехал в Можайск и заехал в самый пыл битвы, то же чувство, вследствие которого он убежал из своего роскошного дома и, живя в доме Баздеева, ел одни щи и кашу, это чувство потребности жертвы и страдания при сознании общего несчастия[2693] теперь в задуманном им деле находило себе полное удовлетворение.

Был уже 2-й час после полудня. Французы уже вступили в Москву. Пьер знал это, но вместо того, чтобы действовать, он с наслаждением думал только о своем предприятии, перебирая все его малейшие, будущие подробности. К сознанию действительности привели его громкие крики, раздавшиеся в сенях.

«Уж не пришли ли к нам?» подумал он и вышел в сени. В сенях была кухарка, Герасим, дворник[2694] и Макар Алексеевич.

Макар Алексеич в своем обычном халате, но нараспашку и с красным, изменившимся лицом и бегающими глазами отбивался от Герасима и дворника. В одной руке он держал короткое ружье с расширяющимся дулом (называвшееся мушкетоном), другой рукой он тащил за платье визжавшую кухарку Мавру.

– Шпионша! – кричал пьяным голосом полусумашедший старик. – Ружье отнять хочешь? Ты кто? Ты – баба. Изрублю!

Макар Алексеич смутился в первую минуту, увидав Пьера, но, заметив, что [Пьер] смутился еще более его самого, тотчас же ободрился.

– Граф! – закричал он. – Ты – патриот? Патриот ты или нет? Ты кто?.. А? Или ты – подлец.

– Барин, сделайте милость, пожалуйста оставьте, – говорил Герасим, высвобаживая кухарку из рук пьяного и осторожно стараясь поворотить его назад за локти.

– Ты кто, Бонапарт? – кричал Макар Алексеич, обращаясь к Герасиму.

– Это нехорошо, сударь. Да вы, пожалуйста, Макар Алексеич, вы отдохните.

– Прочь, раб презренный! не прикасайся! —крикнул Макар Алексеич, – тебе я говорю, граф, ты – подлец или нет?

– Батюшка, сударь, – уговаривал Герасим, наступая на Макара Алексеевича, – пожалуйте…

Герасим кивнул дворнику. Макар Алексеевича подхватили под руки и вытащили в кухню.

– Что это? – спросил Пьер у кухарки, оставшейся в сенях.

– И смех, и горе,[2695] – отвечала кухарка, – француз того гляди, а тут свой француз проявился. Вот только Герасим Макеич вышли, а он и захвати… О господи![2696] По грехам нашим. Анну Карповну всю до чиста ограбили, злодеи. Только выехала на Козиху, выскакало их пятеро, и повозку и лошадей – всё отняли, насилу сами ушли, – говорила словоохотливая кухарка.

– Кто, французы? – спросил Пьер.[2697]

Не успела кухарка ответить, как послышался стук в входные двери и кухарка, выглянув в окно, пронзительно взвизгнула и, закричав: французы! они! – побежала в кухню.

Через минуту сени были полны народом. Все, бывшие в доме, столпились в кучу, и Герасим отворил двери.

Пьер, решивший сам с собою, что ему, до исполнения своего намерения, не надо было открывать ни своего звания, ни знания французского языка, стоял в полураскрытых дверях. В сени вошли два француза.

Французы были оба офицеры.

Один,[2698] небольшого роста, был невысокий,[2699] бледный, молодой человек (офицер по мундиру с весьма красивым и нежным лицом). Другой был мускулистый, широкоплечий, загорелый мужчина с твердым и грубым выражением[2700] загорелого лица.

[2701]Бледный молодой человек с первого же взгляда поразил Пьера своими тихими порядочными приемами, необыкновенно нежно-красивым, истомленным, но породистым лицом. Пьеру показалось, что он как будто видал прежде где-то в гостиных этого молодого человека. Бледный, красивый офицер, войдя первым, окинул взглядом всех, стоявших в сенях и, увидав женщину, сестру Герасима, приподнял шляпу и улыбнулся с очевидно настоящей, сердечной учтивостью и доброжелательством (причем его красивое лицо сделалось еще красивее).

Что-то порядочное, d’un enfant de bonne maison,[2702] что так родно было Пьеру, было в его улыбке и словах.

– Pardon, madame…[2703] квартир, – сказал он, видимо искренно тяготясь необходимостью потревожить этих чужих для него людей.

– Nous ne ferons point de mal à nos hôtes, vous serez contents de nous. Si sela ne vous déranger pas trop,[2704] – прибавил он, подвигаясь вперед и оглядываясь вокруг себя.

Все, бывшие в сенях, жались вместе, и никто не отвечал.

– Est ce que personne ne parle français ici?[2705] – крикнул резким и громким голосом другой француз.

Никто не откликнулся ему.[2706]

– Je vous le disais bien, capitaine, – проговорил этот француз, – que nous ne trouverions que des f… moujiks dans cette… de quartier.

– Je reste ici tout de même,[2707] – тихим, но начальническим тоном отвечал[2708] тот, которого звали капитаном.

– Sacrebleu,[2709] – проворчал загорелый француз и, бренча саблей, вышел опять на улицу к солдатам, которые стояли у ворот. Тот, которого называли капитаном,[2710] обратился к выступившему к нему Герасиму, стараясь внушить, что он займет только квартиру и что будет платить за всё, что возьмут у них.

Герасим, коверкая свой язык и прибегая к знакам, говорил, что господ нету и что он без господ ничем распорядиться не может.

Но между тем солдаты, бывшие с капитаном, не дожидаясь разрешения, отворили ворота и вводили лошадей.

Французский офицер,[2711] улыбаясь, развел руками перед Герасимом, давая чувствовать, что он не понимает, и пошел к двери, у которой стоял Пьер.

Пьер хотел отойти, чтобы скрыться от него, но в это самое время он увидал из отворившейся двери кухни высунувшегося Макар Алексеича с мушкетоном в руках.

Макар Алексеич, увидав француза, прокричал что-то бессмысленное и прицелился. Французский офицер обернулся на крик, и в то же мгновение Пьер бросился на пьяного. В то время, как Пьер схватился за мушкетон, Макар Алексеевич надавил спуск и раздался оглушивший и обдавший всех пороховым дымом выстрел. Слышно было, как пуля попала в стену недалеко от французского офицера.[2712] Французский офицер, видимо сделав усилие над собой, с[2713] улыбкой на бледном лице оглядывался вокруг себя.

Забывший свое намерение не открывать своего знания французского языка, Пьер[2714] по-французски спросил офицера, не ранен ли он.

– Je crois que non,[2715] – отвечал офицер, ощупывая себя, – mais je l’аі manqué belle,[2716]– прибавил он, указывая на пулю.[2717] – Et grâce à vous.[2718]

– C’est un fou, un malheureux qui ne savait pas ce qu’il faisait. Ah, je suis vraiment au désespoir de ce qui vient d’arriver,[2719] – быстро заговорил взволнованный Пьер, совершенно забывая свою роль.

Французский офицер сначала недоверчиво несколько секунд посмотрел на Пьера, но потом как будто и он также по наружности и приемам Пьера узнал в нем родственное существо, лицо его вдруг изменилось, и он с ласковой улыбкой протянул руку Пьеру.

– Ah, je savais bien que vous étiez Français,[2720] – сказал[2721] он.

– Нет, я не француз, – я – русский, – быстро сказал Пьер, – но[2722] ради бога не обвиняйте этого несчастного человека. Он – сумашедший. Перед самым приездом вашим[2723] эти люди шли за ним, чтобы отнять у него это несчастное ружье.[2724]

– Vous me demandez grâce pour cet homme, c’est bien, je vous l’accorde,[2725] – сказал офицер, – c’est le moindre que je puisse faire pour un homme qui m’a sauvé la vie.[2726]

Со двора послышались быстрые шаги, и тот загорелый француз, который уже входил в дом, вскочил в сени.

– Eh bien? Qu’est ce qu’il y a?[2727]– крикнул он, останавливаясь перед Пьером и[2728] кровью налившимися глазами глядя на него. – C’est lui. Dites un mot capitaine et je lui brise le crâne,[2729] – сказал он, хватаясь рукой за саблю.

С большим трудом и усилиями только мог[2730] французский офицер успокоить своего подчиненного и внушить ему, что никто не стрелял по нем и что никого не нужно наказывать.

– Une vilaine face, tout de me même,[2731] – несколько раз повторял загорелый француз, угрожающе глядя на Пьера.

– A bah! Alors c’est différent,[2732] – наконец сказал он,[2733] поняв, что его капитан был доброжелательно расположен к Пьеру. – Vous dites qu’il parle français. – Parlez vous français, vous,[2734] – обратился он к Пьеру.

Пьер, пожав плечами, ничего не ответил.

– Tant pis,[2735] – пробормотал загорелый француз. – Je les ai vu à l’oeuvre, capitaine, je les ai vu à l’oeuvre, ces gredins de moujiks à Smolensk. Ils demandent a être menés la main haute, la main haute, capitaine,[2736] – проговорил он, уходя и бросая строгий взгляд на Пьера.[2737]

(Новая глава)

Французский офицер вместе с Пьером вошли в гостиную, которую им отворил Герасим. Французский офицер, не столько по белым рукам, по перстню, который был на Пьере, и по его белью, которое, хотя и грязное, было тонко, сколько по всем приемам Пьера и по его презрительному молчанию на грубые слова солдата понял qu’il avait affaire à un gentilhomme,[2738] и ему, видимо, хотелось разговориться и сблизиться с Пьером. Он еще раз стал благодарить за спасение жизни. Пьер ничего не ответил.

– Эти комнаты могут быть в вашем распоряжении, – сказал Пьер и хотел уйти.[2739] Офицер взял за руку Пьера и просил присесть и побыть с ним хоть несколько минут.

– Sans vous je risquais de manquer le plus beaux moment de la campagne.[2740]

– Я не могу не быть вам благодарным. Меньшее, что мы можем сделать, это – по крайней мере, чтобы знать взаимно, с кем мы имеем дело, – сказал офицер, подвигая кресло Пьеру.

Пьер сел.

– Comte de Merville, capitaine de dragons,[2741] – сказал офицер, называя свою фамилию и кланяясь с приемами человека большого света.

– Вы меня извините, что я не могу сказать вам своего имени, – сказал Пьер. Мервиль с удивлением посмотрел на Пьера, но тотчас же переменил разговор.

– Итак, вы не сделали, как другие, вы остались в Москве, – сказал он. – Это ваш дом?

Пьер сказал, что дом этот не принадлежит ему и что он только случайно живет в нем.

– Ах, да, вы нанимаете, – сказал французский офицер, беспокойно оглядываясь. – Но все-таки вы – дома, я разумею, вы нанимаете этот дом?

– Нет. Только по некоторым обстоятельствам мне было неудобно жить в своем доме, и я переехал сюда.

Наступило молчание, во время которого Мервиль оглядывался и вдруг с неловкой улыбкой сказал:

– Mon cher, je meurs de faim, est ce que vous ne pourriez me donner quelque chose… à manger?[2742]

Последнее чувство враждебности к Мервилю, как к врагу, которое оставалось еще в душе Пьера, исчезло при этих словах и этом дурно скрытом выражении голода. Он пошел к Герасиму и попросил его подать поесть и выпить того, что было.

Когда принесены были яичница, самовар, водка и вино, француз просил Пьера принять участие в этом répas.[2743]

Пьер, не евший еще в этот день, охотно согласился. Мервиль начал говорить о войне и о значении Москвы. Мервиль недоумевающе спрашивал Пьера, что такое значило настоящее положение Москвы, к чему подвести его: сдана ли Москва? покинута ли? с бою ли отдана она? Настоящее положение Москвы не подходило ни под какие правила или предания истории.

Пьер ничего не мог отвечать ему на это: он тоже не понимал, что такое значила эта Москва в это после обеда 2-го сентября. Он отвечал своему собеседнику, что по некоторым причинам, о которых он ничего не может сказать, он был лишен возможности знать то, что делалось в городе.

Подчиняясь невольно тому хорошему расположению духа и оживлению, которое возбуждается водкой и утолением голода, разговор их стал оживляться.

Они заговорили о предшествующей кампании, о Бородинском сражении, при котором Пьер не мог удержаться, чтобы не сказать, что он присутствовал.

– Да, с тех пор, как существует мир, не происходило такого великого сражения, – сказал Мервиль. – И вы доказали, что вы – великая нация!

Мервиль, очевидно, старался быть приятным своему собеседнику и беспрестанно восхвалял русских, но всё то, что было лестного в его речах для самолюбия народного, уничтожалось тем, чего не переставал сознавать Пьер, что всё это лестное говорилось в Москве французом.

Как ни старался быть осторожен Мервиль в своих разговорах, он все-таки беспрестанно бередил рану народного самолюбия Пьера. Вероятно, Мервиль заметил это: он с тактом светского и образованного человека переменил разговор. Под влиянием выпитого вина и после дней, проведенных в уединении, Пьер испытывал невольное наслаждение в разговоре с человеком своего мира и по свойствам своим ему в высшей степени симпатическим. Кроме того, Пьера бессознательно[2744] забавляло и увлекало то удивление, которое он возбуждал в Мервиле, выказывая ему свое, неожиданное для французского офицера, общее европейское образование,

Пьер, чувствуя на себе обязанности хозяина, налил Мервилю стакан вина. Французский офицер с улыбкой указал на другой стакан, предлагая выпить вместе.

– Timeo danaos et dona ferentes,[2745] – сказал Пьер, улыбаясь.[2746]

– О нет, напротив, – отвечал Мервиль, поспешно выпивая свой стакан. – Мы произносим по-латыни иначе, – и он сказал ту же цитату французским произношением.

Мервиль, задумавшись, с улыбкой на лице, долго смотрел после этого на лицо Пьера. Этот[2747] таинственный человек, видимо, сильно занимал его. Вследствие цитаты из Виргилия, они заговорили о римском поэте, потом о французских трагедиях,[2748] и оба сошлись в предпочтении Корнелья[2749] Расину.

Разговор был прерван приходом нового французского офицера, приятеля Мервиля. Новый офицер этот, как сообразил Пьер по его мундиру, отношениям с Мервилем и их разговорам, был старше чином Мервиля и занимал, вероятно, важный пост при штабе какого-то важного лица. Он поминал часто маршала, говорил об общих распоряжениях и о том, что делалось dans le Kremlin[2750] и в центре города.

Офицер этот, плотный, высокий, с широким лбом, выдвинутым подбородком ясного, бритого лица, очевидно, был из тех детей Революции, которыми была полна армия Наполеона и, несмотря на высшее положение в войске, он, видимо, дорожил своей дружбой с аристократом Мервилем. Пьер, которого Мервиль представил этому офицеру под именем le maitre de maison,[2751] несколько раз хотел уйти во время разговора этого офицера, но какое-то невольное чувство и слабости, и любопытства, и отчаяния удерживало его. Герасим принес еще две бутылки вина, и Пьер, не отказываясь от вина, которое наливали ему, слушал разговор офицеров.

Новый офицер рассказывал о том, что происходило в городе. Он говорил о том, какие дворцы (может быть, говорил именно про дом Пьера) остались в городе со всеми своими богатствами, о том, как собралась депутация из иностранцев, которая отправлена к императору, о том, какие экипажи были найдены в лавках без хозяев[2752] и кто и кто взял несколько карет и колясок. Потом он рассказывал про слух (который был ложен) о том, что к императору приехал посланник от Александра просить мира. Из рассказа его Пьер узнал о том, что император остался ночевать dans les faubourgs[2753] и что предполагают, что он завтра сделает свой въезд.

Попрекнув Мервилю за то, что он забрался в такую даль, и потрепав по плечу Пьера, офицер этот ушел, насвистывая какую-то песенку.[2754]

Когда Мервиль, ходивший провожать своего товарища, вернулся в гостиную, он застал Пьера с опущенной головой сидевшего за столом, очевидно, не замечавшего и не слышавшего того, что происходило вокруг него. Сосредоточенное и воспаленное лицо Пьера было и мрачно, и жалко.

Не то, что Москва была взята и что эти счастливые победители хозяйничали в ней и покровительствовали его, как ни тяжело чувствовал это Пьер, не это мучало его в настоящую минуту. Его мучало сознание своей слабости. Несколько стаканов выпитого вина, ласковые речи и разговор с этим приятным человеком (как ни досадно было Пьеру, он не мог не сознаться, что Мервиль был ему очень приятен) уничтожили совершенно всё то сосредоточенное мрачное расположение духа, в котором жил Пьер эти последние дни и которое было необходимо для исполнения его намерения. Заряженный пистолет был там в кабинете. Наполеон въезжал завтра. Пьер точно так же считал полезным и достойным убить злодея, но он чувствовал, что теперь он не сделает этого. Он боролся против этого сознания своей слабости, но смутно чувствовал, что ему не одолеть и что прежний мрачный строй мысли разлетелся, как прах, при прикосновении первого дружески расположенного человека и что другой мир – человеческих отношений охватил его.

Мервиль подошел к нему и взял его за обе руки.

– Eh bien, vous êtes triste, n’est ce pas?[2755] – сказал он.

– Oui, je le sui,[2756] – отвечал Пьер, поднимая голову и мрачно взглядывая на Мервиля.

Мервиль с нежным участием смотрел на Пьера.

– У вас есть тайна, и тяжелая тайна, я это вижу, – сказал Мервиль, – я не имею права и не хочу ее знать. Но я вам обязан жизнью и в том положении, в котором мы находимся, может быть я могу быть вам полезен. Не могу ли я что-нибудь сделать для вас?

– Нет, ни вы, никто ничего не может сделать для меня,[2757] – сказал Пьер,[2758] опуская голову,[2759] чтобы не поддаться влиянию добродушно-ласкового участия Мервиля.

– Я ничего не желаю, мне ничего не жаль, но я раскаиваюсь, я иначе бы должен был поступить… в такое время… – говорил Пьер.

Мервиль перебил его.

– Я понимаю ваши чувства, – сказал он, – но вы – такая великая нация, что вам нельзя отчаиваться. Притом, – сказал он, улыбаясь, – общие дела никак не должны иметь влияния на отношения частных лиц. Я одно только хотел сказать вам, – сказал он после минутного молчания. – Вы спасли мне жизнь, и я чувствую к вам истинное участие и дружбу, которую предлагаю вам. – И Мервиль[2760] протянул руку.

Пьер[2761] пожал протянутую руку[2762] и не мог не ответить улыбкой на ласковую улыбку Мервиля.

– За нашу дружбу, – сказал Мервиль, наливая два стакана вина.

Пьер взял налитый стакан и, как будто отряхнув все мрачные мысли, подвинулся к столу.

– Какая судьба странная иногда руководит людьми, – сказал Мервиль. – Кто бы мне сказал, что я буду военный, что я буду служить императору, что я буду в России, в Москве, что первый мой шаг в Москве будет сопровожден с опасностью жизни и что меня спасет[2763] русский, которого имени я не буду знать и к которому я буду чувствовать истинную дружбу. Вы знаете, наша фамилия одна из самых старых во Франции, – продолжал он. И с той легкой и наивной откровенностью француза Мервиль рассказал Пьеру всю свою жизнь, все свои родственные, имущественные, семейные и даже любовные отношения. «Ma pauvre mère»[2764] играла, разумеется, важную роль в этом рассказе. История его состояла в том, что он был счастлив и богат до Революции, эмигрировал во время Революции и вернулся во время Империи, что он простил узурпатору всё за славу, которой он покрывал Францию, и сам стал под победоносные орлы de l’homme du destin.[2765]

Потом Мервиль показал Пьеру на медальон, портрет красивой девушки, которая была его невеста и была дочь закоренелого эмигранта. Весь рассказ Мервиля был прост, искренен и задушевен.

Слушая его, Пьер перенесся окончательно в другой мир из того, в котором он жил это последнее время. Забытая им любовь[2766] к Наташе неожиданно вдруг охватила его и наполнила всю его душу.

«И я любил, и я люблю, – думал он, слушая Мервиля.[2767] – Да, люблю Наташу».[2768] И, слушая Мервиля, Пьер думал о ней, видел перед собой все малейшие подробности своей встречи с нею у Сухаревой башни. Тогда эта встреча не произвела на него влияния: он даже ни разу не вспомнил о ней. Но теперь, как на зло, она со всей прелестью воспоминания всплыла в его душе.

«Петр Кирилыч, идите сюда, я узнала», слышал он теперь сказанные ею слова, видел перед собой эти глаза, улыбку, дорожный чепчик, выбившуюся прядь волос…[2769]

«О, что бы я дал, чтобы быть с нею, – думал он, слушая Мервиля. – Как я люблю ее. Одно, <что> я люблю на свете».

– То, что я рассказал вам, я не расскажу никому из своих товарищей, – говорил Мервиль, – но, не говоря про жизнь, которой я вам обязан, я испытываю какое-то странное чувство, говоря с вами. Мы с вами никогда не видались, не увидимся, может быть, а между тем мы близки, мы понимаем друг друга.

На страницу:
34 из 50