
Полная версия
Игра судьбы
Свияжский, зная, что Сергей ездил в Москву по каким-то отцовским делам, сказал:
– Вот не ожидал встретить вас! Давно ли вернулись?
– Сегодня, – коротко ответил Сергей, не повернув головы.
– Да, да, – подхватил его отец. – Порадовал сегодня: приехал и благочестивого странника Никандра привез с собой. Может, изволили слыхать? Садитесь, сделайте милость, пожалуйста. Вот стульчик поудобней. В добром ли здравии? В добром? Ну слава Богу, слава Богу. Как папенька, здоровеньки? Чем угостить позволите? Может, наливочки разрешите?
– Ой, нет! – запротестовал Николай Андреевич, присев к столу. – Только что ел и пил. Пошел прогуляться, да и надумал к вам заглянуть. Частенько я теперь к вам заглядываю, – добавил он со смущенной улыбкой.
– И хорошо, всегда вам рады. А мы вот кваском балуемся да душепользительную беседу с отцом Никандром ведем. Много отец Никандр нам диковинного рассказали: и об афонских обителях, и о граде Иерусалиме. Да.
Вострухин замолчал, видимо подыскивая, что бы сказать.
Молодой офицер чувствовал, что своим присутствием стесняет всех, и от этого сознания сам стеснялся. Однако уходить по некоторым, ему лишь известным, причинам не хотел пока. Он силился найти тему для разговора, но беседа шла вяло и часто Прерывалась большими паузами, во время которых Федор Антипович барабанил пальцами по столу и, сделав задумчивое лицо, приговаривал:
– Н-да… Так-то.
– А пестра ныне вера стала, страсть пестра, – вдруг заговорил отец Никандр. – Взять хотя бы московские соборы. Благолепие, что говорить, а истинного благочестия нет. Служат скороговоркой, слова выкидывают. А неужели это можно? Истинная-то вера у немногих числом старцев хранится. Таятся они в смиренственном уединении, потому обмириться не хотят, и пестрота им претит. А взять хотя бы табакокурство, – продолжал он после короткого молчания, косясь в сторону Свияжского, от которого сильно попахивало табаком. – Ныне все курят! Либо нюхают. Попы и те стали табачищем заниматься. К иному подойти нельзя: за версту проклятой травой смердит. А разве это хорошо? В старые годы за табак носы резали…
Николай Андреевич слушал рассеянно. Ему становилось тоскливо.
«Где же Дуня? Неужели дома нет? Тогда чего и сидеть? – думал он и вдруг радостно встрепенулся: через открытое, выходящее в палисадник окно он увидел мелькнувшую среди зелени листвы темно-русую головку. – Вот где она!»
– Знаете, Федор Антипович, что-то душновато, – быстро встал он. – Я ведь вышел, чтобы воздухом подышать. Пойду-ка я, поброжу у вас по садику.
– Что же, пойдемте, – промолвил старший Вострухин, нехотя вставая.
– Нет, – быстро перебил его офицер. – Я пойду один. Вы беседуйте. Мне, право, будет крайне неприятно, если я оторву кого-нибудь от занимательной беседы. Зачем я буду вас стеснять? Мы так давно знакомы, что можно и отложить ненужные церемонии. По вашему садику приятно походить. Зелень, знаете, ну и вообще… А вы беседуйте… Я похожу, подышу воздухом…
Отец и сын Вострухины переглянулись. Восковое лицо Сергея словно потемнело.
– Как угодно, – хмуро проговорил Федор Антипович, стараясь не смотреть на сына.
Не исполнить желания Свияжского он не смел; о нем, как и о всех людях, он судил по себе: «После свинью подложит». Но в душе он злился, так как понимал причину внезапной прогулки Николая Андреевича. Не менее хорошо понимал он, почему юный гвардеец довольно-таки частенько стал заходить в его убогий домишко.
Свияжский торопливо вышел.
– Мать! Чего ты не позовешь Дуню? – с некоторым пренебрежением уронил Сергей, не отводя от отца своего тяжелого взгляда.
Отец вдруг вскипел:
– Молоды еще яйца кур учить! Не клич, Манефа! Знаем, что делаем.
– Больно, тятенька, вы в мир вдались. Этак и душеньку легко погубить. Все на денежки разменяли? – проговорил сын саркастически.
– Не тебе учить. А для тебя дубинка у меня еще цела, – раздраженно ответил Федор Антипович.
– Что же, побейте. Стерплю… Бог терпел и нам велел. А вам грешно.
Лицо старого Вострухина стало темнее тучи.
– Будет вам! Сегодня только что свиделись и уж… – начала было Манефа Ильинишна.
– Нишкни! – грозно прикрикнул на нее муж, а затем, видимо, желая свести разговор на иную тему, произнес: – Так как же это ты насчет московских соборов, отец Никандр?
– Соборы-то соборами, – медленно промолвил странник, – а только этот офицерик до добра не доведет. Табашник настоящий. А тебе надо бы опаску иметь.
– И ты туда же! – сердито воскликнул Вострухин-отец. – Тебе-то как будто и не пристало. Наживи добра с мое, тогда и учи.
– Мне добра не надо. Мне потребна кружка кваса или воды да кусок хлеба, только и всего.
– То-то, чай, в кубышке и припрятано. Знаем вас, смиренников.
– У меня ни синя пороху. По обету нищенствую, – обидчиво проговорил Никандр.
– Так, так. Небось, добровольных даяний не приемлешь? – с язвительной усмешкой заметил купец.
– Приемлю для Бога… Только для Бога, – смиренно потупясь, ответил странник.
– Все деньги Божьи, что говорить. В монастыри, чай, даяния-то, жертвуешь?
– Случается. На табачище да вино не извожу.
– Да что же, отчего этому не поверить? Вот тебе и благочестивая наша беседа: на табак, вино да деньги сошла…
– А все этот сбил, принесла нелегкая, – озлобленно проговорил Сергей.
– Так ты говоришь, что вера ноне пестра стала? – снова направил старший Вострухин беседу в надлежащее русло, и странник повел надлежащую речь.
Отдельного выхода из дому в палисадник не было, а потому Николаю Андреевичу пришлось идти вкруговую; проходя дворами к калитке садика, он различил в зелени кустарников стройную фигуру молодой девушки с несколько бледным, миловидным лицом, на котором застыло выражение напряженного ожидания. Девушка услышала его шаги и обернулась. Яркий румянец вспыхнул на щеках, и лицо будто осветила улыбка. Головка радостно закивала.
– Дунечка!.. Поджидала?.. – тихо спросил Свияжский.
– Ты здесь? А я, глупая, и не знала! Давно? – спросила молодая девушка.
Они пошли по аллейке. Вид у Николая Андреевича был рассеянно-скучающий; Дуня, сорвав мимоходом ветку, нервно обмахивалась ею.
– Тише. Смотрят.
Так было, пока их могли видеть из окон. Но едва они повернули за угол, куда выходила глухая стена, произошла метаморфоза: протянулись руки, уста слились в страстном поцелуе. Молодые люди сели на старую скамью под тенью развесистой рябины, и защебетала, как птичка, девушка:
– Я тебя так ждала, так… измаялась. День за днем проходит, а тебя нет и нет. И молилась я, и плакала… Боже мой! Вот тоска-то была! Думала, забыл, разлюбил…
– Тебя разве могу разлюбить?
– Красавиц много, не мне чета, – сказала Дуня, и у нее ревниво дрогнула бровка.
– Ты для меня краше всех. Милая, милая! Я не шел, потому что нельзя часто. И то твой отец волком смотрит. Что за мука, Господи! Каждый раз надо укрываться, чтобы свидеться. На свободе побыть совсем нельзя. Сейчас, верно, тебя и позовут. Надо правду сказать, и несчастливые же мы с тобой, Дунечка. Теперь брат твой приехал, стало быть, еще хуже будет. Скверно, родная!
– Полно!.. Что думать? Мне вот, как погляжу на тебя, и на сердце радостно становится. А думы – ну их! Хорошо пока, а о будущем, что загадывать? Бог поможет.
Эти слова вливали в душу Свияжского бодрящее чувство.
– Будем так верить, голубка моя! – воскликнул он.
– А как же иначе?
Он оставил этот вопрос без ответа. А Дуня заговорила о том, как хорошо жить, когда любишь, как она счастлива, что любит и любима, что будущее далеко-далеко, а настоящее так пленительно, так хорошо…
Она говорила простым языком малообразованной девушки, но сердце подсказывало ей слова, и Николай Андреевич, любуясь блеском ее глаз, прислушиваясь к музыке ее слов, сам начинал верить, что будущее далеко-далеко, что не стоит о нем загадывать. Дуня казалась ему самой лучшей, самой прелестной женщиной на свете. И все вокруг было так чудно хорошо, и озаренные румянцем закатного солнца рябины нарочно далеко раскинули ветви, чтобы охранить, скрыть их, влюбленных, от вражьих глаз.
И вдруг разом пришлось упасть с неба на землю. По садику разнесся надтреснутый голос Манефы Ильинишны:
– Дунька! Иди домой!
Девушка быстро поднялась со скамьи.
– Зовут. Надо идти, – промолвила она тоскливо.
– Вот что, милая, – торопливо заговорил Свияжский. – Так нам нельзя больше видеться. Все следят твои: отец, мать, брат… Приходится перед ними ломаться… Это невыносимо. Устроимся иначе. После обеда твой отец спит, мать тоже? Да? Авось, и Сергей не помешает… Ты выходи в огород, к забору, что у пустыря. Я буду приезжать ровно в час дня. Никто знать не будет… Ладно?
– Чего лучше!
– Дунька!.. Дунька! – раздался снова крик матери.
– Иду! – отозвалась девушка. – Завтра, значит, у пустыря? – тихо спросила она Николая Андреевича. – Прощай, родимый! До завтра!
Молодые люди обнялись.
– Ду-у-унька! – снова раздалось восклицание.
– Да иду я, маменька! – И, приняв невозмутимый вид, девушка медленно пошла по дорожке, обменявшись со Свияжским долгим прощальным взглядом.
Молодой офицер побродил некоторое время по палисаднику, потом прошел в дом. Сергей взглянул на него пытливо. Николай Андреевич выдержал его взгляд и, сев на стул, стал слушать монотонное повествование отца Никандра.
Вызов дочери из сада был сделан Манефой Ильинишной вследствие нашептываний сына. Она знала, что поступила против воли мужа, и ждала от него сильного нагоняя; поэтому ее лицо сделалось еще более постным, и странника старалась она слушать с усиленнейшим вниманием.
Старик Вострухин в душе был доволен, что жена позвала дочь с прогулки, но для поддержания престижа своей власти все же собирался сделать супружнице головомойку.
Дуня сидела за каким-то вязанием и, похоже, усердно слушала рассказ благочестивого Никандра. На юного офицера она старалась не глядеть. Свияжскому наскучило бесцельно сидеть у Вострухина; он встал и начал прощаться. Само собой, что Федор Антипович удерживал его на всякие лады. Однако Николай Андреевич остался непреклонен.
«Что будет дальше?» – несколько минут спустя думал он, пробираясь среди луж и грязи улицы.
Не было бодрящего присутствия любимой девушки, и рассудок беспощадно работал. На брак с Дуней Андрей Григорьевич ни за что не согласится: породниться с мужиком!.. Да его превосходительство лучше дал бы перепилить себя пополам, чем решиться на это. Подозревал Николай Андреевич, что и со стороны Вострухина особенного расположения к этому союзу не последовало бы: само собой, он прочил дочку за своего брата купца, а барин, да еще офицер, был в его глазах особым существом довольно-таки презренной породы. Любовь к Дуне созревала в сердце молодого гвардейца медленно, но неудержимо, и в конце концов захватила девушку своим пожаром. Это было нечто роковое. Пока они были своеобразно счастливы, а дальше, дальше, как себя ни убеждал Свияжский, он ничего не предвидел, кроме горя.
По уходе гостя Вострухин-отец тотчас же напустился на жену:
– Разве я велел тебе звать ее? Или уж я сам своих дел не знаю? Или я в самом деле – не хозяин? Ребра-то, видно, твои давно не считаны?..
– Сереженька вот сказал… – начала было жена.
– А он тебе – указ? – прервал ее муж. – До Сережки я тоже доберусь ужо. А тебе, – внезапно обратился он к дочери, – таков мой сказ: если этот офицеришко когда-либо приедет сюда, да ты пойдешь с ним в сад или как ни на есть станешь с ним шушукаться да разводить тары-бары, то нагайка, которой я кобылу хлещу, по твоей спине погуляет. Так и знай. Разве он тебе пара? Знаем мы этих ветрогонов! Смотри у меня: чуть что – доберусь, тогда не пеняй.
– Простите, тятенька, никогда больше при нем в сад не пойду, от маменьки шагу не сделаю, чтобы вы не серчали, – с чрезвычайным спокойствием ответила Дуня.
На лице Сергея выразилось недоумение: по-видимому, хладнокровие сестры удивило его.
VII
Подвиг спасения утопавших Александром Васильевичем, быть может, мало выдался бы из числа заурядных, какие чуть не ежедневно случались в приневской столице, если бы не произошел на глазах императрицы и совершивший его не был замечен ею. Всякие вести разносятся в придворных кругах с быстротой молнии; к вечеру того же дня уже все знали о происшедшем, и имя осчастливленного милостивой беседой с государыней Кисельникова было у всех на устах.
Не замедлил узнать об этом и Андрей Григорьевич Свияжский. Когда ему передавали случившийся факт, он глубокомысленно хмыкнул, и на лице его появилось озабоченное выражение. Дня через два он сказал сыну:
– Гм… Ты, Николай, кажется, пристроил куда-то этого, как бишь? Ки… Кисельникова?
– Да. Он живет у Лавишева.
– Ты бы, знаешь, привез его к нам на дачу. Молодой человек, одинокий… Надо о нем позаботиться, поддержать. Вообще, так сказать, помочь.
«Вон оно куда поехало! Что значит разговор-то с государыней!» – подумал не без иронии Николай и ответил:
– Хорошо. Я его уговорю. А вы, батюшка, разве им очень интересуетесь?
– Ну, «очень интересуюсь» – сильно сказано. Что же мне в нем интересного? Но у меня доброе сердце, просто хочется помочь сыну моего старинного друга и однокашника.
Николай Андреевич уговорил, хотя и не без труда, юного провинциала поехать к Свияжским.
Андрей Григорьевич встретил Кисельникова очень радушно, был чрезвычайно мил, любезен, шутил, вспоминал годы, проведенные в шляхетском корпусе с его отцом, и детские проказы, одним словом, показал себя душой-человеком.
Кисельников не верил ни своим глазам, ни ушам. Он еще не познал на опыте, что успех значит все в свете, и наоборот, неудачник оказывается уже тем виноватым, что ему не повезло.
Посетив раз Свияжских, Александр Васильевич побывал и второй, и третий, постепенно освоился с тамошним обиходом и мало-помалу сделался у них почти своим человеком. Он приглядывался, вдумывался и пришел к заключению, что было что-то натянутое, неестественное в отношениях между собой членов этой семьи.
Верховодила в ней, несомненно, вторая жена Свияжского. Надежда Кирилловна была женщиной лет тридцати пяти. Высокая, стройная, с живым взглядом черных глаз, она могла называться красавицей. Было что-то жесткое в чертах ее лица, напоминавшего лицо римских матрон: изящный, но резко очерченный подбородок свидетельствовал о твердой воле, тонкие, подвижные ноздри выдавали страстную натуру. Быть может, физиономист сказал бы про нее, что эту женщину опасно иметь врагом, что она едва ли станет разбирать средства, когда захочет достигнуть цели, к которой пойдет неуклонно и неустанно, либо достигнув ее, либо погибнув, но не отступив. Когда она в минуты раздражения сдвигала тонкие, бархатные, темные брови и в ее глазах загорался огонек, ее лицо становилось грозным, почти страшным.
Ольга Андреевна, падчерица Натальи Кирилловны, представляла полную противоположность ей. Это было нежное, эфирное существо. Детскою чистотою веяло от несколько мечтательно-грустного взгляда ее васильковых глаз. Вся ее небольшая, стройная фигура казалась хрупкой, не от мира сего, с прелестного личика, обрамленного волною золотистых волос, можно было рисовать ангела. Но около губ иногда чуть намечались две складочки, говорившие, что Ольге не чуждо упорство, когда оно потребуется.
Из числа многочисленных посетителей Свияжских выдавались двое, считавшиеся почти своими людьми у них: это был князь Семен Семенович Дудышкин, поручик конного полка, и капитан одного из армейских полков петербургского гарнизона, Евгений Дмитриевич Назарьев.
Князя Дудышкина, при всей своей незлобивости, Киселышков терпеть не мог. Князь был широкоплечим малым с веснушчатым лицом, которое он, чтобы скрыть этот недостаток, довольно густо белил и румянил. Мундир сидел на нем безукоризненно, на толстых, чувственных губах всегда играла улыбка. В его манерах чувствовалась вкрадчивость, смех звучал деланно, темные глаза смотрели и холодно, и лукаво. У этого человека могли возникнуть пылкие страсти, но едва ли его душа была доступна высоким чувствам. Опытный человек при внимательном взгляде открыл бы в нем актера, постоянно, но не всегда тонко, играющего раз навсегда заученную роль.
Кисельникова раздражало самодовольство князя, влюбленность в себя, его деланность и высокомерно-покровительственный тон, которым Семен Семенович говорил с ним. Насмешливые взгляды, а порою и намеки Дудышкина раздражали молодого провинциала, и часто грубый ответ готов был сорваться с языка юноши, но он сдерживал себя из уважения к дому, где происходили его встречи с князем. В глубине души он презирал Дудышкина, так как слышал, что тот кутила, развратник, содержащий целый гарем из своих крепостных красавиц, плохой товарищ и человек, умеющий строить свое благополучие чужими трудами да связями с лицами власть имущими.
Не нравилось молодому провинциалу также и то, что Дудышкин фамильярно обходился с Ольгой Андреевной; казалось, что он словно имеет права делать это.
Как-то уходя от Свияжских, Александр Васильевич спросил подававшего ему плащ лакея:
– Что, князь Дудышкин, кажется, часто здесь бывает?
– Да, как же. Они ведь на линии жениха, – ответил лакей и почему-то вздохнул.
«Бедная!» – подумал Кисельников про Ольгу, и не то змейка ревности, не то чувство обиды за нее шевельнулось в нем. Между молодым «дикарьком» и светской девушкой, в качестве фрейлины императрицы знакомой со всей роскошью двора, установились странные отношения. Они очень быстро сдружились. Квсельников смотрел на молодую Свияжскую как на сестру, поверял ей некоторые свои заботы, огорчения и радости, а она относилась к нему как к младшему брату, потому что в смысле житейской опытности и знания людей и света куда превосходила юного провинциала. Иногда, когда у Ольги было слишком тяжело на душе, она слегка откровенничала с Александром Васильевичем, быть может, инстинктивно угадывая в нем друга, на которого могла положиться, человека хотя и неопытного, юного, но с сильной волей и твердым духом.
Как-то однажды, по уходе князя Дудышкина, у нее вырвалось восклицание:
– Вот противный человек!
Кисельников просиял.
– Противный? – заметил он простодушно. – А ведь говорят, что он – ваш жених.
Ольга Андреевна вспыхнула, и ее глаза блеснули.
– Он – мой жених?! Да я лучше умру, чем выйду за него замуж.
– Верно! Так, так! – проговорил с чрезвычайно довольным видом Александр Васильевич.
Если бы его спросили, почему он так доволен, юноша, вероятно, сам не мог бы ясно определить. Он вовсе не был влюблен в Ольгу Андреевну, хотя иногда, в мечтах, ее прелестный профиль и заслонял миловидное личико соседки Полиньки, оставленной за несколько тысяч верст от северной столицы; Кисельникова просто радовало, что «этот ангельчик» не достанется «тому черту». Отчасти сюда примешивалось и злорадство по отношению к Дудышкину. Князь по своим связям и, быть может, более кажущемуся, чем настоящему, богатству должен был считаться хорошей партией, однако тут ему предстояло остаться с носом.
Кроме Ольги Андреевны и, конечно, Николая Андреевича, был еще один человек, с которым Кисельников сошелся если не дружески, то очень по-приятельски. Это был второй из завсегдатаев Свияжских, армейский капитан Евгений Дмитриевич Назарьев.
Капитану было лет тридцать с небольшим. Он был хорошо сложен, худощав и коренаст. Черты лица он имел не совсем правильные; было что-то жгучее, завлекательное в матово-прозрачном цвете его кожи; когда он улыбался, сверкая белыми, как слоновая кость, зубами, то становился обворожительным, тем более что глаза – темные, большие и глубокие – сохраняли задумчивое, почти печальное выражение.
Есть люди, на которых словно самой природой наложена печать обреченности на горе и страдания. У них уже в детстве сквозит что-то скорбное во взгляде, какая-то странная печаль, даже в минуты беззаботного оживления. К числу таких людей можно было отнести и Назарьева.
Однако это не значит, что он ходил вечно хмурым, меланхоличным. Напротив, в обществе он умел держать себя непринужденно, мог быть весел, шутил, смеялся, но роковая печать несчастья не оставляла его даже в моменты самого кипучего веселья. Она сказывалась в звуках его странного смеха, как будто насильственного, в трепетных, робких искорках, зажигавшихся в его умных глазах. Едва ли он сам знал о персте судьбы, которым был отмечен; он считал себя обыкновеннейшим смертным. Зато другие инстинктивно чувствовали в нем далеко не заурядного человека.
Этими «другими» были преимущественно женщины. Армейский офицер, сын захудалого помещика, обладавшего всего десятком душ крестьян, маленький ростом и хотя приятный лицом, но вовсе не выдающийся красавец, Назарьев был кумиром женщин. Они летели к нему, как мотыльки на огонь, и очень многие из них обжигали себе крылышки!
По отношению к ним Назарьев был отчасти жесток. Он поддавался временной страсти, потом остывал и без сожаления не только расставался, но просто отталкивал надоевшую ему любовницу. Ни мольбы, ни слезы жертвы его то ли темперамента, то ли загадочной наружности не помогали. И много проклятий среди мучительных рыданий обрушивалось на голову Назарьева. Однако они мало смущали его.
Но… конь на четырех ногах, а и тот спотыкается. Довелось споткнуться и Евгению Дмитриевичу. Общий кумир, для которого победы над женскими сердцами не составляли труда, он сам безумно влюбился.
Это было могучее чувство, всецело захватившее Назарьева. Он, испытывавший ранее только мимолетные вспышки пародии на привязанность, не узнавал себя, изумлялся и положительно терял голову.
Видно, у него на роду было написано иметь успех в любовных делах: Назарьев вскоре убедился, что девушка, которую он полюбил, платит ему взаимностью. Он был на седьмом небе от счастья, но рассудок обдавал холодом его душу. Ничего подобного его прежним любовным интригам здесь не могло быть; Назарьева коробило при мысли создать из своей глубокой привязанности, скованной, так сказать, из лучших движений сердца, мимолетную связь, маленький эпизод холостяцкой жизни; даже мысль об этом была бы оскорблением для той, которая полюбила его и которую он боготворил. Он понимал и страстно желал этого, однако результатом в данном случае могло быть только единение на всю жизнь – брак. А подобный брак казался маловероятным, поскольку общественное положение любимой девушки и Назарьева было слишком различно.
Для пояснения достаточно сказать, что предметом любви бедного армейского капитана была дочь богача, его превосходительства действительного статского советника и многих российских орденов кавалера Андрея Григорьевича Свияжского.
Ольга Андреевна не могла отдать себе отчет, почему она полюбила Назарьева. Бывая при дворе, она частенько знакомилась с красавцами, слава о которых гремела по всей Европе или наиболее блестящим королевским и императорским дворам, но оставалась равнодушной к их красоте. И вдруг скромный армейский офицер, не видный по фигуре и далеко не красавец лицом, завладел ее сердцем безвозвратно, беспредельно. Ольге нравились задумчивый взгляд Назарьева, его речи, полные задушевной тоски и непохожие на светскую болтовню изящных щеголей, его оригинальность, так сказать, выделяемость и несходство с окружающими. Он заинтересовал молодую Свияжскую, а потом нахлынуло какое-то пламя, захватившее ее. И когда в знойный майский день Назарьев, сидя с Ольгой в тени полураспустившейся яблони, вдруг взял ее руку и зашептал о своей любви, она не сделала негодующего лица, не убежала от него; она только дрогнула всем телом, понурила прелестную головку, и на его вопрос, заданный дрожащим, умоляющим шепотом: «А вы… Я вам не противен?.. Может быть, вы… когда-нибудь полюбите… меня?», побледнев, положила ему руки на плечи и ответила твердо, глядя прямо в его глаза: «Я вас люблю». Прозвучавший поцелуй был началом новой жизни для влюбленных.
Конечно, Александр Васильевич не мог проникнуть в тщательно скрываемую от постороннего глаза тайну Назарьева и Ольги Андреевны; не подметил он также и искрометных взглядов, которые иногда кидала на Евгения Дмитриевича молодая супруга старого Свияжского, и как по временам чуть-чуть хмурились ее темные бровки и недобрая морщинка прорезала лоб. Это бывало в особенности тогда, когда Надежда Кирилловна заставала падчерицу и капитана оживленно беседующими.
Не заботясь ни о каких тайнах, Кисельников часто и долго беседовал с Назарьевым, так как капитан, во-первых, умел всегда завести разговор далеко не пустой, а во-вторых, никогда не отказывал юноше в дельном совете. А эти советы опытного военного служаки являлись для Александра Васильевича настоятельной необходимостью, потому что в его судьбе произошла радикальная перемена.
VIII
У графа Григория Григорьевича Орлова был приемный день. В большом зале, отведенном для лиц, имеющих необходимость видеть бывшего шталмейстера конной артиллерии, а ныне влиятельнейшего человека в империи, брата фаворита императрицы Екатерины, сидели или нервно прохаживались военные и гражданские сановники, то и дело посматривая на тяжелую резную дверь графского кабинета. Она довольно часто приотворялась, выпуская поговорившего; из-за нее выглядывала голова адъютанта в пудреном парике с крупными буклями, и он произносил только одно слово: «Пожалуйте!». Вслед за этим кто-нибудь из ожидавших быстро поднимался, одергивал форменный кафтан и, провожаемый взглядами остающихся ждать очереди, тихо проскальзывал в дверь, тотчас же захлопывавшуюся за ним.