
Полная версия
Василий Теркин
– Как это?
– Ну, хоть так, как барышни думают. Растет девочка, станет девицей, а потом или завянет…
– Вот как мои тетки!
– Или встретится с суженым. Иногда бывает, что встреча-то за несколько лет. И то, что западет в душу, кажется недосягаемо, и вдруг судьба именно это и посылает.
– Вы о ком же говорите, Василий Иваныч?
– О себе. Только я не про свою суженую. Кто она – я еще не знаю. А вот я к чему это. Крестьянским мальчишкой я влез на колокольню и оттуда облюбовал вот ваш парк и дом. Он мне тогда чертогом казался. Так захотелось, чтобы и у меня было точно такое угодье. И завидно стало до боли: вот, мол, господа владеют какими чудесными вотчинами и не чувствуют цены добра своего. Я не мог тогда и мечтать о том, чтобы когда-нибудь такая усадьба досталась мне. А судьба свою линию вела. Попадаю именно сюда, как директор лесной компании. Правда, капиталы не мои, но захоти я оставить усадьбу Ивана Захарыча за собой – это исполнимо!
– Лучше вы купите, лучше вы! – Саня захлопала руками. – Мы в то имение переедем. Вы будете наш сосед. Это чудесно!
– Да ежели и компания сама прихватит это имение, все равно по летам жить надо здесь же. Вот судьба-то как свою линию ведет, барышня!..
Теркину стало детски радостно оттого, что он с ней разговорился. Он ни секунды не подумал о том, уместно ли ему так откровенничать с простоватой барышней, которая все могла разболтать отцу и теткам.
XIX– Вы все еще здесь?
Оклик Первача заставил обоих встрепенуться.
Таксатор стоял у входа в беседку, улыбался и поправлял цветной галстук. Его светлый пиджак, скроенный очень узко, выставлял его талию. Соломенная шляпа была надета немного набекрень.
– Да, мы здесь, – отозвался суховато Теркин и взглядом спросил его: что ему нужно?
– А меня Иван Захарыч и Павла Захаровна послали отыскать вас и просить чай кушать. Александра Ивановна, – обратился он к Сане с усмешкой, которая не понравилась Теркину, – вам не будет ли свежо? Солнце садится, а вы в одной легкой кофточке.
– Мне ничего! Мне отлично! Здесь даже душно немного!
– Вы позволите присесть? – спросил Первач больше Теркина, чем Саню, тоном человека, желающего и подслужиться, и соблюсти свое достоинство.
– Места много, садитесь.
Теркин вспомнил, что за обедом он подметил, как Саня вдруг покраснела и взглянула исподтишка на Первача, а он в ту минуту как бы нарочно смотрел в другую сторону, и подумал: „Между барышней и этим ловкачом, кажется, шуры-муры“.
Теперь ему присутствие Первача, прервавшего их милый разговор, сделалось вдруг особенно противно.
– Василий Иваныч, вы как предполагаете: заночевать здесь? Комната вам приготовлена во флигеле, где и я живу. И для добрейшего Антона Пантелеича найдется место.
– Это кто Антон Пантелеич? Ваш землемер? Он ведь землемер? – живо спросила Саня.
– Какой же он землемер? – брезгливо перебил Первач. – Просто нарядчик.
– Нет-с, – оттянул Теркин и бросил взгляд на Первача. – Антон Пантелеич – агроном с отличными познаниями. По лесоводству – дока.
– Конечно, конечно, он много знает практически, – заметил Первач.
– Да и обучен достаточно. И вообще, личность очень своеобразная и достойная уважения.
– Он славный! – вскричала Саня. – Похож на батюшку… в штатском платье.
– Так как же, Василий Иваныч, прикажете распорядиться насчет вашего ночлега?
Взгляды Сани и Теркина встретились. Она чуть заметно смутилась и отвела голову, но так, чтобы ее лицо не видно было Первачу.
– Вам разве нужно опять в город? – выговорила она.
– Нет… особенно я не тороплюсь. Только зачем же стеснять ваших?
– Ничего!.. Ничего!.. Няня Федосеевна вам отлично постелет. Николай Никанорыч, скажите, пожалуйста, тете Марфе Захаровне, что Василий Иваныч останется ночевать… Ведь да?
– Благодарю вас.
– А чай? – спросил Первач, видимо желая уйти вместе с ними.
– Мы сейчас… Здесь так славно!
– Идите, идите, Николай Никанорыч!
Первач взглянул на Саню с особого рода усмешечкой, встал и в дверях беседки сказал Теркину:
– Все будет исполнено… Вас ждут.
Пока его шаги хрустели по дорожке, оба молчали.
– Александра Ивановна! – окликнул Теркин вполголоса.
– Мы с вами хоть и без году неделю знакомы, а я вас о чем спрошу… Можете и не отвечать.
– О чем, о чем?
Саня вся зарделась и правой рукой стала теребить конец своей косы, перекинутой на плечо.
– Этого… таксатора вы как находите?
– Николая Никанорыча?
– Да, Николая Никанорыча.
– Он очень милый.
– Ну, вот и нехорошо. Вы это сказали так… для отвода.
– Красивый. С ним весело.
– И только?
Теркин поглядел на нее вбок.
– Я не знаю.
– Ну, простите. Я ведь не инквизитор какой. А только этот франтоватый и ученый брюнет кажется мне… есть такая поговорка русская, коренная, да при барышне не пристало.
– Скажите.
– Не пристало. Смысл такой, что пальца ему в рот не клади. Эта пословица годится и для барышень. Иван Захарыч, кажется, вполне в него уверовал.
– Да, кажется.
– И тетенька, та – главная. Она ведь у вас, сдается мне, н/абольшая в доме. Как бишь ее зовут?
– Павла.
– Так и она его одобряет?
– Я думаю.
Сане становилось неловко от вопросов Теркина. Он это сейчас же заметил.
– Александра Ивановна, вы не подумайте, что я вас пытать хочу.
– Как пытать?
– Допрашивать, значит. Я по душе с вами… вы видите. Одно я вам скажу: вашего папеньку я не обижу и не воспользуюсь его нуждой. Прошу вас верить, что я не паук, развесивший паутину над всеми вашими угодьями.
Зачем он это говорил? Послушай его кто-нибудь из доверителей – членов компании – про него сказали бы, что он способен размякнуть около каждой юбки, удариться в чувствительность перед смазливой барышней, только бы она его сочла благороднейшей души мужчиной.
Пускай!.. Ему жаль эту девочку больше, чем ее отца. Его положением он не воспользуется с бездушием кулака, но и не имеет к нему ничего, кроме брезгливо– презрительного чувства за всю эту землевладельческую бестолочь и беспутство.
– Нас ждут к чаю, – напомнила Саня и встала.
Она все еще была смущена. Почему же она не защитила Николая Никанорыча? Ведь он ей нравится, она близка с ним. Такие „вольности“ позволяют только жениху. А сегодня он ей точно совсем чужой. Почему же такой хороший человек, как этот Василий Иваныч, и вдруг заговорил о нем в таком тоне? Неспроста же? Или догадывается, что между ними есть уже близость, и ревнует? Все мужчины ревнивы. Вот глупости! С какой стати будет он входить в ее сердечные дела?..
– Пожалуйте!..
Теркин предложил ей руку. Саня не ожидала этого, и настроение ее быстро изменилось. Ей так вдруг сделалось тепло и весело под боком этого рослого и красивого человека. Он, конечно, желает ей добра, и если бы они хоть чуточку были подольше знакомы, она бы все ему рассказала и стала бы обо всем советоваться.
Они проходили мимо куста сирени. На макушке только что зацвели две-три кисти. Сирень была белая.
– Ах, я и не видала нынче! Василий Иваныч, вы большой, – достаньте мне вон ту кисть, самую верхнюю.
– Извольте!..
– Чудо как пахнет!
Своей крошечной ручкой она поднесла ему кисть к носу. Его потянуло поцеловать пальчики, но он удержался.
– Чудесно! – отозвался он. – И как жаль, что такой сад в забросе. Вы что же, барышня, не занимаетесь цветами?
– Я?.. Не умею.
– А научить некому?
– Некому.
– В большое равнодушие впали господа к своим угодьям.
Саня промолчала.
– Василий Иваныч! у вас хорошие глаза?
– Ничего! Не пожалуюсь.
– Пожалуйста! Вот в этой кисти… Поищите мне цветок в пять лепестков.
– А вы загадали, поди?
– Да!..
Теркин тихо рассмеялся и начал искать. Саня следила глазами. Она загадала: „дурной человек Николай Никанорыч или нет“; если дурной – выищется цветок в пять лепестков.
– Извольте!
– Нет, не может быть?..
– Смотрите.
Лепестков было пять.
– Ах! – почти вскрикнула Саня, и румянец залил ее даже за уши. – Идемте. Нас ждут!..
XXКарлик Чурилин, стоя у дверей, спросил:
– Ничего еще не прикажете?
– Ступай!.. Завтра разбудить меня в шесть часов.
– А господина Хрящева?
– Его не нужно. Он рано просыпается.
– Покойной ночи.
Комната была просторная, в три окна, выходивших в садик прямо из передней, где на „ларе“ постлали Чурилину. Внизу же ночевал и Хрящев. В мезонине флигеля жил Первач.
Теркин оглядел стены, мебель с ситцевой обивкой, картину над диваном и свою постель, с тонким свежим бельем. На ночном столике поставили графин и стакан. Пахло какими-то травами. За постелью дверь вела в комнату, где ему послышались мягкие шаги.
– Антон Пантелеич?.. Вы тут? – окликнул он.
Ему никто не ответил. Но дверь скрипнула, и просунулась голова в ночном чепце.
– Чего не угодно ли?
Голос был еще не старый. В просторной комнате от одной свечи было темновато. Лица он сразу не мог рассмотреть.
Но тотчас же сообразил, что это, должно быть, ключница или нянька.
– Войдите, войдите, матушка! – пригласил он ее очень ласково.
Вошла старушка, с бодрым, немного строгим лицом, в кацавейке, небольшого роста, видом не старая дворовая, а как будто из другого звания. Чепец скрывал волосы. Темные глаза смотрели пытливо.
– Мы с вами соседи?
– Так точно. Я вот тут. Только вы не извольте беспокоиться. Меня не слышно. А может, чего вам не угодно ли на ночь? Кваску или питья какого?
– Спасибо! У меня таких привычек нет.
Спать ему не хотелось. Он посадил ее рядом с собою на диван.
– Утром рано изволите просыпаться? У нас господа – поздно. Кофею угодно или чаю?
– Чайку соблаговолите.
– Очень хорошо.
Тон у нее был особенный – вежливый, без подобострастия или наянливости.
– Вы не нянюшка ли барышни, Александры Ивановны? – спросил Теркин и пододвинулся к ней.
– Вынянчила, сударь, и не ее одну, а и маменьку их.
Губы ее, уже бесцветные, чуть-чуть вздрогнули.
– Славная барышня!
– Понравилась вам? Совсем еще малолетняя… Не по летам, а по разуму. Ее-то бы и надо всем поддержать и наставить, а вместо того…
Она не договорила.
В ее голосе заслышалась горечь.
– Вы меня не осудите, батюшка, – начала она полушепотом и оглянулась на дверь в переднюю. – Я ведь день-деньской сижу вот здесь, во флигеле. И Саню-то не вижу по целым неделям – в кои-то веки забежит. Чуть не так скажешь – сейчас: „ах, няня, ты ворчунья!“ А у меня душа изныла. Вас имею удовольствие видеть в первый раз и почему-то заключаю, что вы – человек благородный.
Эти выражения показались Теркину странными.
– Вы, матушка, из старых дворовых?
– Нет, сударь, – почти обидчиво ответила Федосеевна. – Я никогда в рабском звании не состояла. К родителям Санечкиной маменьки я поступила в нянюшки по найму. Папенька мой служил писцом в ратуше, умер, нас семь человек было.
– А-а, – протянул Теркин, – понимаю. К питомице вашей привязались, потом и дочь ее вынянчили?
– Так точно. Позвольте ваше… имени и отчества вашего не имею чести знать.
– Василий Иваныч.
– Дошло и до меня, Василий Иваныч, что вы покупаете всю вотчину.
– Пока еще об одной лесной даче идут переговоры.
– Все, все хотят они спустить, – она кивнула головой туда, где стоял большой дом. – Сначала это имение, а потом и то, дальнее. Старшая сестрица отберет все у братца своего, дочь доведет до распутства и вы гонит… иди на все четыре стороны. Вы – благородный человек, меня не выдадите. Есть во мне такое чувство, что вы, Василий Иваныч, сюда не зря угодили. Это перст Божий! А коли нет, так все пропадом пропадет, и Саня моя сгинет.
Через полчаса он уже узнал про мать Сани, про „ехидну-горбунью“, про ее злобу и клевету, про то, как Саню тетка Марфа приучает к наливке и сводит „с межевым“, по наущенью той же горбуньи. Мавра Федосеевна клялась, что ее барыня никогда мужу своему не изменяла и что Саня – настоящая дочь Ивана Захарыча.
– Каждое после обеда, батюшка, толстуха угощает их с тем прохвостом, – она так звала Первача, – и когда он ее загубит, ехидна-то и укажет братцу – вот, мол, в мать пошла, такая же развратница; либо выдаст за этого межевого, – они вместе обводят Ивана Захарыча. Да и не женится он. Не к тому дело идет. К одному сраму!..
– А сама Александра Ивановна, – спросил Теркин, – он ей приглянулся, н/ешто?
– И-и, сударь, ведь она еще совсем птица.
– Птица! – повторил он с тихим смехом.
– Поет, прыгает… кровь-то, известное дело, играет в ней. Кто первый подвернется… Я небось вижу от себя, из своей каморки… что ни день – они ее толкают и толкают в самую-то хлябь. И все прахом пойдет. Горбунья и братца-то по миру пустит, только бы ей властвовать. А у него, у Ивана-то Захарыча, голова-то, сами, чай, изволите видеть, не больно большой умственности.
„Что же я-то могу сделать?“ – подвертывался ему вопрос, но он его не выговорил. Ему стало жаль эту милую Саню, с ее ручками и голоском, с ее тоном и простодушием и какой-то особенной беспомощностью.
– Простите меня, Василий Иваныч, почивать вам мешаю. Может, Господь вас послал нам как ангела– избавителя. Чует мое сердце: ежели благородный человек не вступится – все пропадет пропадом. Думала я к предводителю обратиться. Да у нас и предводитель-то какой!.. Слезно вас прошу… Покойница на моих руках скончалась. Чуяла она, каково будет ее детищу… В ножки вам поклонюсь.
Мавра Федосеевна привстала с дивана и хотела опуститься на колени. Теркин удержал ее за обе руки и потом потрепал по плечу.
– Спасибо за доверие. Жаль барышню! Этого ловкача межевого можно сократить. Я еще побуду у вас…
– Не осудите меня, простите за беспокойство.
Он проводил ее до двери и сказал вслед:
– Покойной ночи! Еще раз спасибо!
В постели он лежал с открытыми глазами, потушил свечу и не мог сразу заснуть, хоть и много ходил за целый день.
„Ангел-избавитель!“ – повторил он, улыбаясь в темноте. Он – скупщик угодий, хищник на взгляд всякого бывалого человека!
Федосеевна говорила правду. Эта горбунья – в таком именно вкусе, да и та чувственная толстуха. Первача он подозревал в сильной жуликоватости. Отец – важное ничтожество… Если милая девушка действительно жертва злобности этой ехидной тетки, отчего же и не спасти ее?
Но как?
Правду говорил он Сане про судьбу. Что она выделывает? Васька Теркин, крестьянский мальчишка, лазивший на колокольню, безумно мечтал о том, какое счастье было бы обладать усадьбой и парком на том берегу Волги, и может купить теперь и то, и другое, в придачу к лесной даче.
Почему же нет? Компания одобрит всякое его действие. В три-четыре года он с ней сквитается. Парк – его, дом – его. Но неужели он в этаком доме поселится один?
На этом вопросе он заснул.
XXIУтро занялось мягкое, немножко влажное; дымка – розовато-голубая – лежала над Заволжьем. В парке на ядреных дубках серебрились звездочки росы.
Все еще спали, когда Антон Пантелеич Хрящев вошел в аллею лип и замедленным шагом приближался к площадке со скамьей, откуда вид на село Заводное был лучше всего.
Он тихо улыбался, посматривал во все стороны, любуясь блестящей листвой дубов и кленов по склонам ближайшей балки, спускавшейся к реке. Низкая поросль орешника окутывала там и сям стволы крупных деревьев, и белая кора редких берез выделялась на зеленеющих откосах.
– Будет вёдро! – шепотом выговорил он.
У него была привычка, когда он оставался один, произносить вслух свои мысли.
От деревьев шли чуть заметные тени, и в воздухе роились насекомые. Чириканье и перепевы птиц неслись из разных углов парка. Пахло ландышем и цветом черемухи. Все в этом году распустилось и зацвело разом и раньше. Его сердце лесовода радовалось. Для него не было лучших часов, как утренние в хорошую погоду или ночью, в чаще „заказника“, вдоль узкой просеки, где звезды смотрят сверху в щель между вершинами вековых сосен.
И садоводство он любил, хотя и не выдавал себя за ученого садовника. Его привлекали больше фруктовые деревья, прививка, уход за породами, перенесенными с юга. Бывало, если ему удавалось, хоть в виде кустика, вывести какое-нибудь южное деревцо, он холил его как родное дитя и сам говаривал, что носится с ним „ровно дурень с писаной торбой“.
В этом парке он находил растительность богаче, чем можно было бы ожидать, судя по „градусу широты“, Антон Пантелеич придерживался научных терминов, и объяснял такое богатство удачным положением. Балки, круто поднимавшиеся к усадьбе, защищали низины парка, обращенного на юго-запад поворотом реки.
В тени дубов ему стало еще радостнее. Вчера он засыпал в тревожном настроении. Ему предстоял разговор с Василием Иванычем, крайне ему неприятный, противный его натуре, отзывающийся желанием выслужиться, выставить напоказ свою честность и неподкупность, а между тем он не может молчать.
Мысли его пошли все-таки в другую сторону. Все обойдется к лучшему. С таким человеком, как Василий Иваныч, знаешь, что дело будет спориться, – и дело крупное, хорошее дело.
К Теркину он быстро стал привязываться. Не очень он долюбливал нынешних „самодельных людей“, выскочивших из простого звания, считал многим хуже самых плохих господ, любил прилагать к ним разные прозвания, вычитанные в журналах и газетах. Но этот хоть и делец, он ему верит: они с ним схожи в мыслях и мечтаниях. Этому дороги родная земля, Волга, лес; в компании, где он главный воротила, есть идея.
Хрящев вернулся снизу в цветник и присел на скамейку, откуда ему видна была калитка от флигеля. Уходя, он сказал Чурилину, чтобы тот прибежал сказать ему, когда Василий Иваныч оденется и спросит чаю. Тарантас он сам приказал закладывать. Они должны были до завтрака съездить вдвоем без Первача осмотреть дачу.
Объяснение необходимо, и всего лучше бы переговорить здесь. Авось Василий Иваныч захочет заглянуть в парк. За чаем было бы неудобно. Или тот ловкач спустится сверху, пожалуй, и подслушает под окнами. Такие на все способны.
Опять мысли Антона Пантелеича поползли в другую, более приятную сторону. Он смотрел на дом, на забитые окна второго этажа, на размеры всего здания, и его голова заиграла на новую мысль, тут же осветившую его.
– Да, да, в этом – идея!.. – полугромко выговорили его немного пухлые губы.
И сам Василий Иваныч как будто желает приобрести и усадьбу из-за парка, который ему очень нравится. Не для себя же одного? Он холост. А может, жениться надумал. Да, наконец, одно другому не мешает, даже очень подходит одна комбинация к другой.
– Славная идея! – погромче выговорил он и застыдился.
Нельзя же так хвалить собственную мысль. Предложить ее можно. Такой человек, как Теркин, не обидится, не скажет: „Куда, мол, ты лезешь сейчас с собственными прожектами, у меня и своя голова есть на плечах“.
Ему не сиделось на месте. Он начал прохаживаться мимо клумб по одной из аллей четырехугольника и, от чувства душевного довольства, потирал беспрестанно руки.
Голова еще ярче заработала. Какой чудесный питомник можно развести в парке! Запущенный цветник представлялся его воображению весь в клумбах, с рядами фруктовых деревьев, с роскошными отделениями чисто русских насаждений, с грядами ягод и шпалерами ягодных кустов. А там на дворе сколько уставится еще строений!
Щеки Антона Пантелеича розовели, и глазки то игриво, то задумчиво озирались вокруг.
Он повернул голову к калитке и увидал рослую фигуру Теркина в чесучовой паре и соломенной шляпе. Тот шел к нему навстречу. Это его еще более настроило на возбужденно-радостную ноту.
„Сначала о ловкаче!“ – решительно подумал он, снял шляпу и поспешил навстречу своего „н/абольшого“, так он уже про себя звал Теркина.
– С добрым утром, Василий Иваныч! Благодать-то какая!
Тот подал ему руку, ласково взглянул на него и спросил:
– Небось душа ваша радуется, господин созерцатель?
– Именно!.. Не угодно ли вон туда в беседку, взглянуть на Заволжье сквозь розовую дымку? Или, быть может, чай кушать желаете, Василий Иваныч?
– Чай подождет. Пойдемте.
– Только не обессудьте меня за то, что должен сейчас же довести до вашего сведения… нечто, не отвечающее откровениям благодатной природы…
– Погодите, погодите! – прервал Теркин. – Экой вы какой рьяный! Все дела да дела!.. Дайте хоть немножко полениться… на холодке.
– Извините, извините, Василий Иваныч, за это предуведомление. И я сам здесь замечтался. Чудесное место! На парк этот не наглядишься. И в таком все забросе…
– И не говорите!..
Теркин ускорил шаг по дороге, вдыхая в себя громко струю затеплевшего воздуха с его благоуханием.
– И что за дух!
– Превосходный!.. Ландыш!.. Майский цвет… И у немцев, кажется, так называется. Нет цветка краше и стыдливее…
– Антон Пантелеич! Да вы – поэт!
– Как-с?
– Поэт, говорю. Душа у вас с полетом и с чувством… как бы это сказать…
– Естества!.. Бесконечной жизни естества, Василий Иваныч, это точно.
Они подошли к обрыву. Теркин сделал два шага к самому краю, сложил руки на груди и долго смотрел на реку, на Заволжье, на белые колокольни села Заводного.
В груди у него точно что вздрагивало. На таком душевном подъеме он еще не помнил себя. Вчерашний разговор с Маврой Федосеевной весь припомнился ему. Как все это чудно выходило!.. Голова Сани всплыла перед ним, ее коса, ручки, выражение глаз, стан… И голосок как будто зазвучал… Жалко ему стало этой девчурки, и какое-то новое чувство великодушного покровительства шевельнулось в нем. Она же и законная наследница этой усадьбы, ее же обходит этот таксатор, а тетки развращают. Точно все в сказке, – и он явился тут, как богатырь, спасать царь-девицу, подскочить до двенадцатого венца ее терема.
Да и нужны ли такие усилия? Не приводит ли его судьба к более простому и достижимому?
Он продолжительно задумался.
XXII– Вот какое обстоятельство, Василий Иваныч…
Хрящев присел на кончик скамьи и раза два потер руки, но уже не так, как он это делал, когда размечтался полчаса перед тем.
– Что-нибудь небось насчет того… шустрого франта?
Теркин кивнул головой в сторону флигеля.
– Сколь вы проницательны! Так точно!
– Ну, и что ж?
Лицо Теркина приняло сейчас деловое выражение.
– Он… как бы это сказать…
– Подъезжал к вам? Посулы делал?
– В таком именно смысле повел речь. И я немножко притворился, Василий Иваныч, что не совсем его понимаю. Ему оченно хочется попасть на службу компании.
– Еще бы!
– Меня, грешного, начал пытать… знаете… на нынешний фасон… все отборными словами и так… неглиж/е с отвагой!..
– Как?
– Неглиж/е с отвагой! Это моя супружница употребляла такой оборот… От семинаров наслышалась, от братьев и свойственников.
– Что же вы ему на это сказали, Антон Пантелеич?
– Я все помалчивал… Пускай, мол, выскажется до самого дна. Да почему и не предположить, что такая величина, как я, польстится на то, чтобы вступить в союз с господином таксатором… Ни больше ни меньше, как всех мы должны провести и вывести Низовьева, Черносошного, вас, Василий Иваныч, и – в лице вашем – всю компанию.
Встретив взгляд Теркина, острый и ясный, Хрящев повел головой и немного смущенно продолжал:
– Мое положение весьма в эту минуту не авантажно, Василий Иваныч, хотя бы и перед таким человеком, как вы… Уподобляюсь гоголевскому Землянике…
– Да я-то не Хлестаков, Антон Пантелеич. Иначе вам и поступить было нельзя.
– Точно я этим совсем выслуживаюсь или прошу награды… вроде как за нахождение потерянного бумажника.
– Это вы напрасно!.. Первач – жулик, и его надо сейчас же устранить. За это берусь я!
– Известное дело, он будет запираться.
– Н/ешто я прямо так и бухну? Или на очную ставку вас обоих? Не младенец малый… Я и сам его доведу до точки… Будьте покойны.
Глаза Теркина блеснули.
– Чего же лучше, Василий Иваныч, ежели вы сами уже определили этого молодца. Он не расчел. Принял меня за ваше доверенное лицо, только надевшее на себя скромную личину.
– Да он вряд ли и ошибся, Антон Пантелеич.
– В чем-с?
– Вы хоть и без году неделю на нашей службе, но я вам доверяю и говорю это прямо.
Ему приятно было обласкать Хрящева. Обыкновенно он с подчиненными, на первых порах, держал себя настороже.
– Не раненько ли, Василий Иваныч?
Краска заиграла на полных щеках Хрящева. Глазки его радостно и смущенно оглянули Теркина.
– Остальное уже от вас будет зависеть, Антон Пантелеич. Дела много и дело большое.
– Святое дело! – со вздохом вырвалось у Хрящева. – И вот вы меня так не по заслугам поощряете… Я вам сейчас же покаюсь в предерзостных мечтаниях.
– Кайтесь… Послушаем.
– Боюсь задержать.
– Чаю наскоро напьемся. Еще рано. Папироски не хотите?