
Полная версия
Адъютант императрицы
Екатерина Алексеевна не двинулась с места, только легкий трепет пробежал по ее телу.
Орлов мрачным и угрожающим взором посмотрел на нее, но, прежде чем он успел задать ей еще вопрос, вошел паж Николай Сергеевич и доложил, что великий князь Павел Петрович находится в передней и просит у государыни аудиенции.
Императрица подняла смущенный взор на него. Было совершенно из ряда вон выходящим случаем, что великий князь, таким образом, появлялся у своей матери.
Орлов сделал знак неудовольствия, но Екатерина Алексеевна живо ухватилась за возможность прервать начатый разговор, и приказала впустить сына.
Орлов поднялся, чтобы приветствовать великого князя, уже быстро входившего своей торопливой, неуверенной походкой.
– Вы, ваше императорское величество, не одна? – спросил он при виде Орлова.
– Как ты видишь, у меня мой друг, – сказала императрица, – он – не только мой друг, а также и твой, опора нашего престола; что бы ни привело тебя ко мне, пред ним тебе не следуете иметь тайны.
Великий князь окинул робким взглядом Орлова, затем подошел к матери, поцеловал ее руку и сказал:
– То, что привело меня к вам, ваше императорское величество, – не тайна, по крайней мере, для князя Григория Григорьевича; это – вопрос, настоятельный вопрос, ответа на который я вправе просить у вас.
– Спрашивай, мой сын! – удивленно сказала государыня.
– У меня был генерал Панин, – сказал великий князь, – чтобы проститься со мною, пред тем как принять командование войсками, отправленными против разбойника Пугачева; он сказал мне, что Голицын разбит и что мятеж разрастается все больше и больше.
– Болван, – проворчал про себя Орлов.
– К сожалению, это так, – сказала государыня, – и я только что обсуждала с князем Григорием Григорьевичем серьезные меры к ниспровержению этого достойного проклятия восстания.
– Вот я и пришел, ваше императорское величество, – сказал великий князь, весь дрожа от сильного волнения, – чтобы обратиться к вам с вопросом, ответ на который должен возвратить моей душе спокойствие, для того, чтобы я мог молить Бога повергнуть в прах этого бунтовщика. Пугачев, – продолжал он дрожащим голосом, – называет себя Петром Федоровичем; вот я и прошу вас, ваше императорское величество, ответить своему сыну, имеет ли этот Пугачев право называть себя так, как он делает это? Неужели он – и в самом деле мой отец?
Екатерина Алексеевна смертельно побледнела, потупила свой взор пред пламенным взглядом сына и со слабой улыбкой сказала:
– Что за вопрос! Тебе известно, сын мой, что твой отец покоится в Александро-Невской лавре и что благочестивые монахи ежедневно воссылают свои моления к Богу, прося Его о милости к его заблудшей на земле душе.
– И все же, ваше императорское величество, говорят о том, что мой отец был заключен в темницу; то же самое говорит и Пугачев. Это мучит мой ум, моя душа жаждет истины; по этому я еще раз спрашиваю вас, матушка: неужели этот Емельян Пугачев – действительно Петр Федорович… мой отец? – с ужасом прибавил он.
Екатерина Алексеевна откинулась на подушки кушетки, прижала руку к сердцу и сдавленным голосом проговорила:
– Твой отец умер, мой сын, и я уверена, что Господь уже давно простил ему его земные прегрешения… Спроси Орлова!
Великий князь обернулся к Григорию Григорьевичу и почти вплотную подошел к нему; он не произнес ни слова, но его пылающий взор с выражением ужаса остановился на князе; даже и последний побледнел, но упрямая решительность помогла ему справиться с чертами своего лица; он холодно и спокойно проговорил:
– Ваше императорское высочество, ваш отец скончался; я сам видел его труп на парадном ложе, я сам принимал доклад врача, пользовавшего его во время его последней болезни и засвидетельствовавшего его кончину.
– Да будет проклят тот врач, – скрежеща зубами, воскликнул Петр Федорович, – дьявольское искусство которого было столь роковым для моего отца! Вы поклянетесь, Григорий Григорьевич в том, что мой отец скончался?
– Клянусь! – сказал Орлов.
– Хорошо! – воскликнул великий князь, – в таком случае я со спокойною душою буду молить Бога о том, чтобы Он обратил в прах этого наглого раба, злоупотребляющего именем моего отца, как я молю Бога каждодневно, чтобы Он изничтожил тех врачей, которые так плохо лечили моего отца, – с горькой усмешкой добавил он.
С этими словами Павел Петрович повернулся и, простившись глубоким поклоном с государыней, так же стремительно вышел, как и вошел сюда.
– Вот результаты воспитания Панина, – грубо сказал Орлов, – никогда не могли бы возникнуть подобные мысли в голове этого юноши, если бы его воспитание было в надлежащих руках. И брату Панина, – с иронической усмешкой прибавил он, – предстоит взять верх над Пугачевым, после того как он так смутил ум твоего собственного сына, что тот и сам не знает, уж не законный ли император – этот наглый искатель приключений? Панин должен удалиться, я не потерплю его дольше! Если ты хочешь, чтобы я отправился побеждать твоих врагов и ниспровергнуть самозваного императора, то за спиной у меня должно быть все свободно!
– Что ты говоришь? Разве время производить теперь перемены в министерстве иностранных дел? – почти ужаснувшись, сказала государыня.
– Какая бы то ни была перемена принесет улучшение, – сказал Орлов, – и это должно быть так, я требую этого. Через несколько недель великому князю предстоит венчаться, это – лучший предлог к увольнению его воспитателя. Я готов положить для тебя все свои силы, готов пожертвовать своею жизнью; обещай мне, что ты удалишь Панина.
Орлов протянул руку к государыне; она, дрожа, подала ему свою и едва слышно сказала:
– Обещаю.
– Отлично, – воскликнул Орлов, – путь к победе свободен и вскоре мятеж будет потушен. Юные грезы любви улетели, но, тем не менее, ты узнаешь, что никто не достоин стоять рядом с Григорием Орловым, и я во второй раз укреплю на твоей голове заколебавшуюся корону! – Он гордо простер свою руку над государыней, почти боязливо съежившейся при этом его движении. – Я письменно изложу те полномочия, в которых нуждаюсь, – сказал он, – и пришлю тебе для подписи. Будь здорова и помни об этой минуте, возвратившей твердую опору твоему престолу.
Он слегка склонил голову и гордой поступью удалялся из комнаты. Екатерина Алексеевна еще долго сидела и мечтала на своем диване.
– Быть может, я была бы счастлива, – сказала она, – если бы могла снова полюбить его; только любовь была бы в состоянии бесстрашно и доверчиво согласиться на то, чего он требует; но любовь никогда не требовала бы того, чего он домогается, и если бы он еще любил меня, то действовал бы очертя голову, ни о чем не думая. Любил ли он меня тогда? Существует ли человек, который любит свою императрицу, который пожертвовал бы собою ради нее и тогда, когда у нее не было бы более власти вознаграждать за эту жертву? Мне неизвестно это и я не хочу допытываться; разве призрак не делает меня столь же счастливою, как счастливою могла бы сделать действительность? Нет, даже счастливее, так какие истинная любовь – оковы, а я не создана, чтобы выносить их… А, тем не менее, – мрачно сказала она, – вот и оковы звучат мне навстречу; Григорий требует моей свободы, в качестве платы за свои силы и мужество; он хочет стать моим неограниченным повелителем… А кем же тогда буду я? Ведь и для возлюбленного не было бы места на моем троне, вмещающем лишь одного; но разве он не будет почти императором, если я соглашусь на то, чего он требует, если он будет повелевать над всеми моими войсками, если все мои генералы будут повиноваться ему одному, властному над жизнью и смертью и ниспровергшему восстание? Разве не будет зависеть от него даже возложение короны на свою голову или низведение меня до положения призрачной императрицы, как французские мажордомы сделали когда-то с последними Меровингами? Нет, – воскликнула она после короткого раздумья, – это не будет в его власти; если он и будет командовать всеми войсками, то тем могущественнее воспрянет против него враг, который снова предаст его в мой руки, который закует его в цепи, предназначенные им для меня. Этот враг – зависть, могущественнейшая опора престола; зависть – мой союзник, а мое оружие – хитрость; с помощью этого оружия и этого союзника я подчинила себе дикую, необузданную силу этого государства и с помощью их я снова покорю ее своей власти, Он принесет мне полномочия, которым предстоит вырвать меч из моих рук, но, как ни назрела опасность, я все же найду время поискать помощи в своем собственном рассудке и прикрепить к мечу, которого Григорий требует себе, тонкую, но неразрывную нить хитрости; и она возвратит меч в мою руку, после, того как враги будут уничтожены… Ну, а теперь на волю; воздух и свет – необходимые элементы, которые придадут моему уму эластичность; к тому же и народ должен видеть меня, чтобы злые семена недоверия, усердно посеваемые моими врагами, не могли укрепить корни!
Государыня приказала одеть ее и, спустя час, уже ехала в открытом экипаже, по улицам столицы, эскортируемая лишь небольшим отрядом гренадер за экипажем.
Потемкин ехал верхом возле дверцы экипажа. Веселость сияла на лице государыни, она, улыбаясь, кивала на приветствия толпы, встречавшей ее ликующими кликами:
– Да здравствует Екатерина Алексеевна, наша возлюбленная матушка, наша могущественная императрица.
Глава 30
Императрица целый день все так же была оживленна и весела, как и при своем выезде к народу. С Потемкиным она обменивалась только веселыми шутками, дружескими взглядами и очаровательными, лишь ему понятными намеками.
Он, в свою очередь, по-видимому, не был занят ничем иным, кроме как наслаждением счастливой минутой; с его губ не срывалось ни одного слова, касавшегося серьезных вопросов, которые так потрясающе подействовали на императрицу и послужили причиной для оживленных, но тайных бесед в придворных кругах.
Правда, Екатерина Алексеевна в тишине все же вздыхала, глядя в беззаботно смеющееся, сияющее радостью и весельем лицо своего генерал-адъютанта, который, по-видимому, совсем забыл, что готовило ему расположение императрицы, так как он не заговаривал снова о смелых планах учреждения восточно-европейской империи, которые он когда-то с воодушевлением описывал ей; проблески его ума казались только бесплодным блуждающим огоньком.
Один момент такие мысли горько волновали государыню.
«Его взгляд недостаточно проницателен, чтобы прочесть в лице любимой женщины скрытый под маской заботы, – думала она про себя. – Но так лучше, любовь должна быть цветком, которым шутя играют, а не крепким стволом, на который опираются; во всяком случае, она не должна быть такой, если хочешь быть императрицей и оставаться ею».
Во время обеда, который обыкновенно, за исключением лишь торжественных случаев, ограничивался тесным, замкнутым кружком, государыня была так весело настроена, что совершенно очарованный Дидро выразил сожаление, что здесь не присутствуют все его парижские друзья, которые могли бы убедиться, что в этих гиперборейских странах, при участии великой Семирамиды восемнадцатого столетия, цветы остроумия и веселые шутки расцвели пышней и богаче, чем на знаменитых обедах барона Гольбаха, на которые собирались величайшие мыслители и остроумнейшие критики Франции.
Весь двор пришел также в веселое настроение и, когда вечером интимное общество Екатерины Алексеевны собралось в залах Эрмитажа, всюду были видны веселые, довольные лица; каждый дружески улыбался другому, каждый выискивал в глубине своего ума какую-нибудь веселую, зажигательную шутку, чтобы поддержать на высоте настроение двора.
Орлов против своего обыкновения появился среди первых прибывших и со своей стороны поддерживал общее веселье. Взор у него сиял не менее чем многочисленные бриллианты, сверкавшие на его орденской звезде, на его мундире, на эфесе шпаги и на пряжках его башмаков. Для каждого у него находились только любезные слова; сегодня в его шутках отсутствовало оскорбительное высокомерие; нередко по залу проносился его громкий и веселый смех.
Многие ломали себе голову относительно столь неожиданной перемены в поведении князя, который в последнее время постоянно был мрачен и замкнут и говорил лишь грубые, оскорбительные слова даже лицам, обыкновенно пользовавшимся его расположением. Правда, там и здесь перешептывались о том, будто с турецкой границы получены благоприятные известия; другие – более хитрые – думали, что князю, наконец, удалось лишить Потемкина расположения императрицы. Но, какие предположения ни делали отдельные лица и какие чувства они не внушали, все объединились в одном стремлении превзойти хотя бы на одну йоту, то веселое настроение, которое выказывали князь Орлов и императрица.
Когда, наконец, появилась государыня, то некоторые предложения пришлось поневоле откинуть, так как Потемкин, сопровождавший ее, сиял от радости еще больше, чем она. Как по мановению волшебного жезла, озабоченное напряжение, царившее в придворных кругах, разом исчезло: императрица разговаривала так милостиво и непринужденно с Орловым, как уже давно никто не видел; затем Орлов и Потемкин почти сердечно пожали друг другу руки и довольно продолжительное время стояли, дружелюбно беседуя. Принцесса Вильгельмина Гессенская, появившаяся за несколько минут до императрицы под руку с великим князем, в сопровождении своей матери и сестер, была тоже настроена весело и в этом веселом, шутливом обществе только великий князь да две другие принцессы Гессенские представляли собою и своим мрачным настроением резкий контраст.
Великий князь был бледен; в его взгляде мелькали какие-то мрачные мысли; пред императрицей он сделал низкий и церемонный поклон. Он, по-видимому, не заметил поклона Орлова, а сановникам, которые приближались к нему, давал такие рассеянные и несвязные ответы, что невольно брало сомнение, слышал ли он и понял ли обращенные к нему речи.
Понемногу и лицо графа Панина, вначале находившегося в самом веселом настроении, омрачилось и стало задумчивым.
Орлов деланно-равнодушным голосом кинул нескольким лицам имевшее большое значение замечание, что бракосочетание великого князя дает воспитателю молодого наследника, силы которого были надломлены тяжестью дел, случай воспользоваться благодетельным покоем. Эти замечания были поняты как намек на предстоящую и неизбежную отставку графа Панина и нашлось немало злорадных друзей, поспешивших сообщить ему слышанное. Это повергло графа Никиту Ивановича в большое смущение, так как он, несмотря на свою лень и отвращение к регулярной работе, цепко держался за свое высокое положение, дававшее ему блеск и влияние. Мысль о возможности падения настолько сильно смутила его, что и он мог давать лишь несвязные, путанные ответы на обращенный к нему речи и в то же время боялся обратиться с вопросом к Орлову по поводу сделанного им замечания. Вскоре Панин остался один, погруженный в тяжелые думы; враги со злорадством покинули его, а друзья не смели приблизиться к стоявшему в тени надвигающейся опалы.
Театральное представление было очень кратко. Государыня с выражением участия сообщила, что мадемуазель Леметр не в состоянии участвовать в спектакле вследствие легкого нездоровья.
При этом замечании на устах Орлова заиграла легкая улыбка.
Потемкин, стоявший сзади императрицы, заметил это и на его лице появилась тоже довольная улыбка, когда он следовал за государыней, чтобы занять место за ее стулом.
Короткое представление кончилось очень быстро и вскоре был накрыт ужин, как всегда, на маленьких отдельных столиках.
Императрица съела только кусочек белого хлеба и выпила рюмку испанского вина. Но, несмотря на это воздержание, она умела оживлять общую беседу, обращаясь с речью то к одному, то к другому.
Ужин близился к концу, когда к государыне приблизился паж с золотым подносом, на котором лежала маленькая записка. Екатерина Алексеевна в смущении вскрыла конверт; в записке стояло всего несколько строк:
«Григорий Александрович Потемкин просит свою всемилостивейшую государыню на один момент, так как должен сообщить важную и изумительную новость».
Государыня бросила беглый взгляд на Потемкина, сидевшего за одним из соседних столов. Он, казалось, был весь поглощен веселой и шутливой беседой. Екатерина Алексеевна была почти склонна предположить, мистификацию, но таинственная записка возбуждала ее любопытство; она поднялась, приказала, чтобы никто не беспокоился во время ее краткой отлучки, а затем отправилась во внутренние покои.
Потемкин, в качестве адъютанта, последовал за нею.
Так как нередко случалось, что государыня лично принимала курьеров, то ее отсутствие не показалось странным.
– Что это значит, Григорий Александрович? – спросила Екатерина Алексеевна, проходя по комнате. – К чему это таинственное вступление? Разве у тебя не было времени сделать мне свои сообщения? Что у тебя за важное известие?
– Ваше императорское величество! Вы сейчас увидите это, – возразил Потемкин, отворяя дверь в будуар, соединявшийся стеклянной дверью с зимним садом.
Императрица испустила крик удивления, так как посреди комнаты, дверь которой Потемкин тотчас же запер, стояла закутанная в мантилью Аделина Леметр.
Молодая девушка, трепещущая и бледная, робко осматривалась в комнате. Когда императрица узнала ее, Аделина бросилась навстречу к ней, опустилась на колена и, ломая руки, воскликнула:
– Я здесь, пред вами, ваше величество! Что это значит? О, ради Бога, ваше величество, будьте милостивы; вся его вина в том, что он любил меня; чтобы спасти меня, он совершил преступление.
– Что это все значит? – спросила императрица. – Я вас не понимаю!.. Как вы попали сюда? Говорите только ясно и понятно; если нужно простить вину, то я могу оказать вам милость лишь в том случае, если вы скажете всю правду.
– Да, да, – воскликнула Аделина, – я расскажу все! Что мне скрывать? О, ваше императорское величество, продолжала она, – вы знаете историю моей любви! Вы были милостивы ко мне и взяли меня под свою защиту.
– Да, так, – сказала императрица, протягивая Аделине руку, чтобы поднять ее. – Что случилось?
– Ваше императорское величество, – краснея, сказала Аделина, – граф Орлов приходил ко мне…
– Я приказала ему расследовать ваше дело.
– Да, ваше императорское величество, именно по этой причине он и пришел ко мне. Быть может, в то время у него не было других намерений, но он говорил со мной таким тоном… Он подарил мне драгоценное кольцо, а моя мать – как горько, что я должна признаться в этом! – открыла мне глаза на остальное; они говорила мне о надеждах, которые внушали мне смертельный страх и грозили гибелью моей любви, уничтожением моей чести.
– Так ради этого просите вы моей защиты? – спросила императрица.
– Мне следовало бы так поступить, – трепеща, сказала Аделина, – мне следовало довериться своей государыне, так как я не могла далее доверять своей матери! Но простите мне, ваше императорское величество! Я потеряла веру в людей; только своему Василию верила я еще, только в нем искала защиты и предлагала ему бежать со мной, увезти меня за границу.
– Бедное дитя! Да разве вам удалось бы бежать? – сказала императрица, участливо глядя в лицо девушки.
– Да, да, теперь я отлично вижу, как глупа я была! – проговорила Аделина, – как эгоистично было с моей стороны толкать Василия на погибель; он послушал меня, он велел сказать мне, что карета будет ждать на углу улицы и что она отвезет меня к нему; действительно я нашла карету, но, когда я выехала за город, лошади были вдруг остановлены, вооруженные люди окружили экипаж и меня повезли обратно; мне приказали вылезти, завязали мне глаза, а когда повязка была снята, я оказалась здесь. Я считала себя погибшей, но теперь я стою пред вами, ваше императорское величество, и думаю, что все кончилось благополучно; вы не станете наказывать за преступление, совершенное по любви…
– Конец еще темнее, чем начало, – сказала императрица. – Григорий Александрович, объясните мне, как попала сюда эта девушка?
– Ваше императорское величество, – ответил Потемкин, – мадемуазель Аделина рассказала вам правду; только она сама была обманута. Лицо, приносившее ей письма от возлюбленного, было послано князем Орловым; карета, ожидавшая бедняжку, принадлежала князю Орлову и должна была увезти девушку в Гатчину, где она оказалась бы беззащитной во власти князя.
– Всемогущий Боже, – в ужасе воскликнула Аделина, – какая страшная бездна развернулась пред моими глазами, какое дьявольское предательство окружало меня! О, защитите меня, ваше императорское величество!
– Будьте спокойны, мое дитя, – сказала Екатерина Алексеевна, – вы здесь в безопасности! Ну, дальше, Григорий Александрович расскажите, как попала сюда эта девушка.
– Мои глаза зорки, ваше императорское величество, – произнес Потемкин, – я видел, что девушку оплетают ложью, точно паутиной. Я велел захватить посланца Орлова и узнал от него тайну и коварный план; мои люди ждали карету на дороге в Гатчину, они захватили экипаж и доставили девушку сюда.
– Мы должны, прежде всего, защитить ее, – воскликнула Екатерина Алексеевна, – а защита невинного – это почти суд над виновным. Может быть, это даже к лучшему, – прошептала она про себя. – Больше он не посмеет делать мне неуместный замечания, как это было сегодня. Благодарю тебя, Григорий Александрович, – проговорила она, протягивая Потемкину руку, а затем, погладив по голове Аделину, продолжала: – встаньте, дитя мое! Вы находитесь под защитой вашей государыни и все должно кончиться счастливо. Я дам счастье в ваши руки. Прикажи, Григорий Александрович, чтобы сейчас же заложили моих лучших лошадей; отряд казаков должен быть готов сопровождать карету. Эта девушка сейчас же должна отправиться в Шлиссельбург и привезти сюда своего возлюбленного, а завтра утром я обеспечу им их счастье!
Один момент Потемкин как будто колебался; он, по-видимому, хотел что-то сказать императрице. Аделина, схватив руку Екатерины Алексеевны, покрывала ее поцелуями и слезами.
Государыня, видя это, стала торопить Потемкина, сказав ему:
– Поспеши же, Григорий Александрович, поспеши! Видишь? Видишь, в каком нетерпении находится эта девушка!
Потемкин медленно вышел, тихо бормоча про себя:
– Пожалуй, так будет даже лучше; чем менее я буду вмешиваться, тем более блестящей будет моя победа.
Государыня подошла к своему, письменному столу и написала коменданту крепости приказ немедленно отпустить подпоручика Мировича, дабы он уже утром мог явиться к ней.
– Вот, дитя мое, талисман, который откроет вам дорогу к вашему возлюбленному, – сказала она Аделине. – Приведите его ко мне и вы не разочаруетесь в том, что доверились своей императрице.
Вошел Потемкин и сообщил, что все готово к отъезду. Он сам проводил девушку на один из внутренних дворов и Аделина вторично отправилась в путь. Однако на этот раз ее сердце радостно билось в груди и слезы благодарности застилали ее глаза.
Екатерина Алексеевна снова вернулась к гостям. Она ни одним словом не обменялась с Потемкиным; он, в свою очередь, решил выжидать. Первая ставка была выиграна им и он верил, что так же пойдет и дальше.
В продолжение еще часа государыня беседовала со своими гостями; все были очарованы ею, так как она нашла возможность сказать каждому что-нибудь приятное; таким образом, когда она удалилась, все общество было настроено еще веселее, чем при начале вечера. Ее краткое отсутствие было почти забыто и каждый к тому же мысленно решил, что полученное ею сообщение было приятно. Только великий князь и граф Панин покинули зал в мрачном настроении.
В течение вечера великий князь даже со своей невестою, которой он обыкновенно выказывал свою пылкую страсть, едва обменялся несколькими словами; он приказал графу Разумовскому занять его место около принцессы, сам же, по требованию этикета, стал занимать гостей во время отсутствия императрицы.
Проводив свою невесту и ее мать в их покои, великий князь тотчас же ушел к себе, не побеседовав даже, как он это обыкновенно делал, с Разумовским.
Потемкин, покончив со своими обязанностями, тоже отправился в отведенное ему помещение. Он сидел, погруженный в свои мечты, когда дверь отворилась и в комнату вошла Екатерина Алексеевна в легком кружевном одеянии.
Потемкин встал и пошел ей навстречу. Она бросилась ему на грудь и, обнимая его, воскликнула:
– Еще раз благодарю тебя, мой дорогой друг, за твою бдительность. Ты возвратил мне свет и тепло и освободил мое сердце от упреков неблагодарности; а неблагодарность означает низость и недостойна благородного сердца!
– И что произойдет теперь? – спросил Потемкин, смотря на императрицу серьезным, вопросительным взглядом.
– Что произойдет, – воскликнула Екатерина Алексеевна, – о том не будем пока думать. Когда завтра над миром засияет ясно дневной свет, тогда и мой ум ясно и твердо будет знать, как должна поступить императрица.