
Полная версия
Полное собрание сочинений. Том 14. Война и мир. Черновые редакции и варианты. Часть вторая
Неразумное сознание того, что мы хотим[1276] и потому должны победить, лежало в душе кн. Андрея, ополченца и многих людей русского войска. Сознание это было преимущественно у людей, сражавшихся в рядах войска, а не у штабных, лишенных прямого участия, и исключительно у русских людей, а не у людей других национальностей, в особенности немцев, бывших в русском войске. —
Люди, имевшие это глупое, неразумное сознание о том, что сражение выиграно, несмотря на то, что мы отступили, сообщали его друг другу. Другие люди, штабные и в особенности немцы, ясно обсуждавшие дело, осмотревшие разбитые части войск и видя бегущих в задах армии солдат и видя то, что мы уступили часть позиции, разумно[1277] решили, что сражение проиграно, и сообщали о том друг другу. Но так как вся наша армия состояла из русских и рядовых воинов, испытывавших одно и то же чувство[1278] ненависти к врагу и оскорбления, то голоса людей неразумных нашли больше веса, и большинство разделяло глупое и неосновательное сознание того, что, несмотря на нашу разбитую армию, мы победили.[1279]
Дряхлый, слепой, развратный, неспособный Кутузов, как нам любят изображать его, в этот день 26 августа был в высшей степени одержим этим неразумным сознанием того, что мы победили, несмотря на то, что бы ни говорили ему.
В то время, как его начальник штаба, граф Бенигсен, стал на кургане Горок, с досадой объясняя, что сражение будет проиграно и проиграно именно потому, что не исполнено то, что предлагал он, в то время как принц[1280] Вюртенбергский рассказывал о том, в каком расстройстве они видели бегущие войска, фон Толь доносил, что все войска уничтожены и Барклай де Толли присылал Вольцогена сказать, что сражение проиграно и всё бежит, Кутузов сидел, понурив седую голову и опустившись тяжелым телом на лавки, покрытые ковром, у Горк[инского] кургана и[1281] не делал никаких распоряжений, а только соглашался или не соглашался на то, что предлагали ему.
– Да, да, сделайте это, – отвечал он на различные предложения. – Да, да, съезди, голубчик, посмотри, – говорил он.
[1282]Он оживлялся только в том, что касалось того странного умопомешательства, овладевшего умами русских, вследствие которого все русские полагали, что сражение выиграно, и которое он, видимо, разделял.
Когда ему привезли[1283] оказавшееся ложным известие о том, что Мюрат взят в плен, он[1284] перекрестился, поздравил окружающих с этим успехом, послал объявить это войскам и велел везти к себе Мюрата.
Когда ему донесли об отбитии флеш и кургана, он опять крестился, громко выражал свою радость и убеждение, что мы победили. Когда к нему подъезжали с донесениями русские адъютанты и начальники частей, большей частью с оживленными, радостными лицами, он при всей толпе своей свиты заставлял их рассказывать, но, когда к нему подъезжали с донесениями немцы, даже когда любимый им Толь подъехал к нему с известием с левого фланга, он встал и подошел к нему, один выслушивая то, что он имел сказать ему.
Один только раз в конце сражения глаз его засверкал, он нахмурился и закричал почти. И причиной этого необыкновенного оживления было опять то же неразумное и непростительное, как показывает здравый рассудок, в главнокомандующем заблуждение о том, что мы должны победить, что бы там ни было.
Причиной этого оживления был флигель-адъютант Вольцоген, тот самый, который, проезжая мимо кн. Андрея, говорил, что войну надо im Raum versetzen[1285] (и которого ненавидел Багратион). Вольцоген приехал от Барклая, которого еще более ненавидел Багратион, теперь смертельно раненный, с донесением о ходе дел на левом фланге.
Кутузов сидел, понурив седую голову, и не успел остановить Вольцогена вдали от свиты. Вольцоген слез с лошади и, небрежно разминая ноги, с[1286] полупрезрительной улыбкой на губах, подошел к Кутузову, слегка дотронувшись до козырька рукою.
Господин Вольцоген обращался с Светлейшим с некоторой афектированной небрежностью, имеющей целью показать, что он, как флигель-адъютант во-первых, а во-вторых, как высокообразованный военный, предоставляет русским делать кумира из этого старого, бесполезного человека. «Der alte Herr»,[1287] как называли Кутузова в своем кругу немцы, «Was wohl nicht wo im jetzt der Kopf steht»,[1288] подумал Вольцоген и начал с разумной определительностью докладывать старому господину положение дел на левом фланге так, как приказал ему Барклай и как он сам видел.
– Все пункты нашей позиции в руках неприятеля и отбить нечем, потому что войск нет, они бегут и нет возможности остановить их, – докладывал он.
Никто из окружающих[1289] старого господина не видал его в таком оживлении гнева, в которое он пришел при этих словах господина флигель-адъютанта фон Вольцогена. Тяжелое тело его вдруг поднялось, он надвинулся на Вольцогена и, нахмурившись, закричал на него.
– Ход сражения известен мне как нельзя лучше, – закричал он. – Неприятель отбит на всех пунктах....
А Вольцоген хотел возразить что-то, но Кутузов перебил его. – Отбит на левом и поражен на правом фланге. – Он указал рукой на правый фланг, и указывающая рука его дрожала.
– Ежели вы плохо видели, то не говорите то, что вы не знаете,[1290] – сказал Кутузов, очевидно не из расчета говоря эти несправедливые слова, но всей душой веря им. И Кутузов, отвернувшись от него, сел опять на лавку.[1291] – Извольте ехать к генералу Барклаю и передать ему на завтра[1292] намерение атаковать неприятеля.
Вольцоген отошел, презрительно пожав плечами и поджимая на сторону губы über diese Eingenommenheit des alten Herrn.[1293]
– Отбит везде, – продолжал Кутузов, – и завтра погоним его и из священной земли русской, – проговорил он и всхлипнул от наступивших слез.[1294]
Вслед за Вольцогеном к Кутузову подъехал приехавший Раевский и стал сообщать о ходе дел с тою же неразумностью, с которою думали все русские люди. Выслушав его, Кутузов по-французски сказал ему:
– Vous pensez donc que nous ne sommes pas obligés de nous retirer?
– Au contraire, votre altesse, dans les affaires indécises c’est toujours le plus opiniâtre qui reste victorieux.[1295]
– Кайсаров! – кликнул Кутузов своего адъютанта и, указывая на крестьянский стол, стоявший подле лавки. – Садись, пиши приказ на завтрашний день. Завтра мы атакуем.
Пока шел разговор с Раевским и диктовался приказ, Вольцоген вернулся от Барклая и, поджав губы, доложил, что генерал Барклай де Толли желал бы иметь письменный приказ.
Кутузов, не глядя на Вольцогена, приказал написать этот приказ, который весьма основательно, руководимый здравым смыслом, для избежания личной ответственности желал иметь главнокомандующий 1-й армией.
И по неопределенной таинственной связи, поддерживающей во всей армии одно и то же настроение, называвшееся духом армии, слова Кутузова, его приказ к сражению на завтрашний день передавались во все концы войска. Далеко не самые слова, не самый приказ передавались в последней цепи этой связи. Даже ничего не было похожего в тех[1296] рассказах, которые передавали друг другу на разных концах армии о том, в каком положении наше дело, ничего не было похожего с тем, что сказал Кутузов, но смысл его слов, дух его сообщался повсюду.
Разбежавшиеся солдаты, некоторые за 10 верст от поля сражения, стали возвращаться, узнав, что мы победили, те, которые[1297] разошлись у переезда реки, вернулись к командам, чтобы полюбоваться на победу; те, которые[1298] страдали, стоя в огне, утешились,[1299] узнав, что их страдания не пропали даром.
Неразумное сознание того, что мы победили, хотя разбиты, усвоилось всей армией, и Бородинское сражение осталось навеки[1300] беспримерной победой,[1301] потому что в понятие победы включается бегство неприятеля и французы не бежали и это от нас не зависело, а лучшим военным, беспримерным в истории, подвигом.
–
* № 191 (рук. № 92. T. III, ч. 1, гл. I).
Более года перед нашествием 12-го года усиленно работали дипломаты, переписываясь между кабинетами, скакали курьеры с депешами из Парижа в Петербург и Вену и обратно, десятки писем были написаны Александром Наполеону и Наполеоном Александру, и все эти действия имели единственной целью сохранение мира между двумя державами, а несмотря на то, с каждым днем и каждым часом усложнялись отношения, вооружались армии и стягивались к Неману с востока и запада и, когда сошлись оба войска, война началась.[1302]
Неужели от воли Александра, Наполеона, от искусства Меттерниха, Талейрана, Румянцева зависело[1303] совершение или несовершение[1304] этого громадного злодейства народов? Неужели стоило Александру написать: «Monsieur mon frère, je me rapelle de Tilsit et d’Erfurt et je conscens à l’indemnisation que vous me proposez pour le duché d’Oldenbourg»,[1305] или Наполеону написать: «Monsieur mon frère, je conscens à retirer mes troupes de la Vistule»,[1306] или Меттерниху, Румянцеву и Талейрану между выходом и раутом написать поискуснее бумажку, и не было бы нашествия на Россию[1307] и всего того, что совершилось? Не было бы того противного разуму и человеческой природе убийства и изувечения сотен тысяч невраждебных друг другу и невинных людей, не было бы бесцельного сожжения и уничтожения богатств человеческих и не было [бы] совершено того бесчисленного количества злодеяний, обманов, выпуска фальшивых ассигнаций, грабежей, убийств, которого в целые века не соберет летопись всех судов мира и на которые в этот период времени люди не смотрели как на преступления.
[Далее от слов: Попятно, что современникам – Наполеону – казалось, что причиной войны… кончая: «Сердце царево в руце божьей»[1308] близко к печатному тексту. T. III, ч. 1, гл. I.]
Царь есть почти всегда раб истории. Ему кажется, что он живет для себя,[1309] но история почти всякой минутой его жизни пользуется для себя, как орудием для своих целей.
* № 192 (рук. № 92. T. III, ч. 2, гл. VIII).[1310]
Новая глава<[1311]Отсутствие Алпатыча и слухи о приближающейся войне, доходившие до князя через Десаля, довели беспокойство старого князя до высшей степени.[1312] Но беспокойство его не было обращено на возможность опасности, напротив, он сердился, когда ему напоминали об этом. Он беспокоился о том, что не успеет нынешним летом окончить постройки нового корпуса, так как не запасешь извести, о том, как бы Алпатыч не напился пьян и не растерял задвижки,[1313] и о[1314] том, что не едет землемер для размежевания.
Все три ночи отсутствия Алпатыча он не спал и ходил по комнатам, зато днем он беспрестанно засыпал и не сидел, как прежде, один в кабинете, а приходил в[1315] диванную, где сидела княжна Марья, Десаль и Bourienne, засыпал под их говор и сердился на них, когда они замолкали.[1316]
С M-llе Bourienne он не говорил совсем, но на княжну Марью сердился за каждое сказанное ею слово.
Десаль сказал княжне Марье, что, по его замечанию, князь очень нездоров и что необходимо послать за доктором, и под предлогом болезни маленького Николушки было послано за доктором.>
Алпатыч и доктор, которого княжна Марья по совету Десаля вытребовала для Николушки, приехали в один и тот же день из Смоленска и привезли одни и те же известия о том, что Смоленск сожжен и занят неприятелем, что войска отступают и что Лысые Горы через несколько дней могут быть заняты неприятелем.[1317]
Казалось, вдруг всё уяснилось в голове князя и прежние силы возвратились ему. Он[1318] велел приготавливать экипажи для отправления нынче же вечером княжны Марьи и Николушки с гувернером в Богучарово, лежавшее дальше к Москве, с тем, чтобы оттуда везти их на тамошних лошадях в Москву, велел во все деревни послать требование, чтобы с трех[1319] тягол один мужик молодой на лошади явился в Лысые Горы, велел послать в уездный город с тем, чтобы городничий явился к нему, и нарядить двух посланных, одного[1320] к главнокомандующему войсками, другого к ополченному главнокомандующему, и сел писать письма. Княжна Марья, узнав от Тихона о распоряжении, сделанном князем о их отъезде, и о том, что он сам остается в Лысых Горах, пошла к отцу с намерением просить его уехать с ними или позволить ей остаться с ним.
Подойдя к двери кабинета, она не решилась войти, слыша его озабоченное покашливанье и неумолкаемый скрип пера. Он писал главнокомандующему, что, несмотря ни на что, он не уедет из Лысых Гор, хоть бы французы стояли у ворот дома, что защищать Лысые Горы весьма легко, ежели ему дадут только 10 батальонов пехоты и две роты артиллерии, что он сам возьмет командование над ними, и, присоединив к ним своих ополченцев и тех, которых он требует от ополченного главнокомандующего, он уверен, что ни на шаг не пустит вперед французов. Другие бумаги были приказы:[1321] бурмистрам о высылке людей, городничему о высылке оружия и ополченному начальнику о требовании немедленно явиться к нему.
Окончив составление этих бумаг, запечатав их и отдав для отправления, князь позвал Тихона и, приказав узнать, готово ли всё для отправки княжны Марьи и[1322] князя Николая, приказал позвать к себе свою дочь.
Княжна Марья, ждавшая у двери, вошла к нему.
Князь казался свежее и оживленнее, чем все эти дни. Он ходил по комнате, и губы его и большие брови, не переставая, двигались по его лицу.
– Готовы? – обратился он к ней, нахмурившись.
– Готовы, – отвечала княжна Марья,[1323] – но… я пришла… я умоляю вас… Поедемте с нами… André… писал, что именно вам надо ехать… – говорила княжна Марья, опустив глаза и не видя той неприятной игры губ и бровей князя в то время, как она говорила.
– Это еще что! – крикнул он. – Готовы или нет?..
– Я не поеду, ежели вы не поедете с нами, я не могу оставить вас, – сказала княжна Марья.
Как ни боролся[1324] старый князь с тем прежним, привычным, мелочным чувством озлобления против княжны Марьи, как он ни старался оставаться в том состоянии ясности и деятельности, в которое привели его полученные известия, привычность отношений втянула его в прежнюю колею. Он разразился мелочной и ядовитой старческой бранью на княжну Марью и выгнал ее из комнаты.
Он ей сказал и то, что она мучает его, и то, что князь Андрей[1325] нисколько не заботился о ней, что он сам заботится о ней еще меньше, что она поссорила его с сыном, что она может оставаться, где ей угодно, но что приказывает ей одно: не попадаться ему на глаза. Он сказал ей то, что он всегда говорил в этих случаях, что она никому не нужна, и что никто никогда не хотел жениться на ней, и что он ее не звал, а спросил только, готов ли князь Николай к отъезду.
Всё было готово к отъезду, внук и Десаль пришли проститься к деду, потом простились с княжной Марьей, которая, несмотря на просьбы Десаля и доктора, не хотела уехать и, проводив племянника, ушла в свою комнату. Доктор остался ночевать эту ночь в Лысых Горах и тотчас же после отъезда молодого князя с Десалем, M-lle Bourienne и[1326] дворней, ушел спать.[1327]
Княжна Марья вернулась к себе к комнату, посмотрела на образа и не могла молиться. Она чувствовала, что ее призывал теперь другой, трудный мир житейской деятельности, совершенно противуположный нравственному миру молитвы; она чувствовала, что, предаваясь последнему, она потеряла последние силы действовать. Она не могла и не стала молиться.[1328] Она сидела в своей комнате в опустевшем доме, прислушиваясь к шагам князя в нижнем этаже.
Княжна Марья не могла молиться, не могла плакать, не могла спать.[1329] Взяв на себя в первый раз в жизни такой решительный поступок, как неповиновение отцу, она чувствовала необходимость действовать, следить за своим отцом, а в ту минуту, которая, она чувствовала, быстро приближалась, быть готовой на помощь. Она на ципочках сошла вниз и,[1330] подойдя к двери цветочной, в которой ночевал ее отец, прислушалась к его голосу.
– Тишка,[1331] не спится,[1332] – говорил старик измученным голосом, которому он хотел придать небрежные интонации.[1333]
Тихон молчал.
– Так-то я[1334] не спал раз в Крыму. Там[1335] теплые ночи. Всё думалось. Императрица присылала за мной…[1336]
Да, уж так не построят теперь. Ведь я начал строить, как приехал сюда. Тут ничего не было. Ты не помнишь, как сгорел[1337] флигель батюшкин? Нет, где тебе. Так не построят нынче: тяп да ляп и корабль…[1338] Я отсюда обведу галлерею, и там будет Николаше покои – спальню, где невестка[1339] живет. Что она уехала, что ль? Невестка уехала? Ха, ха, ха.
– Уехали-с, – отвечал спокойный голос Тихона.
Постель затрещала под ним, он, видно, ложился. Он громко и тяжело кашлянул и замолк.
– Бог мой, бог мой! – прокричал он вдруг и зарычал как будто, потом опять затрещала кровать и зашлепали туфли, и он подвинулся к двери, у которой стояла княжна Марья. Она побежала к себе.
Княжна Марья не спала до рассвета, всё прислушиваясь к тому, что происходило внизу. К утру она заснула, и в 10-м часу ее разбудил шум колес проезжавшего мимо окон экипажа.
Она с ужасом очнулась к действительности.
– Дуняша, кто это приехал?
– Князю коляску подают. Они, должно, к начальству едут, В мундире сейчас приходили. Уже и[1340] исправник здесь. И[1341] мужики ополченные на лугу собраны. Ружей привезли. Раздавать хотят.
Княжна Марья поспешно оделась.[1342]
– Вон они сами идут, – проговорила Дуняша, проходившая мимо окна.
Княжна Марья подбежала к окну. Сверху ей видна была коротенькая фигурка отца в екатерининском мундире с орденами, двигавшаяся быстро по дорожке в сад. За ним шли несколько военных, Михаил Иванович, Алпатыч, исправник, доктор. Все они скрылись в аллее.
– Отсюда пожалуйте, княжна, – крикнула Дуняша из соседней угловой комнаты, из которой был виден луг, на котором были собраны мужики и к которым шел князь с своей свитой.
Большая толпа мужиков без шапок стояла на лугу и двигалась навстречу князю.[1343] Все они зашли за деревья, и княжне Марье не видно было их, только слышны были раскаты голоса князя, кричавшего что-то. Вдруг голос этот затих, послышались голоса многих, и Алпатыч, с испуганным лицом, выбежал из сада. Княжна Марья, испуганная сама не зная чем, накинув платок, побежала вниз. Тихон и два официанта, не отвечая ей, бежали туда же.
Ноги княжны Марьи отказывались двигаться, она вбежала в первую аллею сада и остановилась, прислонившись к первому дереву. Навстречу ей по аллее виднелась фигура ее отца с грудью, покрытой орденами и красным воротником. Его вели, почти несли под руки; ноги – одна нога его дергалась быстро вперед и назад, другая волоклась по земле, лицо его, как показалось княжне Марье, перекошенное набок, дергалось и прыгало, и он, не переставая, хрипя, бормотал что-то.
Доктор выбежал вперед и, увидав княжну Марью, взял ее за руку и увел в дом.
С князем сделался удар.[1344]
Его внесли в дом и положили в кабинете на диване. Ему пустили кровь, обложили льдом голову, но ничто не могло успокоить его тревоги. Он, не переставая, бормотал что-то перекосившимися губами, дергался, как будто искал, требовал чего-то и гневался. Княжна Марья несколько раз пыталась войти к нему, но доктор, знавший раздражительность князя, имевшую привычку обращаться против княжны Марьи, не советовал ей входить, боясь еще больше раздражить его. Во время обеда доктора княжна Марья воспользовалась его отсутствием и вошла в темный кабинет.
Сначала она ничего не видела и слышала только метание и хрипение, но потом она увидела Тихона на полу у дивана, и[1345] на диване ей обозначилось что-то. Она подошла ближе. Он лежал на спине с согнутыми ногами, покрытыми одеялом. Он весь был такой маленький, худенький, слабый. Она нагнулась над ним, лицо его прямо было уставлено на противуположную стену, левый[1346] скосившийся глаз, очевидно, не видел, губы не переставая, шевелились.[1347] Правый глаз увидал лицо княжны Марьи,[1348] он[1349] схватил ее за руку и[1350] заговорил что-то, чего не могла понять княжна Марья. Заметив, что она не понимает, сердито засопел. Княжна Марья кивала головой и говорила «да», но он всё фыркал сердито, и вошедший доктор отвел княжну Марью. «Так долго мы не понимали друг друга, – подумала княжна Марья, – и теперь тоже».[1351]
На другой день княжна Марья повезла больного отца в Богучарово, надеясь доехать до Москвы. Но в Богучарове ему стало хуже, и они остановились.
* № 193 (рук. № 92. T. III, ч. 2, гл. VIII—XIV).[1352]
Новая главаКняжна Марья не была в Москве вне опасности, как думал князь Андрей. Десаль с маленьким князем был отправлен тотчас из Богучарова в Москву к дяде, но княжна Марья,[1353] поднявшись из Лысых Гор на другой день после удара, могла довезти старого князя только до Богучарова.
Уже около Богучарова стало слышно о подходивших французах – их войсках, о мародерстве. В соседней деревне Дмитрия Михайловича Телянина, как слышно было, стояла французская команда, а княжна Марья не могла выехать из Богучарова.[1354] Старый князь всё время был в беспамятстве.[1355]
Старый князь лежал,[1356] как изуродованный, беспокойный, мучающийся труп. Все так же продолжалась, не переставая, сердитая игра губ и бровей на его перекосившемся лице, и нельзя было знать, понимает ли он или нет то, что его окружало. Одно можно было знать наверное – это то, что он страдал и[1357] чувствовал потребность еще выразить что-то. Но что было это что – никто не мог понять. Был ли это какой-нибудь каприз больного и полусумашедшего, относилось ли это до общего хода дел или относилось это до семейных отношений? Доктор говорил, что выражаемое им беспокойство ничего не значило, что оно имело физические причины, но княжна Марья думала и то, что ее присутствие всегда усиливало его беспокойство, подтверждало ее предположение, думала, что он что-то хотел сказать ей, за что-то сердился на нее. Сначала княжна Марья думала это, но под конец стала соглашаться с доктором. Он ничего не понимал, ничего не хотел. Он был – страдающий труп.[1358] Он, очевидно, страдал[1359] и физически и нравственно.[1360] Надежды исцеления не было. Везти его нельзя было. И что бы было, ежели бы он умер дорогой? Не лучше ли было бы конец, совсем конец… иногда думала княжна Марья. Она день и ночь, почти без сна, следила за ним, и, страшно сказать, она следила за ним не с надеждой найти признаки облегчения, но следила, часто желая найти признаки приближения к концу – к великому горю, но к успокоению.[1361]
[Далее автограф, написанный на полях, от слов: Оставаться в Богучарове становилось более и более опасным, кончая: он нынче бормочет громче обыкновенного и чаще ворочается. Текст автографа близок к печатному тексту. T. III, ч. 2, гл. VIII.]
Какая-то была перемена в эту ночь, она чувствовала это и желала войти, но не смела, зная, как ее присутствие тревожит его.
«Поскорее бы конец», опять невольно подумала она, как всегда, ужаснулась этой мысли и заснула.[1362]
Поутру был серый, теплый и тихий августовский день. Она вошла в его комнату. Он лежал по-новому, высоко на спине, с своими маленькими, костлявыми ручками на одеяле, уставленным прямо правым глазом и скосившимся левым глазом и с неподвижными бровями и губами. Лицо его в эту ночь измельчало чертами, казалось, ссохлось, или растаяло. Она подошла и поцеловала его руку, левая рука сжала ее так, что видно было: он давно уже ждал ее.
– Как вы, mon père?[1363] Как провел ночь? – спросила[1364] княжна у доктора.
Князь сам начал бормотать не так[1365] часто, как прежде, и с большим усилием языка, так что княжна Марья почувствовала возможность понять его и стала прислушиваться к тому, что он говорит. Прислушиваясь к тому, что он говорил, она смотрела на него, и комический труд, с которым он ворочал язык, заставил княжну Марью отвернуться и с трудом подавить поднявшиеся в ее горле рыдания.
Княжна Марья поняла его. Он сказал:[1366] – Душа болит… – Он взял ее руку и стал прижимать ее к различным частям своей груди, как будто отыскивая настоящее для нее место.[1367]
– Отчего, mon père?[1368]
– Всё мысли![1369] об тебе… мысли…
Княжна Марья прижалась головой к его руке, стараясь подавить свои слезы.
Он рукой двигал по ее волосам.
– Я тебя ждал всю ночь, – выговорил он.
– А я слышала,[1370] как Тихон вставал к вам, – сказала она.[1371] – Я всё слышала, я боялась войти.
Он пожал ее руку.[1372]
– Не спала ты?
Княжна Марья отрицательно покачала головой; невольно подчиняясь отцу, она теперь так же, как он говорил, старалась говорить больше знаками и как будто тоже с трудом ворочая язык.
– Нет, я всё слышала, – сказала она.
– Душенька, или – дружок, – княжна Марья не могла разобрать, но, да, как ни странно, это было, наверно по выражению его взгляда, было нежное, ласкающее слово.
– Зачем не пришла ко мне?[1373] Мне так тебя хотелось.
Княжна Марья теперь овладела собой и смотрела на него полными слез, нежности и счастья глазами.