bannerbanner
Полное собрание сочинений. Том 14. Война и мир. Черновые редакции и варианты. Часть вторая
Полное собрание сочинений. Том 14. Война и мир. Черновые редакции и варианты. Часть втораяполная версия

Полная версия

Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
19 из 50

– Тебе ехать надо, сейчас. Меня оставь.

– Я… я… я… не поеду без вас.

Он задумался.

– Без меня, – сказал он, – я не помешаю, – и он, задумавшись, помолчал. Опять взял ее руку и стал сжимать ее.

– Спасибо тебе, дочь, дружок, за всё, прости, спасибо, прости, спасибо, прости, спасибо.... нынче, нынче поезжай.... прочь из России, прочь.... погибла, погибла Россия, погубили Россию.... – Он[1374] забормотал опять, попрежнему задергал бровями и зарыдал.

[Далее от слов: Доктор взял под руку также рыдающую княжну и вывел ее из комнаты на террасу кончая: Она подошла к двери старого князя близко к печатному тексту. Т. III, ч. 2, гл. VIII.]

Доктор вышел к ней на ципочках и погрозил ей пальцем. «Верно, заснул», подумала она и вернулась в столовую.[1375] По дороге девушки и дворецкий останавливали ее вопросами о распоряжениях к отъезду.

Она опять вышла к предводителю.

Уже прошло более двух часов с тех пор, как она не видала отца и доктора; надо было переговорить о том, как переносить его в карету. Она поднялась, чтобы итти в кабинет, и в то же время доктор вышел к ней....

– Княжна, вы должны быть на всё готовы, – сказал доктор.[1376] Княжна побежала в ту комнату, где лежал[1377] ее отец. Она оттолкнула от двери Тихона, отворила дверь и[1378] подбежала к той кровати, на которой он лежал, окруженный женщинами. Няня была тут.

Он лежал на боку, рот его был раскрыт, и он не шевелился.

Княжна Марья подбежала[1379] к нему и дотронулась до него,[1380] но это не только не был он, но это что-то, окруженное женщинами, было что-то чуждое, страшное и враждебное. Она остановилась[1381] с раскрытыми, испуганными глазами. В ту же минуту доктор, не ступая более на ципочки, а всей [ступней][1382], вошел за нею, подошел к окну и поднял стору.

Это были его черты. Она попробовала прижать к щекам его свои губы.[1383]

«Нет, нет его больше. Его нет, а есть тут же, на том же месте, где был он, какая-то страшная, ужасающая тайна». И, закрыв лицо руками, она с криком упала на руки доктора, поддержавшего ее.

В присутствии доктора и Тихона женщины обмыли то, что был он, повязали платком голову, чтобы не закостенел открытый рот, и связали другим платком расходившиеся ноги, одели это в мундир с орденами и положили на стол. Бог знает, кто и зачем позаботился об этом, но всё сделалось как бы само собой. Через два часа кругом гроба[1384] горели свечи, на гробу был покров, на полу был посыпан ельник, под голову была положена печатная молитва, и в углу сидел дьячок, читая Псалтырь.

Как лошади шарахаются, толпятся и фыркают над мертвой лошадью, так в гостиной толпился народ, чужой и свой – предводитель, и староста, и бабы, и все с остановившимися глазами, испуганными глазами,[1385] крестились и кланялись и целовали его руку.

Княжна Марья сидела с сухими глазами на сундуке в своей комнате, бывшей спальнею князя Андрея, и с ужасом думала[1386] о том, что она желала этого…

На другой день были похороны.[1387] Алпатыч вскоре после проезда князя Андрея через Лысые Горы, узнав о том, что князь и княжна еще не уезжали из Богучарова, которое, он слышал, находилось в опасности, собрав лысогорских господских лошадей для подъема богучаровских вещей, отправился сам в Богучарово.[1388]

Он приехал в самый день похорон своего барина. Во время службы он держался прямо, нахмурясь, с своей рукой за пазухой, видимо желая соблюсти почтительно представительность, но изредка лицо его падало, как будто обрывались пружинки, поддерживающие его, и он, как женщина, трясясь головой, начинал рыдать и уходил из комнаты. И зажженный Смоленск, и разоренные Лысые Горы, занятые французскими драгунами, и минутный приезд князя Андрея, и теперь смерть его – всё последовало так скоро одно за другим и всё, после ровной, торжественной 30-летней жизни, так подействовало на Алпатыча, что иногда он чувствовал, как рассудок его начинал теряться. Одно, что поддерживало его силы, – это была княжна, на которую он не мог смотреть (он отворачивался от нее), но для которой он чувствовал себя необходимым в настоящих трудных обстоятельствах. Обстоятельства действительности представлялись трудными Алпатычу, но, в сущности, они были еще много труднее того, чем какими он представлял их себе.

[Далее от слов: Предводитель в день смерти князя, 15-го августа… кончая: – Слушаю, – отвечал Дрон, – близко к печатному тексту. Т. III, ч. 2, гл. IX.]

Новая глава

[1389]Вернувшись с кладбища, княжна Марья ушла в свою комнату (бывший кабинет князя Андрея) и с сухими глазами села на постель, глядя перед собою. В комнату к ней входила ее девушка, няня, доктор, Михаил Иванович, уговаривая ее поесть что-нибудь, она всех просила только оставить ее, и как только кто-нибудь входил к ней, она, как будто пряча от них свое сухое без слез лицо, ложилась на свою постель, поворачиваясь лицом к стене. И входившие слышали ее сердитый голос, говоривший о том, чтобы оставили ее. Но как только выходили из комнаты и она оставалась одна, она опять садилась на кровать, устремив глаза на пол, и сидела, думая и как будто стараясь разъяснить себе что-то, и как будто только в этом положении, в том самом, которое она случайно приняла, придя с кладбища, она могла разъяснить себе то, что ее занимало. Она думала только об одном: она чувствовала[1390] ту благодарность и нежность к нему за его выраженную любовь, осветившую всю ее прошедшую жизнь, она представляла его себе то таким, каким он, сердито бормоча и волоча ногу, шел из аллеи, то с комическим трудом языка выговаривая ей ласкательные слова, она вспоминала далекое детское прошедшее, когда он над ней, больной, сидел[1391] над кроваткой и входил и выходил на ципочках, но думала она только одно: она думала о том, что она желала этого. «Ну вот, он умер, довольна ты? – говорила она себе, – теперь тебе удобнее будет ехать за Николушкой».[1392]

К ней вошла девушка сказать, что Алпатыч пришел спросить приказания об отъезде. Княжна Марья сердито закричала на девушку, чтоб она ушла, и сказала, что она никуда и никогда не поедет.

Солнце зашло на другую сторону дома и весело осветила косыми вечерними лучами комнату, в которой сидела княжна Марья. Она подошла к окну, невольно любуясь лиловатой тенью на липах. Толчаники играли под окном. «Да, теперь тебе удобно наслаждаться погодой и путешествием», сказала она себе и опять бросилась на постель, уткнув лицо в подушки. «Боже мой, ежели бы я только могла сказать кому-нибудь все свои мысли», подумала она.[1393]

Дверь ее комнаты со скрипом открылась, и осторожно вошла какая-то женщина. Княжна Марья не могла узнать, кто это. Она оглянулась: это была M-lle Bourienne, которую она менее всего желала бы видеть, M-lle Bourienne в черном платье и плерезах. Она тихо вошла к княжне Марье, со вздохом поцеловала ее и тотчас же заплакала. Княжна Марья оглянулась на нее. Все прежние столкновения с нею, ревность к ней вспомнились княжне Марье, вспомнилось и то, как он последнее время изменился к M-lle Bourienne, не мог ее видеть, как несправедливы были те упреки, которые княжна Марья в душе своей делала ему. «Теперь некого ревновать. Да она не могла не любить его, – думала княжна Марья, глядя на ее слезы. – Да и мне ли, мне ли, желавшей его смерти, осуждать кого-нибудь».

Княжна Марья обняла ее.[1394] M-lle Bourienne сказала несколько слов о горе княжны, о воле божьей, потом она спросила о последних минутах. Княжна Марья хотела рассказать свое последнее свидание с ним, но не могла. Она зарыдала и опять отвернулась к стене. Лежа так, она слышала, что и француженка плакала и хотела скрыть свои слезы. Они довольно долго молчали.

– Ваше положение вдвойне ужасно, милая княжна, – сказала вдруг M-lle Bourienne, – я понимаю, что вы не могли и не можете думать о себе, но я моей любовью к вам обязана это сделать....

– Я слышала, что вы хотите ехать? – спросила она. Княжна Марья не отвечала. Она не понимала, куда и кто должен был ехать. Разве можно было что-нибудь предпринимать теперь? думать о чем-нибудь? Разве не всё было равно? Она не отвечала, и эта фальшивая нота в разговоре M-lle Bourienne поразила княжну Марью тем более, что и в голосе француженки в то время, как она спрашивала о том, что хочет ли княжна ехать, была фальшивая нота выражения. Княжна Марья с свойственной сильному горю раздражительностью оглянулась на M-lle Bourienne.

– Зачем вы у меня это спрашиваете? Что вам нужно? Вы хотите уехать? Скорее уезжайте....

– Нет, нет, нет, я не хочу этого, я ничего, ничего для себя, я только думаю о вас. Я не только не хочу ехать, но я слышала, что вы хотите ехать, и не советую вам этого. Вы… вы… вы знаете ли, что мы в опасности, что мы окружены, что ехать теперь опасно.

– Отчего, кому? – сказала княжна Марья.

– Опасно от мародеров, от войск и благоразумнее остаться и ждать.

– Ждать чего? – сухо сказала княжна Марья. – Вы забываете, что Николушка один, мы завтра едем.

– Но, я боюсь, это поздно. Я даже уверена, что это поздно,– сказала M-lle Bourienne, – вот. – И она достала из ридикюля и показала княжне Марье объявление на нерусской, необыкновенной бумаге французского генерала Рамо о том, чтобы жители не покидали своих домов, что им оказано будет должное покровительство французской власти.

– Я думаю, что слишком опасно рисковать теперь отъездом,– сказала M-lle Bourienne, – я думаю, лучше остаться, и тогда мы обратимся к этому генералу, и я уверена, что вам будет оказано должное уважение.

Княжна Марья остановила свои глаза на M-lle Bourienne. Молчание продолжалось около минуты.

Княжна Марья начала говорить что-то и вдруг остановилась.

– Нет, уйдите, ах, уйдите ради бога!

– Княжна, я для вас говорю, верьте.

– Дуняша! – закричала княжна горничной. Няня и[1395] Наталья вбежали в комнату.[1396]

– Княжна, я не знаю, чем я могла огорчить вас. Я получила эту бумагу и хотела переговорить с вами, – говорила M-lle Bourienne.

– Дуняша, она не хочет уйти, она уговаривает меня остаться с французами. Дуняша, позовите ко мне Алпатыча, кого-нибудь, ехать, ехать скорее, – уйдите, – говорила княжна Марья, ужасаясь мысли о том, что она могла остаться во власти французов, быть разлученной с Николушкой и больше всего мысли о том, как подействует на князя Андрея известие о том, что она осталась у французов.

[Далее от слов: Требования жизни, которые она считала уничтоженными кончая: Она замолчала и, опустив голову, вышла из круга и ушла в свою комнату близко к печатному тексту. T. III, ч. 2, гл. Х—ХІ.]

[1397]Долго эту ночь княжна Марья сидела в своей комнате,[1398] прислушиваясь к звукам[1399] говора мужиков, доносившегося с деревни. Ночь была лунная, тихая и свежая. В 12-м часу голоса стали затихать, пропели петухи, и над деревней и над домом воцарилась тишина. Дуняша спала уже на войлоке в комнате княжны Марьи, но княжна но могла заснуть.

Сначала она думала о мужиках, о странном говоре их и непонимании, думала о неприятеле, о ужасе покорения России французами. «Всё к лучшему, он бы не мог пережить этого». Потом, когда всё затихло и петухи запели на деревне, на княжну нашел страх. Сначала страх мужиков, страх французов, потом беспричинный страх чего-то таинственного и неизвестного. Ей всё казалось, что она слышит его кряхтенье и бормотанье. Ей захотелось войти в его комнату, и ужас охватывал ее при мысли о том, что она найдет его там, живого или мертвого. Ей казалось, что она слышала его шаги за стеной, и только равномерный свист спящей Дуняши мешал ей слышать ясно. Во 2-м часу ночи за дверью послышались шаги, и невысокая бледная фигура показалась в дверях. Это был Алпатыч. Он вернулся в ночь и пришел доложить княжне о настоятельной необходимости завтрашнего отъезда.

На другой день утром княжна собралась ехать, и велено было закладывать.[1400]

Еще лошади не подъехали к крыльцу, как толпа мужиков приблизилась к господскому дому и остановилась на выгоне. Яков Алпатыч, расстроенный и бледный, в дорожном одеянии – панталоны в сапоги – вошел к княжне Марье и с осторожностью доложил, что так как по дороге могут встретиться неприятели, то не угодно ли княжне написать записку к русскому воинскому начальнику в Яньково (за 15 верст) затем, чтобы приехал конвой.

– Зная звание вашего сиятельства, не могут отказать.

– Ах, нет, зачем? – сказала княжна Марья. – Поедем поскорее, ежели уж нужно, – с жаром и поспешностью заговорила она, – вели подавать и поедем.

Яков Алпатыч сказал – слушаю-с и не уходил.

– Для чего они тут стоят? – сказала княжна Марья Алпатычу, указывая на толпу.

Алпатыч замялся.

– Не могу знать. Вероятно, проститься желают, – сказал он.

– Ты бы сказал им, чтобы они шли.

– Слушаю-с.

– И тогда вели подавать.

Алпатыч вышел, и княжна Марья видела, как он подошел к мужикам и что-то стал говорить с ними. Поднялись крики, маханья руками. Алпатыч отошел от них, но не вернулся к княжне. Михаил Иваныч, архитектор, вошел к княжне и задыхающимся голосом передал ей, что в народе бунт,[1401] что мужики собрались с тем, чтобы не выпускать ее из деревни, что они грозятся, что отпрягут лошадей, но что ничего худого не сделают барыне, и повиноваться ей будут и на барщину ходить, только бы она не уезжала.

Княжна Марья сидела в дорожном платье в зале в оцепенении. Она ничего не понимала из того, что делалось с нею. «Вот оно и наказанье!» думала она.

– Французы, французы, нет, не французы.... они! – послышался шопот у соседнего окна.

Княжна Марья подошла к окну и увидала, что к толпе мужиков подъехали три кавалериста и остановились.

Княжна Марья послала за Алпатычем, чтобы узнать, кто такие были кавалеристы, но он сам в это время входил в комнату.

– Всевышний перст! – сказал он торжественно, поднимая руку и палец. – Офицеры русской армии.

Действительно, кавалеристы были Ростов и Ильин и только что вернувшийся Лаврушка. Въехав в Богучарово, находившееся последние три дня между двумя огнями неприятельских армий, так что так же легко мог зайти туда русский арьергард, как и французский авангард.

Ростов был в самом веселом расположении духа. Дорогой они расспрашивали Лаврушку о Наполеоне, заставляли его петь будто бы французскую песню и смеялись мысли о том, как они повеселятся в богатом помещичьем доме Богучарова, где должна быть большая дворня и хорошенькие девушки. Ростов и не знал, и не думал, что это имение того самого Болконского, который был женихом его сестры.

[Далее от слов: Они подъехали к бочке на выгоне и остановились ; кончая: в первый раз позволив себе поцеловать ее руку– близко к печатному тексту. T. III, ч. 2, гл. XIIIXIV.]

* № 194 (рук. № 92. T. III, ч. 2, гл. XIX).[1402]

(24 числа августа был прекрасный полдень. Наполеон выехал[1403] от Колоцкого монастыря и поехал к........,[1404] откуда с высоты открылось ему Бородинское поле. На 1½ версты впереди позиции русских находился редут подле деревни Шевардиной. И, несмотря на то, что уж был 4-й час вечера, Наполеон велел атаковать этот редут, и произошло сражение 24-го числа, в котором убито тысяч 10 человек с той и другой стороны и французы заняли редут при Шевардино, а русские отступили на 1½ версты на свою позицию.

В историях кампании 12 года рассказывается, что со стороны русских Шевардинский редут был построен и занят войсками для того, чтобы из этого передового поста русской армии были бы видны действия французской армии, и что со стороны французов он был атакован для того, чтобы занять позицию против нашего левого фланга на правом берегу Колочи.

Но остается непонятным, для чего Шевардинский редут, не входивший в линию-позицию при Бородине, был защищаем так, что 24-го при этом убито около 10-ти тысяч человек и цель его со стороны русских все-таки не была достигнута, так как целый следующий день 25 августа, тот самый, в который делаемы были приготовления в французской армии, мы не имели передового поста для того, чтобы наблюдать за этими движениями. Со стороны французов тоже непонятно, для чего с таким упорством добивались вооруженной силой занятия этого пункта, с которого русские не могли не отступить.)

* № 195 (рук. № 92. T. III, ч. 2, гл. XX).[1405]

<Пьер поехал дальше. Спускаясь с крутой Можайской горы мимо собора, Пьер[1406] встретил обоз с ранеными, с криком возчиков[1407] с трудом поднимавшийся на гору. Казачий полк шел под гору. Пьер слез и пошел пешком. Он устал от вида.[1408] «Боже, зачем я приехал сюда?» думал он. «Я не должен был, да и не могу переносить этих ужасов. Отдохну и поеду назад», думал Пьер. Но как было сказать своим людям? Et que diable allait il faire dans cette galère?[1409]

Спустившись с горы, он было сел в дрожки, чтобы ехать дальше, когда[1410] его окликнули от ворот одного двора. Это был его кучер и берейтор с лошадьми и клажей, стоявшие тут. Пьер зашел в избу, напился чаю, переоделся и поехал дальше. Приказал берейтору вести лошадей за собой.

К рассвету Пьер подъезжал к Можайску. Можайск весь был полон военными.[1411]

[1412]Здесь Пьер собрал слухи про то, что делалось в армии.

Вчера было сражение, при котором французы были разбиты, говорил один, а другой говорил наоборот. «Светлейший стоит в Татаринове[1413] в середине армии и назавтра ждут сражения», – говорил один, а другой говорил, что велено отступать.

Напившись чая и освежившись, Пьер[1414] поехал дальше.

Утро было яркое, с блестящим солнцем. «Скорее, скорее! – подумал Пьер. – Как могла мне приходить мысль вернуться назад». Пьер велел вести лошадей за собой, сел в дрожки и поехал дальше.

[1415]Пьер про всё много читал, но в особенности про войну, и имел не только определенное понятие о стратегии и тактике, но считал себя даже знатоком в этом деле,[1416] и ему казалось, что стратегические вопросы занимают его.

Проехав две разоренные деревни и узнав, что неприятель не далее, как в двух [?] верстах, Пьер[1417] стал подниматься в дрожках и внимательно оглядываться.

Пьер[1418] всё боялся, что он пропустит[1419] место, где начинается позиция.[1420]

До сих пор он видел[1421] всё одно и то же: войска, войска, солдаты в мундирах, в рубашках, пушки, ружья, лошади, офицеры и дорога, и разоренные деревни, но позиция всё не начиналась.

Пьер начинал бояться, что он пропустит что-нибудь интересное и позицию, и желал встретить кого-нибудь знакомого, чтобы разговориться.>

* № 196 (рук. № 92. T. III, ч. 2, гл. XX).[1422]

Но, кроме того, при виде всех этих лиц, толпившихся по дороге с разнообразно личными выражениями физиономий и однообразным, общим всем выражением серьезности, к прежнему чувству примешивалось в душе Пьера страстное любопытство узнать, понять что-то и не пропустить какой-нибудь подробности, которая могла ему разъяснить занимавший его вопрос.

В чем состоял этот вопрос, Пьер не знал хорошенько. Он знал только, что этот вопрос относился к войне, которую он не понимал. Был ли это вопрос о том, что дает успех в военном деле, или о том, выгодно ли наше стратегическое положение, или о том, много ли и каковы наши войска, или о том, как настроены эти войска, или в чем состоят распоряжения главнокомандующего? Он не знал, но знал, что что-то в этой области военных вопросов страстно интересует его, и приглядывался, прислушивался ко всему, стараясь не пропустить ни одной подробности.[1423]

[Далее от слов: Выезжая из Можайска, на спуске с огромной крутой и кривой горы кончая: Другой, молодой мальчик, рекрут без бороды и усов, белокурый и белый, как бы совершенно без крови в тонком лице, с остановившейся доброй улыбкой смотрел на Пьера и держал в руке кусок хлеба близко к печатному тексту. Т. III, ч. 2, гл. XX.]

3-й лежал ничком, лица его не видно было, и слышны были не стоны, а звуки туженья, как будто он напруживался что-то сделать. Одна рука его висела на колесе, проскочив в расшатавшийся лубок телеги. Солдат, который с раненой рукой остановился за телегой, не дождавшись ответа от Пьера, взял эту висячую руку и заложил ее опять в телегу. Лежавший ничком солдат не пошевелился и не изменил равномерно издаваемых им звуков туженья, которые слышны были Пьеру, потому что он стоял над ним.

Кавалеристы песенники проходили над самой телегой.

– Ах, запропала да ежова голова.

Да на чужой стороне живучи, —

выделывали они разгульную и неприличную плясовую песню.

Ехавший ближе всех песенник, красный, здоровый солдат, оглянулся на Пьера и на телегу, над которой он стоял, подмигивал ему и в такт песни пожимал плечом.

Солдат с распухшей щекой прошамкал что-то своим кривым ртом, глядя на кавалериста.

– Заиграете, дай срок… – или что-то в этом роде, как послышалось Пьеру.

– Нынче не то, что солдат, а и мужички, видял? Мужичков и тех под француза гонят, – сказал со вздохом солдат, стоявший за телегой. – Уж когда тут. Под Москву подошел.

Дорога расчистилась, и Пьер сошел под гору.

Теперь, когда он ехал дальше и, испытывая то страстное любопытство, которое волновало его, он вспоминал эту телегу с ранеными, песенников и кавалеристов, весело шедших туда, откуда везли раненых, и вспоминал эту тень от откоса по изрытой горе, тужение лежавшего и веселый утренний свет[1424] на другом откосе и перебор, перезвоны в соборе, ему смутно представлялось, что вопрос, занимавший его,[1425] очевиднее представлялся ему там, на горе. Но в чем состоит этот вопрос? – говорил он себе, и, так как прежде читал военные книги, ему опять казалось, что более всего его интересуют вопросы стратегические, и потому он торопился поскорее и поскорее приехать вперед на передовую линию и осмотреть позицию, позицию, которую он воображал себе почти с такою же определенностью и ясностью, какие он видал на плане сражений. Он останавливался несколько раз, всходил на высоты, разговаривал с офицерами, но всё не мог себе составить ясного понятия о том, что будет, и торопился ехать вперед к главному штабу, который, как ему сказали, находился в деревне Татариновой и где он надеялся найти знакомых, которые ему объяснят дело. Офицеры же, с которыми он говорил, казалось, вовсе и не знали и не думали о том, что завтра будет сражение и что избрана какая-нибудь позиция. Один уланский майор сказал Пьеру, что даже, вероятно, вовсе не будет сражения и мы опять отступим.

– А как же укрепляют позицию? – сказал Пьер.

– Это мы от Смоленска всё копаем, – сказал майор. – Покопают, да и уйдут.

Пьер ехал дальше, оглядываясь по[1426] обе стороны дороги, отыскивая новые лица.

* № 197 (рук. № 92. T. III, ч. 2, гл. XXI—XXII).

[1427]Pierre[1428] снял шляпу[1429] и стоял,[1430] слушая пенье и глядя на лица, которые окружали икону. Много было разнообразных лиц и в кружке генералов, стоявших на первом очищенном месте позади священников и дьякона. Были тут: один плешивый, прямо держащийся генерал, очевидно немец, потому что он не крестился, и маленький, добродушный Дохтуров, которого знал Пьер и который старательно крестился и кланялся, и франт генерал, стоявший в воинственной позе и потряхивавший рукой перед грудью. На лицах генералов выражалось приличие, но на лицах солдат, ополченцев и большинства офицеров, большим кругом стоявших вокруг иконы, выражалось серьезное умиление. Как будто то чувство серьезности ожидания на завтра смерти, рассеиваемое случайностями дня, вдруг, найдя себе выражение, сосредоточилось. Все глаза были неподвижно устремлены на черный лик, губы были сложены в строгое выражение, и, как только уставшие дьячки (певшие 20-й[1431] молебен) и одни вместо умиления высказывавшие развязную усталость, начинали петь: «Спаси от бед рабы твоя, богородице» и священник и дьякон подхватывали: «Яко[1432] все по бозе к тебе прибегаем,[1433] скорой помощнице и молитвеннице о душах наших», на всех лицах разнообразных проявлялась одна мольба о спасении от своей беды и общей беды, которую все понимали одинаково, и с одной надеждой на[1434] скорую помощницу.

Слышно было только пение духовенства и звуки вздохов и ударов крестов по груди. Опять для Пьера вопрос, занимавший его, из стратегии перенесся [в дру]гую, неясную, но более значительную область. Он не успел еще себе дать отчета в своих мыслях, как[1435] по той же дороге из-под горы, от Бородина, послышались звуки экипажа и топота лошадей, и толпа, окружавшая икону, раскрылась. Это был Кутузов, который, объезжая позицию и возвращаясь к Татариновой, подошел к молебну, чтобы еще раз приложиться к иконе. Пьер тотчас же узнал Кутузова не по тому, что так поспешно солдаты и офицеры и генералы давали ему дорогу, не потому, что в рядах заговорили: «Светлейший, Светлейший», но по той особенной, отличавшейся от всех, фигуре, которая вошла в круг. В длинном сюртуке на огромном, толстом теле, с сутуловатой спиной, с открытой белой головой и с вытекшим белым глазом Кутузов вошел своей ныряющей, раскачивающейся походкой в круг и сморщенной рукой стал креститься. Когда читали Евангелие, он низко нагнул голову и потом, с детски наивным выпячением губ, поцеловал Евангелие. За Кутузовым был Бенигсен и свита. Пьер оглянулся на солдат и ополченцев. Ни один из них не смотрел на главнокомандующего, все продолжали молиться. Когда кончился молебен, Кутузов подошел к иконе, тяжело опустился на колена, кланяясь в землю, и поцеловал икону.

На страницу:
19 из 50