
Полная версия
Игра судьбы
Большинство волновалось, так как предстояла серьезная беседа, но выражения робости не было на физиономиях: все знали, что граф добр и если откажет, не найдя просьбы подлежащей исполнению, то, во всяком случае, не оскорбит и не обидит. Может быть, он ответит напрямик и грубовато, но скрасит свой отказ добродушной улыбкой или кинутым вскользь дружеским замечанием.
В числе ожидавших находился и Андрей Григорьевич Свияжский, имевший надобность повидаться с Орловым по каким-то своим комиссариатским делам. Он был во всех регалиях и имел торжественный вид. Графа он знал давно, еще в то время, когда Григорий Григорьевич был простым артиллерийским офицером, славившимся своею силою, отвагою, мальчишескими проказами, красотою и кутежами. Братья Орловы бывали у Свияжского в доме, и сам он запросто был принимаем у них как старый знакомый, но все же, когда старику приходилось с Григорием Орловым говорить о делах, он чувствовал какую-то жуть от упорного, открытого взгляда красивых глаз графа, и потому деловые визиты к графу были для Свияжского очень тягостны.
Сегодняшний же визит усугублялся тем обстоятельством, что, помимо доклада, Андрей Григорьевич намеревался обратиться к Орлову с просьбой.
Дело в том, что он решил принять участие и помочь Александру Васильевичу, пока имя елизаветградского провинциала еще не поросло травою забвения и было на многих устах. Хлопотать теперь было, по мнению опытного в житейских комбинациях старика, и удобнее, и полезнее для него самого, для Свияжского: он знал, что присоединить свою личность к более или менее замеченному человеку бывает часто небезвыгодно.
Разговаривая с каким-то вельможей, сверкавшим орденскими звездами, но ожидавшим с кротостью агнца очереди войти в заветный кабинет, Свияжский, черед которого наступил, ожидал нетерпеливо и беспокойно легкого шума отворяемой двери.
Послышался слабый скрип петель. Стуча каблуками, громыхая палашом, вышел и удалился, не глядя ни на кого, какой-то кавалерийский полковник, взволнованный, красный как из бани, но улыбающийся. Затем раздалось долгожданное: «Пожалуйте!». Свияжский встрепенулся и, прервав на полуслове беседу со звездоносцем, быстро семеня ножками и приняв сладосто-почтительный вид, прошел на аудиенцию первого из вельмож российских.
Широкоплечий, краснощекий красавец, не вставая с глубокого, покойного кресла, приветливо кивая, протянул ему красивую, но огромнейшую длань, способную, казалось, одним ударом уложить быка.
– Садись, Андрей Григорьевич, – мягким баритоном проговорил Орлов, указывая на ближайший стул. – Рад повидаться с тобой. Верно, доклад притащил? Ох, уж эти мне доклады! – Орлов поморщился и потер шею.
– Докладик небольшой на сей раз, ваше сиятельство, – сладко заговорил старик, пустив во все лицо лучезарнейшую улыбку. – Очень даже небольшой. В один момент! – И он, осторожно присев на стул, быстро и сжато изложил содержание доклада.
Григорий Григорьевич слушал рассеянно. Когда Свияжский замолчал, он, пристально глядя в глаза старого дельца, отрывисто спросил:
– Поди, половина здесь вранья?
Андрей Григорьевич беспокойно зашевелился.
– Как можно, ваше сиятельство! Вранью разве тут место? – забормотал он скороговоркой. – Разве посмеем?
– Ну ладно! Давай, подпишу. – И, сильно налегая своей могучей рукой на мягкое и притуплённое гусиное перо, Орлов, брызгая чернилами, жирно вывел: «Гр. Орлов». Потом, присыпав песком, уложил бумаги в синюю папку и проговорил, откладывая их в сторону: – Завтра дам на подпись императрице. Заело поистине меня ваше многобумажье! – добавил он со вздохом.
Прием, в сущности, был кончен, Андрею Григорьевичу оставалось только откланяться и уйти. Но он медлил сделать это и маялся на стуле, пытливо посматривая на графа.
Орлов заметил.
– Андрей Григорьевич! Что-то у тебя есть еще сказать мне? – проговорил он.
– Да! Ежели бы минуточку вашего драгоценного времени. Прибыл в Санкт-Петербург сын елизаветградского помещика Александр Васильевич Кисельников. Может быть, ваше сиятельство изволили слышать?
– Кисельников? Кисельников? Из Елизаветграда. Постой! Да ведь об одном Кисельникове велела мне напомнить государыня. Он из реки кого-то спас.
– Это он самый и есть.
– Знакомый он тебе?
– Отец его – мой однокашник, а отчасти и родственник… Правда, дальний очень, но все же…
Теперь Свияжский не затруднялся признать свое родство с Кисельниковым.
– О чем же ты просишь за него?
– Записан он унтером в армию, а желательно было бы определить его в гвардию. Так вот, если бы ваше сиятельство…
– Хорошо, – быстро перебил его Орлов, – устроим. В гвардии такие пареньки нужны. Я скажу государыне. Он у тебя молодец, Андрей Григорьевич.
Старик просиял; теперь он был очень доволен, что решился походатайствовать за Кисельникова.
Свое ходатайство он предпринял по собственной инициативе. Он был очень осторожен в житейских делах; однажды, решив в уме, что парень может, пожалуй, и пригодиться при случае, он захотел посодействовать юноше выбраться на дорогу и таким образом сделать его обязанным ему, Андрею Григорьевичу, своею карьерой.
Встретившись с Кисельниковым после беседы с графом Григорием Григорьевичем, Свияжский добродушно похлопал его по плечу и, хитро подмигивая, сказал:
– Дело твое, деточка, на мази! Старик Андрюшка похлопотал.
Александр Васильевич, который уже оставил всякую мысль о службе в гвардии и все еще находился ни при чем, удивленно взглянул на него и спросил:
– Какое дело, Андрей Григорьевич?
– А уж такое! Пока молчок. Скоро получишь хорошую бумажонку… Выйдешь в люди, смотри, нас, старых, не забудь…
«Бумажонку» Кисельников действительно вскоре получил: она гласила, что «буде он желает поступить сержантом в лейб-гвардии Семеновский полк, с выслугой двух недель за рядового, то ему надлежит без замедления явиться к командиру оного полка».
Через несколько дней Александр Васильевич уже надел форму, через две недели получил сержантские галуны – это состоялось в конце августа, – а спустя полтора месяца за усердие к службе был произведен в первый офицерский чин. Он был решительно на виду у начальства, и старый Свияжский с довольным лицом потирал руки; он убедился, что не прогадал, хлопоча за мнимого родственника.
Повествуя об этом, мы несколько опережаем события, свидетелем которых пришлось быть Кисельникову, а потом и стать их участником. Эти события были не только трагичными, но они разрушили благополучие многих и ожидаемую стариком Свияжским блестящую карьеру Александра Васильевича обратили в пустой звук.
В следующих главах будут последовательно изложены печальные факты, повлекшие крушение многочисленных надежд. Пока заметим, что главным лицом, виновным во всем происшедшем, не пожалевшим ни себя, ни других ради своей страсти и жажды мщения, была женщина. Ее звали Надежда Кирилловна Свияжская.
IX
Из знавших Александра Васильевича больше всех была обрадована и даже восхищена, увидев его в военном, да притом гвардейском мундире, Марья Маркиановна Прохорова.
Дело в том, что Кисельников довольно часто бывал в этой простой, скромной и трудолюбивой семье.
Знакомство началось с того, что на другой день после замеченного императрицей подвига молодого провинциала к нему явились сам мастер, его расплывчатая супружница, Анна Ермиловна, и Машенька; сопровождал их и Илья, впрочем, все время словно старавшийся стушеваться. Старик Прохоров, униженно кланяясь, благодарил их милость Кисельникова за спасение дочери и, смущенно ломая шапку, просил «не обессудить и пожаловать к ним, к Прохоровым, на обед».
Анна Ермиловна всхлипывала и бросалась целовать руки Кисельникова. Маша стояла как в оцепенении, и не могла отвести взор от Александра Васильевича. Илья наблюдал за хозяйской дочерью и ее родителями и в душе негодовал: ему казалось, что старики Прохоровы уж чересчур лебезят, а Маша слишком ест глазами молодого барина. В сердце Ильи начинало зарождаться враждебное чувство по отношению к Александру Васильевичу.
Кисельников был смущен слишком горячими изъявлениями благодарности со стороны Прохоровых; чтобы как-нибудь избавиться от неловкого положения и не обидеть стариков, он согласился прийти к ним на обед. Мастер с женою были и обрадованы, и польщены. Почтенные супруги были не лишены некоторой доли тщеславия, поэтому вскоре после возвращения Анны Ермиловны домой уже чуть не весь квартал знал, что сегодня у Прохоровых обедает важный гость: барин, который их Машу спас из воды, «барин настоящий, столбовой дворянин, помещик, говорят, богатейший».
Обед удался на славу. Кушанья были простые и тяжелые, но русского человека тяжестью яств не испугаешь, и Александр Васильевич ел их с большим удовольствием, чем вычурные разносолы во вкусе Лавишева.
Понравились ему и хозяева; он видел в них простых, немножко первобытных, но честных, цельных людей, не исковерканных дурно понятой иноземной культурой. Машей он просто залюбовался.
«Экая милочка!» – не раз мелькало в его голове.
Зато далеко не благоприятное впечатление произвел на него Илья Сидоров, Жгут. В этом сильно был виноват сам искусный прохоровский подмастерье; всегда веселый, он в день первого посещения семьи позументщика Кисельниковым сидел молчаливый и угрюмый, как приговоренный к смерти.
После этого обеда Александр Васильевич, как-то случайно очутившись на Васильевском острове, завернул к Прохоровым, а потом стал заходить к ним довольно часто. Он был сыном своего времени (в его глазах Прохоровы были мужиками, людьми подлого, то есть низкого происхождения) и себя, как дворянина, считал стоящим неизмеримо выше их; бывая у них, он только снисходил, делал им честь. И все же, несмотря на такой взгляд, впитанный с молоком матери, Кисельников посещал лачужку позументного мастера; это бывало в те дни, когда он уставал от искусственной, неестественно напряженной светской жизни, когда ему надоедало скрывать под любезной улыбкой клокотавшую желчь, когда хотелось освободиться от стеснительных уз, побыть самим собой.
Придя к Прохоровым, Александр Васильевич прежде всего скидывал пудреный парик, потом располагался в свободной позе на каком-нибудь убогом стуле, обменивался шуточками со стариком, острившим иногда грубовато, но едко, с чисто народным юмором; брал балалайку и, бренча, быть может, не совсем ладно струнами, не то пел, не то мурлыкал какую-нибудь нехитрую песенку, посматривая на Машу и любуясь ее прелестным, несколько задумчивым личиком и блеском глаз, смотревших на него пристально, но робко, словно виновато. Впрочем, он ничего особенного не примечал в этом взгляде.
Зато Илья Жгут подмечал многое, и это было для него источником немалых страданий. Он видел, что Маша круто переменилась в обхождении с ним и вообще. От него не укрылось, что лицо девушки становилось сияющим всякий раз, когда появлялся в доме Кисельников, и что после каждого такого посещения все более усиливались ее холодность и резкость по отношению к нему, к Илье.
Парня мучила ревность, и однажды он, не выдержав, сказал не без ядовитости:
– Что-то больно вы, Марья Маркиановна, засматриваетесь на этого молодого барина!
Девушка вспыхнула.
– А вам что? – резко спросила она.
– Да мне что? Мне ничего. А только нехорошо. Он – барин, вам неровня. Посмеется он над вами, только и всего. От бар нашему брату, простому человеку, добра не видать.
– Будто? – задорно кинула Маша. – А ведь лежать бы нам теперь на дне речном, если бы не этот барин. Небось вы бы спасли?
– Старался, – обидчиво ответил Илья. – А все же из-за этого глаза пялить на него не пристало, хоть и спас он.
– Не на вас ли глядеть? – промолвила Маша, презрительно дернув плечиком.
– Прежде глядели.
– Прежде! Мало ли что было прежде! Глупа я тогда была, Илья Сидорович. А теперь… Теперь лучше этого барина никого нет, да и не будет. И вы о нем со мной разговоров пустых не ведите, а лучше с тятенькой работайте. Ежели же что, так я и маменьке пожалуюсь! – И она отошла от Ильи, пылающая, готовая расплакаться.
Он проводил ее страдальческим взглядом; подбородок его задрожал от волнения.
Маша сама замечала, что с ней происходит перемена. Ей как-то все словно опостылело, все стало тусклым. Впервые обстановка ее жизни предстала перед нею в неприглядной наготе, и впервые же она почувствовала, что как будто рождена не для этой серенькой жизни; она внимательно присмотрелась к себе в зеркале, и у нее мелькнула тщеславная мысль: «А ведь какая я красивая!»
Илья с его шутками и прибаутками, давно надоевшими, стал ей казаться неинтересным, грубым, тем более что рядом с ним поднялся образ иного человека, блестящий, сияющий, явившийся из другого, неведомого и таинственного для нее мира.
Александр Васильевич, манеры и разговор которого заставляли желать много лучшего в глазах людей, испытанных в светских тонкостях, для Маши являлся идеалом совершенства. Он и говорил, и улыбался, и шутил, и держался вообще вовсе не так, как привыкла она видеть у окружающих. При этом он был красив, смел, и он жизнь ее спас.
Маша вознесла Кисельникова на некий превыше всего и всех стоящий пьедестал, идеализировала, быть может, далеко неосновательно красивого молодого барина, готова была молиться на него. Но вместе с тем у нее иногда мелькала честолюбивая и пылкая мечта:
«Да ведь и я же не дурнушка. Говорят, пригожа очень. Быть может, он…»
И эта мысль заставляла замирать ее сердце.
А Кисельников ничего не замечал, оставался ровным, спокойным. Даже и тогда, когда он впервые явился к Прохоровым в военном гвардейском кафтане, и Маша, окинув его восхищенным взглядом, воскликнула: «Ах, барин! Да что же вы за красавец!» – он только с некоторым удивлением посмотрел на нее, изумляясь не ее восклицанию, а тому, что его назвали красавцем.
Серая жизнь Прохоровых текла обычным ходом с ее мелочными заботами, мелкими неприятностями, огорчениями, подчас нуждой, а изредка скромными удовольствиями.
Анна Ермиловна подумывала о женихе для Маши, Маркиан Прохорович вздыхал при мысли, что скоро надобно платить оброк, который был припасен у него еще далеко не в полной сумме; Илья худел и угрюмился, Машенька ходила то восторженная, то задумчивая.
Неизвестно, как бы закончилась мелкая жизнь этих мелких людей, если бы над ними не разразилась гроза, странным образом связавшая судьбу семьи позументного мастера с судьбой семейства его превосходительства Андрея Григорьевича Свияжского.
X
Был вначале восьмой час утра, а у ограды царскосельского дворца и за нею, на широком, усыпанном песком плацу, уже царило большое оживление. Экипажи всяких фасонов то и дело подъезжали и, смотря по рангу сидевшего в них, либо останавливались у решетки, либо въезжали в ворота, по сторонам которых красовались неподвижные, как статуи, двое рослых гвардейцев. Внутри дворца, в приемной комнате, толпились особы разных чинов, ожидая выхода императрицы или зова предстать перед ее пресветлые очи.
Утро было ясное, и солнечные лучи целым потоком вливались в большие окна, сияя на золотом или серебряном шитье мундиров, искрясь на бриллиантах, усыпавших орденские звезды и одежду вельмож.
Дверь широко распахнулась, и вошел граф Григорий Григорьевич Орлов. Его красивое лицо на этот раз было озабочено. Не глядя ни на кого из почтительно расступавшихся перед ним сановников, он направился прямо к пожилому мужчине, непринужденно сидевшему в кресле и небрежно перелистывавшему рукопись доклада. При приближении Орлова этот мужчина сложил бумаги и встал, но без торопливости, с видом человека, знающего себе цену. Выражение его лица было равнодушно-спокойное, никто не мог бы прочесть на этой физиономии, какие чувства обуревали ее обладателя; взгляд умных глаз был быстр и проницателен. Это был граф Никита Панин, один из весьма приближенных к государыне сановников, не только ведавший внешней политикой России, но имевший большое влияние на ход внутреннего управления, а кроме того на воспитание наследника престола, великого князя Павла Петровича.
– Никита Иванович! Пойдем, голубчик, к государыне, – сказал Григорий Григорьевич, протягивая руку Панину.
– Я и то собрался к нашей матушке с докладцем…
Орлов нетерпеливо дернул плечами.
– Доклад не уйдет, – промолвил он и добавил тихо, чтобы окружающие не слышали: – А что, и в иностранной коллегии имеется довольно вестей об этом самозванстве?
На мгновение в глазах Панина блеснула досада.
«Ему уже ведомо! Экие языки!» – с неудовольствием подумал он, но тотчас же, как опытный дипломат и царедворец, принял невозмутимый вид и ответил спокойным шепотом:
– Есть, как же. Я и иду сообщить о сем.
– Все негодяй не унимается. Пора унять молодца. Надо на этом настоять у императрицы. Думается, что лучше всего бы послать надежного человека… Князя Долгорукого хотя бы, а? Пойдем к государыне.
Орлов и без возражений последовавший за ним Панин проследовали во внутренние покои, не заботясь о том, чтобы государыне доложили об их приходе.
Императрица Екатерина Алексеевна вставала всегда очень рано; порядок ее дня был строго рассчитан, и она следовала ему неуклонно.
«Я встаю всегда в шесть часов, – говорит императрица в письмах к Жоффрэн. – Читаю и пишу одна до восьми; потом приходят ко мне с докладами, и это продолжается до одиннадцати часов и долее, после чего я одеваюсь. По воскресеньям и праздникам я хожу к обедне, а в другие дни выхожу в приемную комнату, где обыкновенно дожидается меня целая толпа людей; поговорив с ними полчаса или три четверти, сажусь за стол…»
После обеда государыня беседовала с кем-либо, работала, читала; так проходило время до половины шестого; затем императрица уезжала в театр или садилась играть в карты; день заканчивался ужином. В одиннадцать часов государыня удалялась в опочивальню.
Императрица в утреннем туалете сидела за небольшим столом, заваленным деловыми бумагами, книгами и брошюрами. Она только что отпустила кого-то из раззолоченных докладчиков и пробегала бумаги, решение которых не терпело отлагательства. Розовый свет ясного утра падал на ее свежее, прекрасное лицо с едва заметными морщинками около губ и задумчивой складкой над переносьем.
Небрежным и вместе изящным движением руки откинув листок, Екатерина Алексеевна нетерпеливо оглянулась. Она ждала появления нового докладчика, но никто не шел, а времени, предназначенного для приемов, оставалось все меньше.
Но вскоре в зале, отделявшем комнату государыни от приемной, послышались шаги. Дверь бесшумно распахнулась. Увидев в дверях гигантскую фигуру графа Орлова, императрица, ласково кивнув, промолвила: «А, Григорий! Неужели тоже с делами?», но, разглядев за спиной графа фигуру Панина, стала серьезной. Она знала, что Панин и Григорий Григорьевич далеко не были друзьями, и приход их обоих вместе должен быть вызван важным обстоятельством.
– Ба! И Никита Иванович, – продолжала она с несколько деланной улыбкой. – Садитесь и рассказывайте.
Ни для кого не было тайной, что Григорий Орлов, как фаворит императрицы, да к тому же человек, способствовавший ее возведению на трон, при дворе совершенно свой, но приходилось считаться и с влиянием графа Никиты Панина, ведшего массу дел и, главным образом, отвечавшего за внешние сношения империи. Между Орловым и Паниным существовало соперничество в смысле влияния на политику двора, и перевес не склонялся ни в одну, ни в другую сторону. Случай, заставивший их быть союзниками, несомненно, должен быть важным, и это не могло ускользнуть от острого ума государыни.
– Я узнал, государыня, что в иностранной коллегии получена бумага от Мерка, – заговорил Орлов, после обычных приветствий присев на кончик стула. – Сказывали мне, этот Мерк пишет, что ничего против злодея сделать не может. Злодей этот шум и беспокойство чинит немалое. И надо бы против него принять опаску. У графа Никиты Ивановича, чай, доклад о нем приготовлен.
Панин, по лицу которого скользнула тень неудовольствия от того, что вмешиваются в его сферу деятельности, и притом опережают в докладе, касающемся области, состоящей в его личном ведении, суховато ответил:
– Если о таком деле не составить доклада, то о каких же составлять? Доскональный доклад изготовлен и при нем письмо Мерка.
Государыня откинулась на низенькую спинку кресла, взяла щепотку табаку из лежавшей на столе табакерки и, вдыхая его пряный и раздражающий запах, сказала:
– Прочти-ка нам его, Никита Иванович!
Панин, до сих пор сидевший, поднялся и, откашлявшись, начал:
– Как было вашему императорскому величеству доложено, в Черногории появился некий злодей и обманщик, именем Степан Малый, который называет себя императором Петром Третьим. Как дознано, сей обманщик, не довольствуясь тем, что нашел себе прибежище у черногорцев, собрал там шайку и начал уже с нею грабить купеческие караваны. Справками и сведениями выяснено нижеследующее, о чем и позволю напомнить вашему величеству. В 1766 году прибыл из Боснии в Черногорию некий лекарь или знахарь и стал лечить раненых, каких в Черногории всегда множество, так как нравы черногорского народа до крайности жестоки, а обычаи дики и свирепы. Занимаясь врачеванием, этот лекарь, Степан Малый, старался показать, что он не обыкновенный человек, говорил всегда якобы с некоей вдохновенностью, пророчествовал, поучал и наставлял черногорцев переменить образ жизни. Около сего же времени приехал в Черногорию русский офицер, командированный иностранной коллегией за вещами черногорского митрополита Василия, оставшимися после кончины этого владыки в 1766 году, во время пребывания его в Петербурге. Степан, познакомившись с этим офицером, много расспрашивал его о России, о российских порядках и делах. Вскоре после этого и пошли толки среди черногорцев, что Степан – не кто иной, как русский император Петр Третий.
Орлов слушал со скучающим видом. Императрица была серьезна; складочка на лбу прорезалась резче; рука нервно то открывала, то закрывала крышку лежавшей на столе табакерки.
– Что же, и он сам тоже заявляет прямо, что он – российский император? – промолвила она, вскидывая на Панина взор.
– Н-нет, – ответил тот, – по сведениям этого не видно. Но распространению слухов он не мешает и даже старается поддержать их своими странными выходками. Вот например. – Никита Иванович перелистнул доклад и прочел: – «Означенный Степан отправился из Черногории сперва в Каттаро, где работал каменщиком, а оттуда – в местечко Майну, и поступил работником к некоему Марку Буковичу Бовару. Слышали здесь от него такие речи: „Когда Господь Бог восхощет, то я сделаю, что никто из вас не будет носить никакого оружия“. Затем всем было ведомо, что он посылал одного приятеля каменщика с письмами в Россию и что, увидев в одном монастыре портрет императора Петра Третьего, заплакал; говорили также, что, когда однажды на него кто-то облокотился, он сказал: „Если бы ты знал, на кого облокачиваешься, то бежал бы от него, как от огня“. Много ходит и ходило людей, которые говорят, что видели портреты государя Петра Федоровича и что по этим портретам Степан Малый очень схож. А между тем, что сходства нет никакого, явствует из того, что наружность этого злодея такова: на вид ему с лишком тридцать лет, сухощав, роста среднего, лицо белое, продолговатое, волосы светло-русые, лоб широко выпуклый, глаза малые, впалые, серые, быстрые; нос длинный, тонковатый, рот большой. Голос у Степана Малого тонкий, как у женщины. Говорит этот Степан, кроме что по-сербски, также по-французски, по-немецки и по-итальянски».
Панин продолжал чтение доклада монотонным голосом. Императрица сидела, задумчиво опустив голову. Тяжелые мысли бродили в мозгу у великой царицы.
Конечно, ее мало страшило и заботило появление какого-то юродивого самозванца-черногорца, но этот сам по себе незначительный факт вместе со многими другими составлял уже нечто.
«Бороться, бороться без конца, – думала Екатерина. – Недовольство, беспорядки внутренние, недоразумения внешние. Всюду произвол, взяточничество, бесправие масс и поразительное невежество. Сколько нужно сделать! Хватит ли сил? Или устану на полпути? Только бы совершить задуманное. А задумано много, ой, много! Самому Великому Петру было бы под стать. – Она подняла голову и встретилась с пытливым взглядом графа Орлова. Щеки императрицы слегка вспыхнули, и она продолжала думать: – Мне нельзя слабеть и падать духом. Я должна служить примером для других. Свершим работу по мере сил. Только бы вот эти Степаны Малые не мешали и иная мошкара».
Ее лицо прояснилось.
Между тем Панин читал свой доклад:
«Иностранной коллегией командирован был в Черногорию господин советник Российского посольства в Вене Мерк с увещательною грамотою к тамошним жителям, чтобы не верили самозванцу. Ныне этот Мерк пишет, что ехать в Черногорию, не подвергая себя опасности, никак не мог, ибо черногорцы крайне привержены к Степану…»