Полная версия
Полное собрание сочинений. Том 13. Война и мир. Черновые редакции и варианты
«Три поры». Одно из начал «Войны и мира».
Размер подлинника
Князь,[317] во всем точный и аккуратный, лето и зиму вставал в одно и то же время,[318] в одно и то же время кушал чай, завтракал и обедал и ужинал.[319] 12 Октября 1805 года[320] утро было ясное, безветренное, с[321] морозом и безоблачное. В полях кругом сада и за дорогой кое-где клетками зеленели полоски взошедших ржей, кое-где стояли отпряженные телеги с семенами, и мужик с севалкой мерно шагал по бороздам и, пощелкивая зерном об севалку, ровно раскидывал рожь по лехам, означенным пучками ярко желтой новой соломы, кое-где скрыпели крутые воза, доваживающие бурую гречиху, и краснело свежее гречанище. Скот ходил по сероватому ржаному и желтому овсяному жневью. Выгон и лужки в овражках были застелены рядами льна, и пеньки уж на задах стояли неровно, на половину повыдерганные. Между кладушками на чистых точках шла с утра и до утра молотьба. Мельница, не переставая, молола новину. Крестьяне Лысых Гор, не в обиду будь сказано 19 февраля, работали весело на хороших лошадях и имели вид благосостояния больший, чем какой теперь встретить можно. По большой дороге, проходившей через именье, в густой пыли[322] изредка проезжали экипажи. Экипажи ехали уже в Москву. На станциях был сильный разгон. Помещик шел в Москву и купец из коренной – говорили станционные. Роса уже начинала обсыхать в поле, народ уже начинал подумывать о завтраке, и возившие гречиху забегали напиться в колодцы. А в саду с высокими липовыми аллеями, сквозь которые чуть просвечивало солнце, было свежо и утро.
В семь часов утра на одной из липовых аллей, составлявших квадрат и звезду подле дома, стояло человек восемь людей в камзолах, чулках и башмаках и тупеях с скрипками, флейтами и нотами, и слышался осторожный говор и настроиванье инструментов. В стороне от аллеи, закрытый липами во внутренности квадрата, стоял, по крайней мере, столетний ясень, аршина два с половиной в диаметре. Вокруг ясеня были сделаны кругом скамейки для восьми человек музыкантов и пюпитры. Кругом было обсажено шиповником и сиренью, круглая площадка была высыпана песком.
– Проснулся, – прокричал мальчик казачек, пробегая через аллею с посудой горячей воды. Музыканты зашевелились, скрылись за аллею и разложили ноты и, слегка построивши, глядя на капельмейстера, ставшего перед ними, начали играть[323] одну из симфоний Гейдена. Музыканты были скорее дурны, чем хороши. Князь не был большой любитель и сам в жизни никогда не певал, даже в молодости, но он считал, что ему[324] надо иметь музыкантов, и музыканты у него были. Ровно в семь часов, еще не добили часы, князь вышел с крыльца в чулках и башмаках, в простом сереньком камзоле с звездой и в[325] круглой шляпе и с костылем в руке. Князь был свеж для своих лет, голова его была напудрена, частая борода синелась, гладко выбрита. Батистовое белье манжет и манишки было необыкновенной чистоты. Он держался прямо, высоко нес голову, и[326] черные глаза из под густых, широких, черных бровей смотрели гордо и спокойно над загнутым сухим носом, тонкие губы были сложены твердо.[327] Один из официантов сбежал вслед за ним на крыльцо и подал ему батистовый платок. Он строго взглянул на человека.
– Послать ко мне[328] Михаила Иваныча. – Михаил Иваныч был архитектор. Князь прошел в аллеи и, заложив руки назад, стал ходить. Музыка играла. Князь любил Фридриха Великого; его история, семилетняя война, анекдоты врезались ему в память. Князь одно время страстно желал быть похожим на него. Серый сюртучек, устройство сада и дома, походка и поза – руки назад, – всё это было давно когда то усвоено им из подражания и теперь сделалось привычкой. Пришел архитектор, молодой почтительный человек, облагодетельствованный князем, надел шляпу только тогда, когда князь сказал ему об этом, и всё ходил, докладывая о сделанных работах и выслушивая приказания князя. Когда музыканты кончили пьесу, князь подошел к ним, остановился, достал подаренную ему Екатериной табакерку и сказал спасибо капельмейстеру. Капельмейстер, тоже дворовый человек, объяснил необходимость покупки новых кларнетов. Князь сказал, чтобы он обратился к прикащику. Капельмейстер похвалил за успехи вновь взятого Тишка. Князь велел ему дать гривенник. Капельмейстер отошел, просиявший и видимо счастливый, что удостоился поговорить с князем.
– Принеси мне планы домой, – сказал князь архитектору и, сделав спокойно величественный жест рукой, пошел к оранжереям. Музыканты сыграли еще одну пьесу, потом выслали мальчика посмотреть, где князь, и, узнав, что он в оранжереях, весело болтая, разошлись, кто свиней кормить, кто чулки вязать в официантской, кто работать в саду, так как у всех, кроме музыкантской, были свои должности.
Князь обошел оранжереи, парк, взглянул на работу каменьщиков на новой людской – огромном каменном здании. Но[329] остановился посмотреть работу[330] и, не отвечая и не замечая почтительных поклонов всех встречных, вернулся к дому.
– Ну что у тебя там[331] пашут, кажется? – сказал он толстому управляющему.[332]
– Под озимый, ваше сиятельство.
– Гм! – и князь прошел дальше. Управляющий без шапки шел сзади, ожидая еще слова.
– Яков, – сказал князь, – что Александра? Совсем здорова? – и князь особенно строго взглянул мельком на Якова. Князь никогда долго не удостоивал никого своим взглядом.
– Нельзя доложить вашему сиятельству, что совсем здорова, – отвечал Яков, – а вставать могут.
– Доктор был?
– Изволили быть, ваше сиятельство. По приказанию вашего сиятельства я спрашивал: могут ли Александра Д. ехать с младенцом до Москвы. Они сказали, что ежели князю будет угодно, то очень можно, хоть завтрашний день. – Князь покосился на управляющего при слове младенец.
– Отправь ее завтра с Павлом в Москву. Приди за деньгами и письмом. Чтобы было хорошо всё! Слышишь?
– Слушаю-с.
– Что набор, назначил?
– Назначены, ваше сиятельство.
– Принеси список.
Князь вошел вверх. Из официантской вскочило несколько человек молодых официантов. Двое из них были музыканты, успевшие уже позавтракать и переодеться. Он прошел в кабинет и написал письмо в Воспитательный дом облагодетельствованному им чиновнику о приеме в Воспитательный дом младенца девицы Александры, на письмо, написанное твердым, деловым, крупным почерком, наложил деньги 100 р., которые сам достал из сундука, и, хлопнув в ладони, кликнул Петрушку, а Петрушка Якова.
Александра была горничная княжны, младенец был сын князя. Это был уже[333] пятый, и все они, как [этот], были отправляемы в Воспитательный дом, а мать возвращалась назад. Все знали это, но князь делал вид, как будто этого не было, и все делали такой же вид, и когда возвращалась Александра, все сомневались, в самом деле ли это всё было. Дети у Александры начали рожаться полтора года после вдовства князя. Князь не упрекал себя в этом. Всё у него было расчитано наиудобнейшим образом. В религиозном отношении князь тоже не упрекал себя, потому что для него еще раньше французской революции существовала одна религия разума. Выбрана же была Александра потому, что она была ближе всех и нраву тихого и смирного.
Отправив Якова, князь почитал еще открытую у него на столе одну из частей библиотеки путешествий, взглянув на часы, нахмурился и позвал.
– Завтрак! И княжне доложить. Она должна быть в саду.
Действительно княжна была в саду. Это был час ее прогулки, и она исполняла это, как обязанность.
2.
Княжна действительно была в саду, и музыка играла. Это было ее время гулять при музыке. Все занятия княжны были расписаны по часам, и княжна должна была строго им подчиняться. М-llе Enitienne была восьмая гувернантка, успевшая удержаться у князя больше двух лет. Впрочем, Enitienne была не гувернантка, a demoiselle de compagnie.[334] Встав утром в восемь часов, княжна по расписанию должна была заниматься геометрией с Михаилом Ивановичем архитектором, потом она два часа играла на фортепиано, потом она написала письмо приятельнице и в назначенный час пошла гулять под музыку.[335]
Тогда носили платья короткие, княжна по желанию князя, находившего неприличным показывать ногу, носила длинное платье à la taille[336] темного цвета и ничего, кроме платья, ни косынки, ни пелеринки, это было тоже желание князя.[337] Сухая и высокоплечая,[338] с длинной талией, ее фигура мерно двигалась по аллеям. М-llе Enitienne,[339] тоненькая, беленькая и грациозная, в изящном летнем платье, оживленно шла подле и, не умолкая, разговаривала своим грассирующим[340] звучным голоском.[341] День был веселый для княжны, и музыка, и сад, и Enitienne – всё ее радовало. Она мечтала о трио, которое она сыграет нынче вечером. Она говорила о belle-soeur[342] и пошла к ней. Княгиня переваливалась и тошнила. Доброе было и жалкое существо. Когда княжну пришли звать к князю, она видимо заробела и, входя домой, как всегда перед свиданием с отцом, перекрестилась,[343] прося бога о милости.[344] Проходя через двор, княжна заметила экипаж и двух чужих мущин, отъезжавших к флигелю. Князь принял ласково, но за belle-soeur начался спор.
– Ты меня уговорила, а теперь хуже. Говорят, он приедет, а я не хочу его видеть.
– Вы не хотите же, папа, чтобы муж не видал своей дочери? – Он подумал.
– Как хочешь делай, чтоб я не видал его. Иначе в каком бы положении она ни была, ни ее, ни его не будет, как скоро я его увижу.
Колокольчик. Князь нахмурился, позвонил.
– Давайте завтракать и узнай, приди сказать, кто этот невежа.
– Молодые князья Т. с гувернером из за границы, – сказал лакей.
Князь Николай Сергеевич был охотник строиться и, начиная от птички и конюшен с полами, до спальной дочери, всё было отделано прочно, богато, красиво и, главное, отчетливо. Князь не мог перенести вида отбитой штукатурки и, еще хуже, неровного пола, кривой стены. Один раз он приказал перештукатурить целый флигель за то, что, прикинув угольником, он убедился, что угол был не математически прямой угол. Столовая была обширная, светлая комната с итальянскими окнами, с расписанным потолком и дубовыми столами и шкафами. Всё, от стен дома толщиною в два аршина, до ножек стульев и замков шкапов было чисто, тяжело и отчетливо. Было три прибора, и три официанта в кафтанах, чулках и башмаках стояли за стульями, каждый держась за спинку стульев, готовясь посадить барина или барыню и с глазами, устремленными на дверь и лицо князя в то время, как он входил в комнату.[345]
Дворецкой стоял у буфета. Князь оглянул официантов.
– Митька! поди вниз, проведи господ во флигель, чтобы всё было и скажи, что я прошу к себе. Коли угодно завтракать, отнести туда, пошли Гашу.
– Слушаюсь-с – и Митька полетел, и на его место из официантской, по миганию дворецкого, выскочил музыкант Тишка и стал за стуло княжны. Княжна с m-llе Enitienne вошли вслед за князем. Черные брови князя были нахмурены больше обыкновенного и потому девицы робко остановились.
– Садитесь, – сказал князь. М-llе Enitienne хорошенькими ручками сняла салфетку, разгладила ее и улыбнулась.
– У нас гости, – сказала она.
Князь посмотрел мрачно, но не выдержал и тоже улыбнулся <и стал весело разговаривать.
После завтрака пришли гости с аббатом, оба были дураки. Старший, вялый и ломающийся, второй простой и с плотскими наклонностями. Он начал волочиться за княжной и опротивел ей. Enitienne хорошо приняла его. Князь разговаривал о Наполеоне. Он видел его силу, но презирал его. Ив[ан] удивлялся на пошлости. Аббат презирал революцию, но уважал la capitale du monde.[346] Речь о делах с австрийцами. Должны проходить войска. Княжна бежит от гостей к невестке. Невестка, беременная, убежала босиком по росе от тоски и плачет, что тесть ее не хочет знать. Она рожает. Княжна тут. Князь узнает, бежит к ней – сцена. Покамест Ив[ан] соблазняет Александру, Петр Enitienne. Князь переносит твердо и всё приводит в порядок.>
** № 11 (рук. № 44).
Княжна ничего не сказала, вздохнула и сошла вниз.
В то время, как княжна писала письмо, музыканты, помещавшиеся в саду за аллеею, доигрывали одну из симфоний Гейдена. Князь дохаживал по аллеям свою рассчитанную по шагам четвертую версту, взглянул на огромные золотые часы и направился к дому. Он был как всегда одет по старинному, в чулках и башмаках, в сереньком камзоле, с звездой и в круглой шляпе, с костылем в руке. Князь был мал ростом, весьма свеж для своих лет, и то же выражение неприступной гордости, которая заметна была в сыне, смягченная молодостью, в старом князе выказывалась сильнее, резче и грубее во всем, начиная от походки и до складки между черными густыми бровями и до тонких неподвижно сложенных губ.
На середине верхней синей от бороды губы его была особенно резко обозначена та черта или овал, который начинающие рисовать всегда так грубо рисуют, рисуя губы. Батистовое белье манжет и манишки было необыкновенной чистоты. Он держался прямо, как столб, шел медленно, и лоб его был так сильно нахмуренный, что глаза его виднелись только снизу, из-под черных густых бровей. Как только он вышел из сада, музыка замолкла. Один из официантов сбежал вперед на крыльцо отворить дверь. Князь взглянул на официанта, как будто осмотрев его с головы до ног и с таким видом, чтобы официант чувствовал, что во власти князя сейчас же уничтожить его. Но князь не уничтожил его, а только процедил сквозь зубы твердым, мужественным и строгим голосом:
– Послать ко мне Михаила Иванова. – Михаил Иванов был отставленный управляющий. Князь прошел в кабинет и сел в кресло. Кабинет такого же тяжелого, но более простого убранства, чем комнаты, который был уставлен дорогими прочными вещами, блиставшими чистотой и новизной надетых на [н]их чехлов [?]. Князь заложил ногу на ногу и, вынув из жилетного кармана подарок Екатерины – золотую табакерку, взяв ее легко между указательным и большим пальцами левой руки, стал вертеть ее, очевидно недовольный, но убежденный в том, что причина его неудовольствия столь ничтожна, что он не может быть расстроен ею. Он ждал, не глядя на дверь.
Высокая в три с половиной аршина дверь отворилась и вошел[347] Михаил Иванов. Михаил Иванов был отставленный накануне управляющий, отставный поручик из дворян. Михаил Иванов был из того сословия дворян, называемых коноплянниками, которые по своим вкусам и привычкам ближе стоят к мужикам и дворовым, чем к настоящим дворянам. Он за сто шагов перед князем снимал шапку, не надевши ее иначе, как по приказанию князя, и не иначе называл князя, как «ваше сиятельство». Князь же говорил ему «ты» и называл его Михаил Иванов. Князь в продолжение восьми лет был вполне доволен своим управляющим за его учтивость, ловкость, понятливость, порядок и строгость к народу. Действительно, надо было только видеть, как Михаил Иванов в былое время своего управления, как он почтительно, но твердо нагибаясь, стоял перед князем, впиваясь в него глазами, и, выслушивая каждое слово, приговаривал всегда одинаковым тоном: – Слушаю, ваше сиятельство, – и как потом, возвращаясь домой к народу, потирал лысину или поправлял усы, или, засунув руки в карманы, выставив грудь и преобразившись совсем в другого человека в своем прикащицком флигеле, выходил к народу и толково, неторопливо и споро распоряжался. Надо было только видеть его в этих двух положениях, чтобы понять, какой ловкий,[348] сметливый молодчина был этот Михаил Иванов. Жена его была[349] крикливая баба, пекшая отличные пироги и варившая вкусную прикащицкую кашицу, и мывшая и одевавшая троих детей. Князь прогнал его за то, что в прошлое воскресенье Михаил Иванов позволил себе приехать из города в нетрезвом виде и с колокольчиком, что особенно ненавидел князь. Князь прогневался и велел ему убираться.[350]
Михаил Иванов явился с тем особенным, жалким видом преступника, идущего на казнь, который обыкновенно имеют люди, прогнанные с места, до тех пор, пока они еще имеют отношения с прежними принципалами. Этот вид выражался и в его приглаженных низко висках, и в ненафабренных но обыкновению усах, и в особенной круглости спины, и в тупом положении ног.
– Ваше сиятельство изволило приказать явиться? – сказал он мягким, искательным и столь почтительным тоном, что он, казалось, этими простыми словами выражал свою вечную готовность всегда и везде раболепно служить и покорствовать князю и ни в чем никогда не сметь упрекнуть его. Он видимо не робел, хотя и умышленно унижался, и был убежден, что он съумеет обезоружить князя.
– Дда, – сказал князь, тотчас же смягчаясь. – Ты еще не уехал?
Несмотря на складку между бровей, Михаил Иванов знал, что князь уже теперь[351] не опасен, потому он смело, как будто в душу влезая своим голосом, продолжал.
– Ваше сиятельство, нынче отправляюсь. Я кажется всю жизнь готов положить за интересы вашего сиятельства, но коли я не угоден… – Он замолчал в то мгновение, как увидал, что князь захотел только раскрыть рот. Князь повернул табакерку между пальцами.
– Вот что, братец мой.[352] Я слышал, ты поступаешь на службу?
– Так точно, ваше сиятельство. Мне больше ничего не остается после гнева вашего сиятельства, как положить свою голову.
– Это хорошо, братец. За это я тебя хвалю. Царю нашему нужны[353] теперь солдаты. А ты молодец. Это хорошо. – Князь положил табакерку, открыл стол, подле которого он сидел, достал из него горстью пять червонцев,[354] сосчитав их своими[355] маленькими, сморщившимися, белыми руками и, отвернувшись, подал их Михаилу Иванову. – Вот тебе.
Михаил Иванов взял деньги и придвинулся поцеловать князя в плечо.
– Хорошо, хорошо. Ты знаешь, я не люблю, – сказал князь, отстраняясь.
– Я знаю, что я подлец перед вашим сиятельством, – сказал Михаил Иванов,[356] – но ежели ваше сиятельство помиловали бы меня для первого и последнего раза, всю бы жизнь положил.
Князь нахмурился.
– Пустое не говори. Мое слово не переменяется. Ступай. Коли будет нужда, пиши, я помогу. Ступай.
Михаил Иванов, вздохнув, вышел с тем же виновным, убитым видом, с которым он стоял в кабинете, но зато, как только он пришел к себе, где уже вещи его стояли на возах, по тому, как он крикнул мальчику подать трубку и крикнул на жену за неубранный узел, как он простился с старостой и с[357] земским, сказав им не поминать лихом, и как, несмотря на его отставленность, бывшие подчиненные почтительно и робко обращались с ним, видно было, что человек этот с своей ловкостью и решимостью нигде не пропадет.
Вслед за выходом Михаила Ивановича вошла княжна своей тяжелой, ступая на всю ногу, походкой. Она, как и каждый день это делала, прежде чем взяться за замок двери кабинета, перекрестилась и прочла молитву о том, чтобы свиданье этого дня было благополучно.
Князь сидел всё в том же положении, вертя табакерку, и настолько в хорошем духе, в котором он мог быть по своему характеру.
Он по привычке оглянул княжну так же, как он оглянул и официантов, перекрестил и дал поцеловать руку и ласково потрепал по щеке.[358]
– Я нынче жду князя[359] Андрея, – сказал князь, чуть улыбаясь. Как у всех людей строгих, улыбка его была особенно ценна и ласкова.[360]
Княжна молчала и хотела быть весела, повинуясь отцу, но не могла, так, видимо, она привыкла бояться и грустить.[361]
– Ты как будто не рада?
– Ах, я очень рада, mon père.
– Ну то то. – Князь встал и медленно понес себя из кабинета в столовую.
Столовая была обширная, светлая комната с итальянскими окнами, с расписным потолком и дубовыми столами, с шкафами. На двух концах ее висели: портрет во весь рост владетельного князя, от которого вели свой род Волконские, в резной золотой раме, и родословное дерево в такой же массивной и с иголочки новой золотой раме.
Всё, от стен дома, толщиною в два аршина, до ножек стульев и замков шкафов было чисто,[362] отчетливо и прихотливо. Было накрыто на три прибора и[363] три официанта[364] стояли за стульями, каждый держась за спинку трех стульев. Дворецкой стоял у буфета и поглядывал на дверь, ведущую из кабинета.
** № 11а (рук. № 44).
<Только на флигель управляющего, согнанного день тому назад, он посмотрел долго и пристально и заметив, что флигель еще был обитаем, он нахмурился и махнул к себе нового управляющего, в почтительном отдалении ходившего за ним.
– Ну что у тебя? Пашут кажется? – сказал он,[365] не приступая прямо к интересовавшему его предмету.
– Под озимый, ваше сиятельство!
– Гм… – и князь прошел дальше. Управляющий без шапки шел сзади, ожидая еще слова.
– Як Хыр,– сказал князь, не договаривая. Як Хыр значило Яков Харламов.
– Чего изволите ваше сиятельство? – отвечал управляющий, изгибаясь и подскакивая.
– Рекрут назначил?
– Назначены ваше сиятельство. Не угодно ли вашему сиятельству списочек? – сказал управляющий.
– А где «тот»? – вдруг спросил князь. – Надеюсь, что исчез?..
Михаил Иванов был сосед, мелкопоместный дворянин, пехотный поручик[366] Пухлов, управлявший до третьего дня имением князя и прогнанный им за оказавшийся обман в покупке печных заслонок и вьюшек.
Яков Харлампыч, видимо, смутился при этом вопросе. Ему вчера вечером было сказано, чтоб духу его не было, а прогнанный управляющий еще теперь был на дворне и укладывался.
Яков Харлампыч, бывший земской, был главной причиной смены управляющего. Как всегда бывает в подобных случаях, как только управляющий был прогнан, бесчисленное количество совершенных им злоупотреблений были открыты князю. Но князь, любивший знать все подробности, выслушав все пересказы Якова Харлампыча о том, как он господское добро таскал и передавал своим любовницам, и о том, сколько и кто его любовницы, и о том, как он скакал в отсутствии князя в его возке и на его лошадях, князь, выслушав всё это, сказал вчера Якову Харлампычу молчать.
– Ты знаешь, я сплетен не люблю. Чтоб его не было духа завтра. Слышишь?
– Хотели уехать ваше сиятельство, да что то еще, – отвечал робко Яков Харлампыч, – хотели вашего сиятельства милости просить о чем то.
Князь нахмурился и оглянулся в раздумьи. В это время по дорожке показалась изгибающаяся, с снятой шапкой, фигура прогнанного управляющего, который хотя и, видимо, старался в угождение князю принять испуганный, робкий и униженный вид, невольно шел смело и решительно по направлению к князю.
Пухлов был человек невысокой и не красивый, но видимо твердый. Он изгибался и неестественно, несвойственно своей природе, покорно улыбался, вследствие чего эта улыбка казалась особенна неприятной.
Лицо князя сделалось страшно, когда Пухлов близко подошел к нему.
– Чего тебе? – крикнул князь.
– Ваше сиятельство. Ежели вы меня не изволите жалеть, как я подлым человеком оказался против вашего сиятельства, – начал Пухлов, – то пожалейте жену, детей. Мне ничего не остается, как вновь поступить на царскую службу, как есть военное время. Что может я сложу голову. Я больше того и не стою, но, ваше сиятельство, жена, дети.
– Чего тебе? Я говорю! Як, спроси у него, он мне гадок. – И вдруг князь вышел из себя и близко подойдя к нему и забыв, что он ему гадок.
– Чего тебе еще надо, негодяй? Я бы сделал тебя и детей твоих людьми, да ты украл, пошел вон. Чего тебе?
– Ваше сиятельство, я всем доволен, я не смею быть недоволен. Но, как перед богом, свинья эта была куплена мной на мои деньги и поросяты кормлены не господским. Я сам покупал. А сказать все можно.
Князь, не расправляя нахмуренного лба, улыбнулся губами.
– Ты хуже холопа, – сказал он тихо. – Як Хыр! Отдать ему свинью с поросятами и корову мою отдать. Но ежели ты теперь попадешься мне на глаза, или моей дочери, то смотри. – Князь вытянул последнее слово, повернулся и пошел в дверь.
Пухлов всё кланялся, пока князь был в виду, когда же князь скрылся, он надел фуражку и своим решительным, твердым шагом пошел назад, задумчиво обдергивая остававшиеся стручки на акациях.>
* № 12 (рук. № 45).
[367] <с утра. Анатоль напомнил его князя Василья, своего отца, в молодости. Князь помнил его дерзость с женщинами.[368] И мысль о том, как Анатоль поведет себя с m-lle Bourienne, почему то тревожила его. M-lle Bourienne не была для него ничего, кроме хорошая компаньонка дочери и приятная lectrice,[369] живая, веселая, с хорошеньким личиком, уживчивым нравом и приятным голоском. Князь любил задремывать под звук ее парижского акцента. Но[370] m-lle Bourienne, взятая еще ребенком, в последние два месяца особенно роскошно развилась, вдруг расцвела во всю красоту, как это бывает с девицами около восемнадцатилетного возраста (особенно в последнюю неделю m-lle Bourienne похорошела, поживела и преисполнилась каким то девичьим, любовным соком).[371] Князь заметил обращение с ней Анатоля и вспоминал ее как бы отчаянную, великодушную попытку итти читать ему, его тревожило что то и не давало заснуть. Он встал и пошел в английский сад посмотреть, что они делают.