
Полная версия
Принц Отто
Отто с недоумением поднял на нее глаза.
– Мадам, – сказал он, – вы прибегли к громким словам, чтобы заставить меня открыть перед вами мою дверь, вы сказали, что речь идет о жизни и смерти. Скажите же мне, прошу вас, кому грозит опасность и кто здесь, в Грюневальде, может быть столь жалок и столь несчастен, – добавил он с горечью, – что даже принц Отто Грюневальдский может помочь ему!
– Кто, спрашиваете вы? Прежде всего я назову вам имена заговорщиков, – сказала фон Розен, – и по ним вы, быть может, догадаетесь и об остальном. Знайте же, что те, кто злоумышляет на близкое вам лицо, – это принцесса и барон фон Гондремарк!
Но видя, что Отто продолжает молчать, она воскликнула:
– Они угрожают вам, ваше высочество! – И она указала пальцем на принца. – Ваша негодница и мой негодяй решили вашу судьбу! – продолжала она. – Но они забыли спросить вас и меня! Мы можем составить с ними partie carrée и в любви, и в политике! Об этом они, видно, забыли! Правда, у них на руках туз, но мы можем побить его козырем!
– Мадам, – сказал на это Отто, – объясните мне, прошу вас, в чем, собственно, дело; я положительно не могу ничего взять в толк из того, что вы мне сейчас сказали. Я вас не понимаю.
– Вот, смотрите своими глазами! Прочтите это, и тогда вы, уж наверное, поймете! – воскликнула графиня, и с этими словами она передала ему указ.
Он взял его, посмотрел недоумевающим взглядом и вздрогнул; затем, не проронив ни единого звука, он закрыл рукой свое страшно побледневшее лицо и так застыл в этой позе.
Она ждала, что он скажет что-нибудь, но он молчал.
– Как! – воскликнула она. – И это вас не возмущает?! Вы встречаете этот низкий поступок, склонив перед ним голову с покорностью раба?! Да поймите же наконец, что одинаково бессмысленно искать вина в кринке молока или искать любви у этой бессердечной куклы! Пора покончить с этой смешной иллюзией, пора наконец стать мужчиной!.. Против союза львов устроим заговор мышей! Нам сейчас ничего не стоит разрушить их козни. Ведь вчера вы были достаточно смелы, когда, в сущности, для вас почти ничто не было поставлено на карту, когда дело касалось пустяков, а теперь, теперь, когда на карту поставлена ваша свобода, быть может, ваша жизнь, – теперь вы молча опускаете крылья!!.
Вдруг принц Отто встал, и на его лице, вспыхнувшем румянцем от внутреннего волнения, выразилась решимость.
– Мадам фон Розен, – сказал он, – я вас прекрасно понимаю, и, поверьте, я вам глубоко благодарен; вы еще раз доказали мне на деле ваше расположение и вашу доброту ко мне; мне, право, очень больно сознавать, что я должен принести вам разочарование, что я должен обмануть ваши ожидания. Вы, очевидно, ждете от меня энергичного сопротивления, отпора. Но зачем, для чего буду я сопротивляться, что я этим выиграю? После того как я прочел эту бумагу, этот собственноручный ее указ, последняя искра надежды на счастье, даже на возможность мечты о счастье, угасла для меня. Мне кажется праздным делом говорить о потере чего бы то ни было от имени Отто Грюневальдского; все, что я мог потерять, я уже потерял! Вы знаете, что у меня нет партии, нет сторонников, нет своей политики; у меня даже нет честолюбия, словом, у меня нет ничего такого, чем бы я мог гордиться или дорожить. Свобода! Жизнь! Да на что мне они? Так скажите же мне, для чего и ради чего мне бороться? Или вам просто хочется видеть, как я буду кусаться, и царапаться, и визжать, как пойманный в капкан хорек? Нет, мадам, передайте тем, кто прислал вас сюда, что я готов отправиться в заточение, когда им будет угодно. Я желаю только одного: я желаю избежать всякого скандала.
– Так вы решили идти в ссылку? Решили добровольно уйти с их дороги и в угоду им идти покорно и беспрекословно в тюрьму!
– Я не могу сказать, что иду вполне добровольно, – возразил печально Отто, – нет, но, во всяком случае, я иду с полной готовностью; признаюсь вам, я всегда желал перемены в своей жизни, особенно же в последнее время, а теперь, как видите, мне предлагают ее! Неужели же мне отказаться от нее? Благодарение Богу, я еще не настолько лишен чувства юмора, чтобы делать трагедию из подобного фарса! – И он небрежно бросил указ на стол. – Вы можете известить их о моей готовности, – добавил он величественно и спокойно и отвернулся от стола.
– О, – воскликнула она, – вы гневаетесь больше, чем хотите сознаться!
– Я гневаюсь! О мадам! – воскликнул Отто. – Вы бредите! У меня нет никакого основания для гнева. Мне доказали во всех отношениях и мою слабость, и мою бесхарактерность, и мое безволие, и мою совершенную непригодность для жизни. Мне доказали, что я не что иное, как сочетание слабостей и сумма всевозможных недочетов, бессильный принц и даже сомнительный джентльмен! Да ведь даже и вы, при всей вашей снисходительности ко мне, вы уже дважды упрекнули меня весьма строго в том же, в чем меня обвиняют и другие: в безволии и бессилии! Могу ли я после того еще гневаться?! Я могу, конечно, глубоко чувствовать недоброе ко мне отношение, но я достаточно честен, чтобы признать справедливость причин, приведших к этому государственному перевороту.
– Это еще откуда у вас? Скажите, откуда вы все это взяли? – воскликнула удивленная фон Розен. – Вы думаете, что вы вели себя нехорошо? Но разве вы не были молоды и красивы? Разве вы не имели права на жизнь, как всякий другой? Права на радости жизни? А эти добродетели мне ненавистны! Все это ханжество или расчет! Разве у вас нет благородства, нет великодушия, нет благороднейших порывов и благородных чувств!.. Вы свои добродетели доводите до последней крайности, принц, и это они губят вас! А эта удивительная неблагодарность с ее стороны! Разве она не возмутительна! Она бьет вас тем оружием, которое вы же дали ей в руки!
– Поймите меня, мадам фон Розен, – возразил принц, краснея гуще прежнего, – в данном случае не может быть речи ни о благодарности, ни о гордости. Волею судеб и неизвестных мне обстоятельств и, несомненно, движимая вашей беспредельной добротой и расположением ко мне, вы оказались приплетенной к моим семейным делам – делам, касающимся только меня одного. Вы не имеете представления о том, что вынесла и выстрадала моя жена, ваша государыня, и потому не вам, да и не мне, судить ее. Я признаю себя глубоко виноватым и перед ней, и перед своей страной и народом; но если бы даже этого не было, то и тогда я назвал бы человека пустым хвастуном, если бы он говорил о своей любви к женщине и вместе с тем отступал перед небольшим унижением, перед уколом его самолюбия. Во всех прописях говорится о том, что человек должен быть готов умереть в угоду любимой им женщины, так неужели же он может отказаться пойти в тюрьму ради того, чтобы угодить ей!
– Любовь! Да при чем тут любовь! – воскликнула графиня. – Что общего между любовью и пожизненным тюремным заключением? – И она призывала и потолок и стены в свидетели своего возмущения и недоумения. – Одному Богу известно, что я думаю о любви не меньше других и ставлю ее очень высоко; я любила не раз и всегда любила горячо; моя жизнь может служить тому доказательством; но я не признаю любовь, по крайней мере для мужчины, там, где она не встречает взаимности! Без взаимного ответного чувства любовь не более как призрак, сотканный из лунного света, самообольщения, самообмана.
– Я смотрю на любовь более отвлеченно и более широко, мадам, хотя я уверен, что не более нежно, чем вы; вы женщина, которой я обязан столь многим, которая проявила ко мне столько душевной доброты, – сказал принц. – Однако все это бесполезные слова! Ведь мы здесь не для того, чтобы вести прения, достойные трубадуров, не так ли?
– Да, но вы все же забываете об одном, а именно, что если она сегодня составила заговор с Гондремарком против вашей свободы, а быть может, и самой жизни вашей, то завтра она может с ним устроить заговор и против вашей чести.
– Против моей чести? – повторил принц. – Как женщина, вы положительно удивляете меня! Если мне не удалось заслужить ее любовь, если я не сумел заставить ее полюбить себя и не сумел сыграть роль мужа, то какое же право я имею требовать что-нибудь от нее? И какая честь может устоять после столь полного поражения! Я даже не понимаю, о какой моей чести может быть еще речь; ведь я становлюсь ей совершенно чужим. Если жена моя меня совсем не любит, то почему мне не идти в ссылку и не дать ей этим той полной свободы, которой она ищет, которой она хочет? И если она любит другого человека, то где мне может быть лучше и спокойнее, чем в той тюрьме? В сущности, кто же виноват в этом, как не я сам? Вы говорите в данном случае, как большинство женщин, когда дело касается не их лично, а других их сестер; вы говорите языком мужчин! Предположим, что я сам поддался бы искушению, а вы лучше, чем кто-либо, знаете, что это очень легко могло случиться, – я, может быть, дрожал бы за свою судьбу, но я все же надеялся бы на ее прощение, и в таком случае мой грех перед ней был бы все же только изменой в чаду любви к ней. Но позвольте мне сказать вам, – продолжал Отто с возрастающим возбуждением и воодушевлением, – позвольте мне сказать вам, мадам, что там, где муж своей пустотой, ничтожеством, своим легкомыслием и непростительными прихотями истощил терпение жены, там я не допущу, чтобы кто-либо, будь то мужчина или женщина, смел осуждать ее и клеймить ее. Она свободна, а человек, которого она считает достойным ее, ждет ее!
– Потому что она не любит вас! – крикнула графиня. – Вот вся причина! Но вы знаете, что она вообще совсем не способна на подобные чувства.
– Вернее, я был рожден неспособным внушить их к себе, – сказал Отто.
На это фон Розен вдруг разразилась громким смехом.
– Безумец! – воскликнула она. – Вот до чего доводит человека ослепление любовью! Да я первая люблю вас!
– Ах, мадам, – возразил, печально улыбаясь, принц, – вы полны сострадания ко мне и этим объясняете все! Но мы напрасно тратим слова. Мое решение принято; у меня есть даже, если хотите, известная цель. И чтобы отплатить вам такой же откровенностью, я скажу вам, что, поступая так, как я намерен поступить, я поступаю согласно моим интересам. Поверьте, у меня тоже есть известная склонность к приключениям, а кроме того, вам хорошо известно, что здесь, при дворе, я находился в ложном положении, и общественное мнение громко заявляло об этом; так позвольте же мне воспользоваться этим предоставляющимся мне выходом из моего неприятного и тяжелого положения.
– Если вы бесповоротно решили, – сказала фон Розен, – то зачем я стану отговаривать вас, я вам открыто признаюсь, что от этого я только останусь в выигрыше. Идите с Богом в ссылку, в тюрьму и знайте, что вы унесете с собой мое сердце или, во всяком случае, большую его долю, чем я того сама хотела бы. Я буду не спать по ночам, думая о вашей печальной судьбе; но не бойтесь, я не желала бы переделать вас; вы такой прекрасный, такой героический безумец, что я невольно любуюсь вами; вы приводите меня в умиление, принц!
– Увы, мадам! – воскликнул Отто. – Между нами есть нечто, что меня очень смущает и тревожит, особенно в эти минуты, – это ваши деньги. Я был не прав, я сделал дурно, что взял их, но вы обладаете таким удивительным даром убеждения, что устоять против вас положительно нельзя. И я благодарю Бога, что еще могу предложить вам нечто равноценное. – И он подошел к камину и взял с него какие-то документы и бумаги. – Вот это документы и купчая на ту ферму. Там, куда я теперь отправляюсь, они, конечно, мне будут бесполезны, а у меня теперь нет никакого другого средства расплатиться с вами и нечем даже отблагодарить вас за вашу доброту ко мне. Вы ссудили меня без всяких формальностей, повинуясь исключительно побуждениям вашего доброго сердца, но теперь наши роли, можно сказать, поменялись; солнце принца Отто Грюневальдского уже совсем близко к закату, но я настолько знаю вас, что верю, что вы еще раз откинете в сторону все формальности и примите то, что этот принц еще в состоянии дать вам. Поверьте мне, что если мне еще суждено испытывать какое-нибудь утешение в предстоящей моей жизни, то это утешение я буду находить в мысли, что старый крестьянин обеспечен до конца своей жизни и что самый великодушный и бескорыстный друг мой не понес убытков из-за меня.
– Но боже мой, неужели вы не понимаете, что мое положение возмутительно, невыносимо! – воскликнула графиня. – Дорогой принц, ведь я на вашей погибели созидаю свое благополучие!
– Тем более было благородно ваше усилие склонить меня к сопротивлению, – сказал Отто. – Это, конечно, не может изменить наших отношений, и потому я в последний раз позволю себе употребить по отношению к вам свою власть в качестве вашего государя и просить вас взять эти обеспечивающие вас бумаги в уплату моего долга. – И с присущей ему грацией и чувством достоинства принц насильно заставил ее взять бумаги.
– Мне ненавистно даже прикосновение к ним, к этим бумагам, – сказала фон Розен. – Ах, принц, если бы вы только знали, как мне вас жаль!
Наступило непродолжительное молчание.
– А в какое время, мадам, – если вам это известно – должны меня арестовать? – спросил Отто.
– Когда это будет угодно вашему высочеству! – ответила графиня. – А если бы вы пожелали изорвать этот указ, то и никогда!
– Я предпочел бы, чтобы это совершилось скорее, – проговорил он. – Я хочу только успеть написать одно письмо, которое прошу доставить принцессе.
– Хорошо, – сказала госпожа фон Розен. – Я вам советовала, я просила вас сопротивляться, но если вы, вопреки всему, решили быть безгласны и покорны, как овца стригущему ее, то мне остается только идти и принять необходимые меры для вашего ареста! Что за горькая насмешка судьбы! Я, которая готова была бы отдать жизнь, чтобы спасти вас от этого, я же должна руководить всеми подробностями этого ареста Дело в том, что я взялась… – она на минуту замялась, – я взялась устроить все это дело, надеясь, поверьте мне, мой дорогой друг, надеясь быть вам полезной. Клянусь вам в том спасением моей души! Но раз вы не хотите воспользоваться моими услугами, то хоть, по крайней мере, окажите мне сами услугу в этом печальном деле. Когда вы будете готовы и когда вы сами того пожелаете, приходите к статуе Летящего Меркурия, к тому самому месту, где мы вчера встретились с вами. Для вас это будет не хуже, а для всех нас, я говорю вам вполне откровенно, это будет гораздо лучше! Вы согласны?
– Конечно! Как могли вы в том сомневаться, дорогая графиня! Если уж я раз решился на самое главное, то стану ли я спорить или говорить о подробностях! Идите с богом и примите мою самую искреннюю, самую горячую благодарность; после того как я напишу несколько строк, в которых я прощусь с ней, я оденусь и немедленно поспешу к указанному месту. Сегодня ночью я не встречу там столь опасного молодого кавалера, – добавил он, улыбаясь с присущей ему милой любезностью.
Когда госпожа фон Розен ушла, Отто призвал на помощь все свое самообладание: он попал в затруднительное, горькое и обидное положение, из которого он хотел, если возможно, выйти с честью, сохранив чувство собственного достоинства Что касается самого важного факта, то в этом отношении он ни минуты не колебался и не раздумывал. Он вернулся к себе после разговора с Готтхольдом до того расстроенный, разбитый душевно, до того потрясенный и измученный, до того жестоко униженный и пристыженный, что теперь он встретил эту мысль о заточении почти с чувством облегчения. Это был шаг, который, ему казалось, можно было считать безупречным, и, кроме того, это был выход из его мучительного общественного положения.
Он сел и взял в руки перо, чтобы написать письмо Серафине; и вдруг в его душе вспыхнул гнев. Длинная вереница его снисхождений, его попустительств, его долготерпения вдруг воскресли в его памяти; и все это теперь у него перед глазами превратилось в нечто чудовищное; но еще более чудовищными представлялись ему та холодность, тот черствый эгоизм и та жестокость, какие были необходимы для того, чтобы вызвать подобное поведение. И перо так сильно дрожало теперь в его руке, что он вынужден был подождать, прежде чем начать писать. Теперь он и сам был удивлен, даже поражен, тем, как это его покорность судьбе вдруг разом исчезла и уступила место чувству глубокого возмущения; и, несмотря на все свои усилия, он уже не мог ни вернуть ее себе, ни вернуть себе прежнее спокойствие духа. Он прощался с принцессой в нескольких раскаленных, как раскаленное добела железо, словах, прикрывая клокотавшее в его душе возмущение и отчаяние именем любви и называя свое бешенство прощением… Затем он окинул прощальным взглядом свои комнаты; выйдя в сад, он взглянул на дворец, который столько лет был его дворцом и отныне перестал принадлежать ему, и поспешил к назначенному месту, сознавая себя добровольным пленником любви или собственной гордости.
Он вышел из дворца тем маленьким интимным ходом, которым он, бывало, так часто уходил в менее торжественные минуты. Привратник выпустил его, ничуть не удивленный его уходом. Отрадная прохлада ночи и ясное звездное небо встретили его за порогом его родного дома, который он теперь покидал, вероятно, навсегда. Отто огляделся кругом и глубоко вдохнул в себя ночной воздух, пропитанный ароматом земли. Он поднял глаза к небу, и беспредельный небесный свод подействовал как-то успокоительно на его душу. Его крошечная, ничтожная, чванливо раздутая жизнь разом съежилась до ее настоящих размеров, и он вдруг увидел себя, этого великого мученика с пламенеющим в груди сердцем, крошечной былинкой, едва приметной под беспредельным, холодным, ясным небом. При этом он почувствовал, что его жгучие обиды уже больше не жгли его душу, что волновавшие его чувства улеглись в его груди, что терзавшие его мысли как будто разлетелись или заснули. Чистый свежий ночной воздух здесь, под открытым небом, и тишина уснувшей природы своим безмолвием как будто отрезвили его, и он невольно облегчил свою душу, прошептав: «Я прощаю ее, и если ей нужно мое прощение, то я даю его ей от всей души!.. Бог с ней!..»
И быстрым легким шагом он бодро прошел через сад, вышел в парк и дошел до статуи Летящего Меркурия. В этот момент какая-то темная фигура отделилась от пьедестала и приблизилась к нему.
– Прошу извинения, сударь, – сказал мягкий мужской голос, – но я позволю себе спросить вас, не ошибаюсь ли я, принимая вас за его высочество принца Отто? Мне было сказано, что принц рассчитывает найти меня здесь.
– Мне кажется, что со мной говорит господин Гордон? – спросил Отто.
– Да, полковник Гордон, – отозвался офицер. – Это столь щекотливое дело, столь деликатное и столь неприятное для человека, на которого оно возложено, что для меня является громадным облегчением, что все идет так гладко до сих пор. Экипаж здесь, он ждет нас в нескольких шагах отсюда; разрешите мне, ваше высочество, следовать за вами?
– В настоящее время я дожил, полковник, до того счастливого момента в моей жизни, когда мне приходится получать разрешение, а не отдавать приказания, – сказал принц.
– Весьма философское замечание, ваше высочество, – промолвил полковник, – чрезвычайно уместное и меткое. Положительно его можно было бы приписать Плутарху[19]. К счастью, я совершенно чужд по крови и вашему высочеству, и всем в этом княжестве. Но даже и при этих условиях это возложенное на меня поручение мне очень не по душе. Однако теперь уже изменить ничего нельзя. С моей стороны, мне кажется, должное уважение к особе вашего высочества ничем не было нарушено, насколько это в моей власти, а ваше высочество принимает все это так хорошо, что я начинаю надеяться, что мы прекрасно проведем время в дороге; да, положительно прекрасно, я в том уверен! Ведь, в сущности, тюремщик тот же сотоварищ по заключению, если присмотреться поближе!
– Могу я вас спросить, господин Гордон, что побудило вас принять на себя эти опасные и, как мне кажется, неблагодарные обязанности? – спросил Отто.
– Весьма простая причина, как мне кажется, – совершенно спокойно ответил наемный офицер. – Я покинул родину и приехал служить сюда, чтобы заработать деньги, а на этом посту мне обещано двойное жалованье.
– Ну что же, я не стану вас осуждать, милостивый государь, – сказал принц, – у каждого человека свои соображения. А вот и экипаж!
Действительно, на перекрестке двух аллей парка стоял экипаж, запряженный четверкой, заметный среди темноты по зажженным фонарям, а несколько дальше, на некотором расстоянии от ожидавшего экипажа, в тени деревьев выстроились человек двадцать уланов в конном строю, назначенных для эскорта принца.
Глава 13
Спасительница фон Розен: действие третье – она раскрывает глаза Серафине
Когда госпожа фон Розен вышла от принца, то она прямо поспешила к полковнику Гордону и, не удовлетворившись передачей своих распоряжений и предписаний, лично проводила полковника к статуе Летящего Меркурия. Понятно, что полковник предложил ей руку, и разговор между этими двумя заговорщиками завязался громкий и оживленный. Дело в том, что графиня в этот вечер была, можно сказать, в угаре торжества и сильных впечатлений; все ей удавалось как нельзя лучше, и смех и слезы одинаково просились у нее сегодня наружу. Глаза ее горели и сияли гордостью и удовольствием, румянец, которого обыкновенно недоставало ее лицу, теперь горел у нее на щеках, делая ее необычайно красивой; еще немножко, и Гордон был бы у ее ног, так, по крайней мере, думала она и вместе с тем презрительно отгоняла эту мысль.
Притаившись в темных кустах, она с особым интересом следила за всей процедурой ареста, жадным слухом ловя каждое слово обоих мужчин и прислушиваясь к их удаляющимся шагам. Вскоре после того послышался шум колес экипажа и топот копыт сопровождавшего его эскорта, явственно раздававшийся в чистом ночном воздухе, и мало-помалу и этот шум, постепенно удаляясь, замер вдали. Принц уехал.
Госпожа фон Розен взглянула на часы и решила, что у нее остается то, что она приберегла себе сегодня на закуску, как самый лакомый кусок из всей программы сегодняшнего дня. С этой мыслью она поспешила вернуться во дворец, и, опасаясь, что Гондремарк успеет прибыть туда раньше ее и помешать ее намерению, она, не теряя ни минуты, приказала доложить о себе принцессе с настоятельной просьбой принять ее безотлагательно. Так как ей прекрасно было известно, что ей, как графине фон Розен, просто неминуемо будет отказано в этом несвоевременном приеме, то она приказала доложить о себе как о посланной барона, в качестве каковой и была тотчас же допущена к принцессе.
Серафина сидела одна за маленьким столом, на котором был сервирован обед, и делала вид, будто кушает, но на самом деле у нее куски застревали в горле, и, кроме того, она не чувствовала ни малейшего аппетита. Щеки ее побледнели и осунулись, веки отяжелели; она не ела и не спала со вчерашнего дня; даже туалет ее не отличался обыкновенной тщательностью, а, напротив, был несколько небрежен. Словом, она была нездорова, и невесела, и неавантажна, и на душе у нее было как-то тяжело, потому что совесть ее не давала ей покоя. Переступив порог, графиня сразу сравнила ее с собой, и от сознания превосходства в этот момент красота ее засияла победнее и лучезарнее прежнего. Такова уж была эта женщина, любившая и умевшая всегда и везде побеждать и властвовать.
– Вы являетесь сюда, мадам, от имени барона фон Гондремарка? – протянула принцесса. – Прошу садиться, я вас слушаю. Что вы имеете сказать?
– Что я имею сказать? – повторила фон Розен. – О, много, очень много! Много такого, чего бы я предпочла не говорить вам, и много такого, о чем придется умолчать, хотя я бы охотно вам это сказала! У меня, видите ли, ваше высочество, такой нрав, что мне всегда хочется сделать то, что бы не следовало делать или что я не должна была бы делать! Но будем кратки! Я вручила принцу ваш указ; в первый момент он не хотел верить своим глазам: «Ах, – воскликнул он, – неужели это возможно! Дорогая мадам фон Розен, я не могу этому поверить; я должен услышать об этом из ваших уст. Моя жена – бедная девочка, попавшая в дурные руки. Она во многом заблуждается, но она не глупая и не жестокая». – «Мой принц, – ответила я ему на это, – она девочка и потому жестока; дети давят мух, дети обрывают им крылья». Но ему, бедному, очевидно, было так трудно понять ваш поступок.
– Мадам фон Розен, – сказала Серафина самым спокойным и сдержанным тоном, но с заметным гневом в голосе и в выражении лица, – кто прислал вас сюда и с какой целью? Потрудитесь передать мне то, что вам было поручено.
– О мадам, я полагаю, что вы прекрасно понимаете меня, – возразила графиня. – Я не обладаю вашим философским складом ума, я ношу свое сердце у всех на виду, как брелок; оно такое маленькое, и я часто перевешиваю его с правой руки на левую, это все знают. – И она весело засмеялась.
– Из ваших слов я должна, по-видимому, заключить, что принц был арестован? – спросила Серафина, возвращаясь к главной теме разговора и перебивая свою собеседницу, и при этом она встала из-за стола, желая этим дать понять графине, что аудиенция закончена.