bannerbanner
Перед историческим рубежом. Балканы и балканская война
Перед историческим рубежом. Балканы и балканская войнаполная версия

Полная версия

Перед историческим рубежом. Балканы и балканская война

Язык: Русский
Год издания: 2009
Добавлена:
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
36 из 46

В августе 1879 года осторожный Карл-Антон пишет своему сыну: «Я думаю, что железнодорожный вопрос был для Германии все время важнейшим, и что еврейский вопрос является скорее предлогом, чем целью». Когда дело предстало пред бухарестским правительством во всей своей биржевой наготе, задача немедленно упростилась до последней степени. Ограбить государство на несколько десятков миллионов в пользу Блейхредера, унизить «дорогое отечество» пред евреем-банкиром, требовавшим, чтобы правление румынских дорог оставалось в Берлине – о, разве правящие касты когда-либо останавливались перед таким затруднением! Берлинские условия были приняты, после чего «решение» еврейского вопроса свелось к пустой формальности и к демонстративной натурализации 900 евреев, проделавших турецкую кампанию 1876 – 1878 г.г. Остальные 299.100 евреев остались в том же положении, в каком были до Берлинского конгресса.

Кто в этой истории сыграл более почетную роль: Бисмарк ли, который потрясал громами либерализма, охраняя шкатулку короля и кассу Блейхредера? Сам ли Блейхредер, который накинул несколько процентов – по случаю бесправия своих румынских единоверцев? Или правящая румынская олигархия, готовая продать отечество оптом и в розницу, лишь бы охранить в неприкосновенности феодальное бесправие и кастовый произвол? На эти вопросы ответить не легко. Одно можно только сказать совершенно определенно: когда читаешь дипломатические акты по этому делу и частную переписку заинтересованных сторон, ни на минуту не освобождаешься от чувства глубокого отвращения…


Статистика народонаселения находится в Румынии в жалком состоянии, поэтому всякие цифровые группировки по роду занятий могут иметь только приблизительный характер. Г. С. Лабин, секретарь «союза румынских евреев», дававший нам необходимые разъяснения, предполагает, что в Румынии около 30 тысяч семейств рабочих и мелких ремесленников, что составляет 150 тысяч душ, т.-е. больше половины всего еврейского населения. Далее следуют лавочники, купцы, промышленники, арендаторы, 400 – 500 врачей, 30 – 40 адвокатов, столько же журналистов, несколько инженеров, два профессора. Из всей этой массы населения натурализовано было в 1879 году около 900 участников румыно-турецкой войны, при чем из них до настоящего времени вряд ли в живых половина; да душ 400 было натурализовано «индивидуальными» законами после 1879 года. За этот же период было издано в Румынии 300 – 350 исключительных законов против иностранцев, т.-е., в первую голову, против румынских евреев. Эти ограничительные законы не только ничего не дают крестьянству, но и не рассчитаны на него, – они всецело приспособлены к охране интересов правящей и эксплуатирующей касты. Евреям воспрещено жительство в деревнях, но еврею-арендатору, т.-е. тому еврею, который нужен помещику, это право предоставлено. После крестьянского восстания 1907 года издан был закон, воспрещающий «иностранцу» арендовать более 4 тысяч гектаров, – ограничение, которое ничем не отзывается на крестьянах, но которое увеличивает зависимость арендатора от помещика. Ряд законов отстраняет евреев от всех видов государственной, муниципальной и коммунальной службы. Еврей не может быть адвокатом, собственником аптеки, трафикантом, биржевым маклером. Уже в текущем году, накануне мобилизации, сельские базары особым законом были приравнены к биржам, чтобы вытеснить евреев из базарной торговли. Евреи не могут входить в правление цеховых организаций. А так как эти последние имеют государственно-принудительный характер, то цехам, в которых вовсе нет ремесленников-христиан, приходится вступать в самые противоестественные союзы с другими цехами, чтобы добыть себе правление. Еврейских детей не принимают в народные школы. В средние учебные заведения их принимают только на «свободные» места, т.-е. почти никогда. Евреи создают свои собственные школы, на частные средства. Между еврейскими и румынскими детьми воздвигается, таким образом, стена, а в то же время хозяева положения условием «дарования» евреям гражданских прав ставят – растворение еврейства в румынской среде. В последнее время велась агитация против частных еврейских школ, просто потому, что школы эти поднимают культурный уровень еврейской массы, а совершенно ясно, что опутанное бесправием еврейство тем опаснее для гнилой румынской государственности, чем выше его культурный уровень. Евреев-рабочих, принимающих участие в экономической или политической борьбе своего класса, очередное правительство десятками и сотнями выталкивает за границу как «вредных иностранцев». Даже в госпиталях евреи третируются как больные второго разряда. И так далее – без конца…

Условия феодальной неподвижности, юридического бесправия, политической и бюрократической развращенности не только экономически пригнетают еврейскую массу к земле, но и разлагают ее духовно. Можно сколько угодно рассуждать на тему о том, что евреи представляют самостоятельную нацию, но факт таков, что еврейство целиком отражает на себе экономические и моральные условия той страны, в которой живет, и, даже искусственно изолированное от большинства населения, остается его составной частью.

Протестовать против унизительного бесправия, бороться за лучшее будущее, искать опоры в передовых элементах румынского народа – этого здешние евреи никогда не умели. Под боярским арапником они только глубже втягивали голову в плечи и меж двух ударов заверяли, что они, в сущности, почти совсем довольны. В 1879 году, после того как Румыния так блестяще «обманула» Европу (только потому, разумеется, что Европа дала себя обмануть), король Карл писал своему отцу: «Здешние евреи достаточно разумны, чтобы не проявлять недовольства, и спешат теперь хлопотать о натурализации»… Мы уже видели выше, что принесло евреям это их «разумное» поведение: 300 новых исключительных законов.

Правда, за последние три-четыре года в румынском еврействе обнаружилось некоторое движение политической мысли, которое привело к созданию «Союза румынских евреев». Цель организации – политически-просветительная работа в еврейских массах, пробуждение в них интереса к собственному бесправию. «Союз» имеет свой еженедельный орган «Объединение», – объединение евреев с румынами, – так как организация всячески подчеркивает, что не питает никаких национально-сепаратистских целей. Даже на ежедневную газету, которая могла бы иметь большое политическое значение, скаредная еврейская буржуазия не дает денег. «К чему мне права? – говаривал по поводу здешних еврейских толстосумов замечательный румынский сатирик Караджали, – мне нужны капиталы».

Незачем говорить, что все прошлое румынского еврейства, – прошлое, сотканное из бесправия, унижения, заискиваний и «патриотического» лицемерия, – тяготеет над тактикой «Союза». Союз не только отказывается от энергичной агитации в массах, от братания с демократическими элементами румынского народа, от открытой апелляции к общественному мнению трудовой Европы, – нет, этот отказ, который можно было бы еще истолковывать как временный и вынужденный, «Союз» превращает в главное свое оружие; он рекламирует свой отказ; он хвалится своей выжидательной пассивностью; он отгораживается от европейских голосов в защиту румынского еврейства; он открыто заявляет, что не верит в борьбу, не считает ее возможной, а все свои расчеты и ожидания строит на просвещенном усмотрении правящей олигархии. Наиболее отталкивающим образом эта политика проявилась во время последнего балканского кризиса. «Союз» – союз обездоленного, бесправного, униженного и затравленного еврейства! – поторопился занять свое место в боевых рядах румынского шовинизма. Через свою газету он заявлял, что не уступит и самым патентованным румынским антисемитам в «патриотизме», т.-е. в аппетите на кусок чужой земли. Союз бил в барабан, призывал евреев жертвовать на флот и вступать добровольцами в действующую армию.

Обмануть или умилостивить можно отдельного министра, но нельзя ни подкупить, ни умилостивить, ни обмануть целый правящий класс, у которого прекрасно изощрены все инстинкты господства. Есть, однако, кто-то другой, кого «Союз» вводит в заблуждение своей политикой: это – его собственная аудитория.

«Киевская Мысль» NN 226, 229, 230, 17, 20, 21 августа 1913 г.

Л. Троцкий. ПОЕЗДКА В ДОБРУДЖУ

I. В пути

В курьерском поезде из Бухареста на Констанцу все еще чудовищная теснота, так как люди и вещи еще не успели распределиться как следует по стране, после вызванного мобилизацией паралича железнодорожных сообщений.

Поезд отходит в 4 1/2 часа дня. Едем по плодороднейшей, но, в общем, монотонной равнине. Безветренно, безоблачно, сухо и жарко. Жара степная, безжалостная, изнуряющая, от которой высыхает и морщинится горло. Бархат сидений преет, клеенка размягчается и прилипает к платью, и накаленные докрасна соседи, справа и слева, кажутся извергами, достойными виселицы. После получасового пребывания в купе исчезает даже и эта ненависть к соседям: достигаешь того состояния полной физиологической деморализации, когда человек уже не обмахивается, не отдувается, не обтирается, не пьет, не жалуется, а беззвучно и тупо томится. Еще через полчаса, когда «Дракон» Федора Кузьмича Сологуба (поистине, я тут впервые познал в солнце дракона) стал уставать предвечерней усталостью, осоловевшие и отупевшие пассажиры зашевелились, понемногу приходя в себя: дамы мыли руки одеколоном и слегка наводили пудру, мужчины оправляли галстуки, завязывались разговоры. Любезный сосед предлагает новые папиросы – «La paix de Bucharest». Мы курим их и меланхолически следим, как «Бухарестский мир» превращается в пепел и дым. Не пророчество ли в этом?..

В центре всех перекрестных бесед – холера, которая, под шум демобилизации, министерских интервью, партийных интриг и газетной полемики, уверенно делает свое дело. С нами в купе фотограф-француз, разбогатевший в Констанце и обзаведшийся там румынской семьей, его жена, дочь, жених дочери и еще девушка, строгого и энергичного вида, как оказывается врач, на несколько дней едущая на побывку к родным из Корабии, с холерного поста.

– Пишут и говорят про непорядки, – рассказывает она, – но, ведь, непорядки непорядкам рознь. Я застала в Корабии один ужас, – это портовый наш город на Дунае, в нем тысяч 30 жителей, преимущественно болгар и греков, – прямо-таки уму непостижимо, что я застала там. Военные врачи не хотели ничего делать, боялись, понимаете ли, боялись подойти к больному, иные доктора подозрительных по холере разглядывали в бинокль. В этом сказалось то боярское презрение к жизни простого человека, крестьянина, солдата, которое так характерно для нашей Румынии. В Корабию болезнь занесли возвращавшиеся солдаты, а дальше развезли ее по ближайшим пяти департаментам крестьяне-погонцы, привозившие в армию съестные припасы. Их прошло 5 тысяч возов, и никто не подумал об опасности. Только когда погонцы стали падать от холеры, власти спохватились и решили учредить в ближайшем болгарском селе Бешликвой карантин. Задержали там 2 тысячи новых погонцев, окружили их под открытым небом цепью солдат, а есть не давали ни крестьянам, ни скоту, потому что нечего было. Им обещали, что в пять дней сделают необходимые исследования и отпустят их. Но для исследования не было ничего, даже микроскопа. Крестьяне заявили, что больше не могут терпеть, и хотели прорваться. Вызвали еще 40 солдат и пригрозили стрелять. Крестьяне говорят: «Что хотите делайте, нет сил мучиться дальше голодом, под дождем, возле голодного скота». Грозили с отчаяния в Дунай броситься. Среди них, конечно, распространилась холера, – и вот представьте себе: ни медицинской помощи, ни пищи, под дождем, мертвые вповалку со здоровыми. Мы, врачи, продержавши крестьян две недели, решили отпустить их без всякого исследования… В самой Корабии, где мы превратили в лазарет большую окраинную избу, то же самое: ни сыворотки, ни инструментов, ни достаточной пищи. Я привезла с собой для чая машинку-примус да кастрюльку, и вот в этой кастрюльке пришлось и шприцы стерилизовать и чай себе кипятить. Вследствие отсутствия дезинфекционных средств низший санитарный персонал стал вымирать от холеры, оставшиеся в живых разбежались, и нам, врачам, приходилось не раз самим выносить мертвых, укладывать в гробы и даже закапывать. При таких условиях смертность колоссальная, более 75 %. В госпитале были матери с грудными младенцами, отцы с детьми, и потом вслед за родителями, помиравшими от холеры, гибли дети, за отсутствием молока, понимаете, умирали с голоду на наших глазах. А в зараженных деревнях и того хуже. Власти совершенно потеряли голову. Пробовали блокировать холерные деревни: окружали их цепью и не пропускали никого и ничего ни туда, ни оттуда. Обреченные на гибель крестьяне грозили сопротивлением, и блокаду пришлось снять. Население во всем обвиняет военное начальство, которое не предпринимало никаких мер предосторожности, точно и не слыхало, что в Болгарии холера. Во Враце, например, поставили полк прямо-таки у очага холеры. Полковой врач, – он мне сам рассказывал, – потребовал, чтобы командир передвинул полк. «Нельзя!» – «Почему?» – «Стра-те-ги-че-ские соображения не позволяют». А какая там стратегия, когда у болгар остались лишь дети да старики? Надутое фанфаронство да чванное легкомыслие, – вот и весь багаж наших военных властей. Знаете, в Корабии их ругали открыто, везде и всюду: на улице, в ресторанах, в кофейнях, – а офицеры находятся тут же и, потупясь, молчат, чувствуют себя как в неприятельском лагере… Худо, очень худо. Приобрели ли мы еще в новой Добрудже столько народу, сколько его погибнет от холеры!..

В вагоне-ресторане (вчера в этом самом вагоне был холерный случай) сидит нарядная и веселая публика, среди которой особенно выделяются господа офицеры – в лакированных сапожках, с чрезвычайно узкими талиями (дамы теперь таких не делают) и с французским прононсом. Усаживаясь за столиками, они ленивыми движениями, не глядя, снимают свои шпаги, с видом людей, которые, завоевав для отечества провинцию, приобрели для себя скромное право отдохнуть за бутылкой вина. В центре одной из групп восседает нарядная дама, оказывающаяся популярной метрессой одного не очень популярного сенатора. Ее французский дорожный костюм, кольца, часики в бриллиантах и трехметровая золотая цепь очень красноречиво свидетельствуют о внушительной емкости румынского государственного бюджета.

Приближаемся к Дунаю. Становится совсем темно. В ярко освещенный вагон через открытые окна набиваются комары с реки и болот, тучи, мириады комаров. При первом их появлении публика беззаботно отмахивается и шутит, но вскоре дело принимает серьезный оборот. Комары вьются сплошным роем вокруг головы, забираются за ворот, в рукава, покрывают скатерть, тарелки, стаканы и постепенно доводят всех до отчаяния. В воздухе мелькают руки, салфетки, газеты, все мотают головами, быстро перебирают под столом ногами, дергают плечами, иные заворачивают всю голову в газетный лист. Вагон превращается в сумасшедший дом. Закрыть окна невозможно из-за духоты. Наконец, вагонный служитель тушит электричество. Вагон погружается в полутьму, комары замирают, публика приходит в себя, а вокруг популярной дамы – «шепот, робкое дыханье» и виднеются в силуэтах сложные маневры всех родов оружия.

За дунайской долиной начинается Добруджа, т.-е. уже подлинный и бесспорный Балканский полуостров. На протяжении 16 километров поезд проходит над долиной Дуная – по двум мостам и каменной плотине. Сейчас темно, но на обратном пути я добросовестно рассматривал, согласно указания Meyer'a, главный дунайский мост, колоссальный и легкий, построенный в 1890 – 1895 г.г. итальянским инженером Saligny. Гигантские бронзовые статуи румынских пехотинцев по обеим сторонам моста напоминают путешественнику, что суша и вода одинаково стоят на Балканах под знаком милитаризма.

230 километров от Бухареста до Констанцы мы совершаем в 5 часов, так что в Констанцу приезжаем в 9 1/2 часов вечера. На вокзале нас встречает Козленко, «потемкинец», – он служит кучером в имении матери моего приятеля болгарского врача, с которым мы вместе совершаем путешествие.

– Ну как, Козленко, все у нас благополучно?

– Да, ничего, господин доктор, рапицу всю посеяли, уж она из земли вылазить стала… Только что паровой плуг у нас сломамшись, будь он неладен, четыре дня не работали. Опять же серая кобыла захромала…

– Старая или молодая?

– Нет, которая молодая.

Этот диалог звучит для меня музыкой. Где я: в Добрудже или же в Елисаветградском уезде, в незабвенной Громоклеевской волости?..

Идем на пристань дышать Черным морем. Этого запаха я не слышал полтора десятилетия, за это время сколько событий исторических случилось, а запах все тот же: не очень приятный, но страшно убедительный.

Налево – огромное, ярко освещенное, нарядное офицерское казино. Доступ туда еще не свободен: нужно каждый раз брать в штабе особое разрешение.

Слышу невдалеке русско-болгарский говор: другой потемкинец, слесарь, с гигантом-болгарином ждут своего приятеля с пароходом из Балчика, из новой румынской пристани.

Констанца мысом вытянулась в длину, и с обеих сторон своим гниловато-соленым дыханием дышит на нее Черное море.

Мы бродим по главной улице, ярко освещенной высокими электрическими фонарями. На площади, где играет военный оркестр и скользят нарядные дамы, стоит памятник Овидию,[124] и мне напоминают, что тут, под Констанцей, в Томи, римский поэт отбывал свою административную ссылку. В климатическом отношении эти места имеют, во всяком случае, значительные преимущества пред Киренским уездом Иркутской губернии.

В Констанце, по последней переписи, около 25 тысяч жителей, среди которых вряд ли менее 25 национальностей. Такова же и вся Добруджа. Вот бы где эсперантистам попытать свои силы!

II. Вокруг Мангалии

Потолкавшись по городу, потолковав с директором местного банка и председателем констанцского земства насчет «квадрилатерных» перспектив, выкупавшись в море и купив на дорогу фруктов у двух албанцев, мы выезжаем из Констанцы к вечеру на маленькой бричке, которая тут зовется «тресурой» и которая действительно трясет выше всякой меры. Дорога – русская, пыльная, наша херсонская дорога, и куры как-то по-русски удирают из-под лошадиных копыт, и вокруг шеи у малорослых коней повязаны веревки русские, и спина у Козленки русская… Ах, какая у него русская спина: всю землю обойдешь, такой спины не сыщешь, кроме как в Орловской губернии. «Но! Пасман, ленивая стерва!»… – Там, в Орловской губернии есть у Козленки семья, с которой он расстался, когда шел в матросы, не предвидя, что на всю жизнь превратится в изгнанника, – «потемкинца», – десять лет не видал жены и сына, да и не увидит уже никогда. Последнее письмо на свою деревню подавал четыре года назад. Теперь Козленко один на свете. Он угрюмо глядит не в глаза, а мимо, но совсем лишен так называемого «хохлацкого» лукавства, наоборот, слишком прост. «Теперь уж и по-румынски знаю, – говорит он мне, – по-болгарски трошки знаю, да трошки по-турецки, – уже не помру с голоду нигде, хлеба сумею попросить»…

В получасе от Констанцы останавливаемся в селе, где пять русских скопческих домов: хотим с доктором лошадей посмотреть у скопца, прицениться; военная реквизиция забрала в имении лучших лошадей, а теперь вот Козленко в Констанце одну только нашел, слабосильную, а что сталось с остальными, неизвестно. Рассказывают, что офицеры при демобилизации покидали своих плохих коней и выбирали себе из реквизированных, которые получше. У околицы встречает нас старший из трех братьев-скопцов, ведущих совместное хозяйство; ему лет 35, большой и обрюзгший, а с лица подросток. Подсаживается в тресуру.

– Все, господин доктор, в городу были, дела ломали, – говорит он, намекая на политическую деятельность доктора. – Да надо же кому-нибудь! Я не хочу, он не хочет, да и все мы не захотим, так я полагаю, что кому-нибудь же надо. Правильно я говорю или нет?

Идем сразу в загон глядеть лошадей. Козленко смотрит со страстью, он лошадям друг преданный.

– Вот эти першероны вчерась из реквизиции повернулись, а ничего, гладкие. Хвосты им только для чего-сь поотрезали, ироды, совсем оконфузили лошадей.

Скопец заламывает за лошадей фантастические цены и заодно уж предлагает откупить у него тресуру. Идем к нему в беседку чай пить. Подсаживаются два младших брата, неопределенного возраста, от 18-ти до 30-ти лет, а позже приходит и дядя, робкий старик, видно, победнее. На стол все ставят сами мужики; бледные, облезлые бабы дальше порога не высовываются. Разговор идет неопределенный, любезный, чайный.

– Ваня, а Ваня, – кричит старший хозяин Козленке, – иди и ты с нами чай пить!

– Не хочу, спасибо…

– Да иди, ничего!..

– Не хочу, я его в Констанце еще поутру пил и вчерась пил. Не хочу боле.

– Золотой у вас Ваня человек, господин доктор, – говорит умиленно «дядя». – Таких работников нету. Как у вас лошадь пала – плакал. Чего, говорю, плачешь, – не твоя? Да как же, говорит, жалко… Когда один в обрат едет, всегда шагом. Такой милован до лошадей, уж такой милован, другого такого не найти. А то вот у нас сосед цыгана в работники нанял, так беда, они на день двадцать разов дерутся… Уж он все боится: как бы, говорит, еще с ними криму (уголовщины) не вышло.

– А не скучно вам на чужой стороне? – спрашиваю хозяев.

– Да с чего, господин, скучать, – привыкли. Работаем свою обязанность, вот и все. А и поскучаешь, ничего не поделаешь. Это будь у меня капиталы, поехал бы, может, зимой со скуки в страйнатате (за границу). А без дивидентов нам скучать нельзя.

– Ну, да ведь вы не без деньжонок: тысяченок несколько у каждого припасено…

– А кто их мне дал, господин доктор, будем так говорить, – с явным раздражением в голосе возражает хозяин и затем продолжает отвечать на мой вопрос. – Об политике тоже зимой разговариваем. У нас тут на селе есть и молдаване, и греки, и турки, и болгары, и, например, армянин один был – весной помер, цыганы тоже есть, одним словом, всякого сословия народ. Соберемся промежду себя и говорим: все у нас есть амбассадоры, – турецкий, греческий, русский, армянский, – давайте иметь разговор про политику. Так и занимаемся.

– А как теперь, господин, в Расее? – спрашивает «дядя».

– Давно я из России…

– И вы давно, как и мы значит… Наши сюда недавно наезжали, из Сибири, они там прежде в ссылке были.

– Как же, как же, я ваших в Сибири много видал.

Слегка оживились.

– Видали?

– В 1900 году по реке Лене в одном с ними паузке десять суток плыли. Ваших душ сорок было. Потом они под Олекминском огородничеством занялись, хорошее хозяйство устроили, разжились…

– Так, так… А когда вышли им права из Сибири ворочаться, они огороды продали, в Расею приехали, там не выстроились, назад подались, а там уже нет ничего, так совсем и разорились, сюда к нам наведывались…

Кругом беседки яблони, груши, везде порядок. А скучно как-то, пресно, томительно. Чего-то не хватает. Жизни не хватает, детей не хватает, матерей не хватает. Лица отекшие и, несмотря на всяческую учтивость, неприятные.

– Да вы кушайте, пожалуйста, чай, кушайте! У нас расторгуевский, три рубля фунт. Сделайте милость, пейте еще!

Едем дальше. Бойко бегут лошадки, своего заводу, взращенные Козленкой, – он успел уже после 1905 году взрастить на румынской почве два лошадиных поколения.

– Неприятные люди, – говорит доктор, – не люблю я их. Они не только скучные, но сварливые, завистливые, жадные. Они не знают чувства сострадания и не прощают никакой обиды. Я их хорошо знаю: под Мангалией есть у нас целое скопческое село Доомай («Второе мая», значит; это румынское 19 февраля). Так я вам для характеристики нравов интересный случай расскажу. Служил у нас лет восемь тому назад кучером старый скопец Василий, с любопытным прошлым. Во время русско-турецкой войны он был в Плоештах биржарем (извозчиком) и вслед за русской армией переехал в Софию. У болгарского князя Александра Баттенберга своей кареты еще не было, и Василий состоял при князе со своим выездом; он же возил князя и в Сербию с визитом, – железной дороги между Софией и Белградом тогда еще не существовало. Наконец, в 1886 году, когда Баттенберга сбросили, Василий отвозил его в последний раз на дунайскую пристань Лом. Баттенберг дал ему тогда за верную службу 50 наполеондоров, жал руку и плакал, – так рассказывал Василий… Скопил этот самый Василий тысяч 40 франков, да отдал их на постройку домов в Софии русскому офицеру, у которого сына крестил. Дела у офицера не пошли, а в 1885 году отозвало его русское правительство вместе с другими офицерами из Болгарии, – так все Васильевы деньги и пропали. Возвратился он снова в Румынию, без средств, и стал наниматься кучером к помещикам, у иных оставался по три, по четыре года. К нам он поступил в 1905 году, было ему уже за 60. Отличный кучер! Однако, прослужил недолго: через два-три месяца приключился у него паралич. Я отвез его в Мангалию в больницу, пролежал он там месяца полтора, оправился, его выписали, но стал он полным инвалидом. Власти решили сдать его на попечение доомайским скопцам. Те всячески сопротивлялись: Василий, мол, не наш, мясной суп ел, от веры отступился и пр. Но власти все-таки заставили принять. Прожил, однако, старик у них недолго. Через некоторое время я узнаю, что один из скопческих заправил, Кравченко, забрал в один прекрасный день Василия, будто бы в Констанцу, да и девал неведомо куда, – Васильев и след простыл. А слух пошел, что Кравченко утопил старика с ведома других скопцов, чтобы скинуть обузу. И это вполне вероятно, я лично в этом не сомневаюсь. Кравченко этот был мошенник отъявленный: он сильно понатерся в городе, узнал румынские законы, а главное – всякие ходы и подвохи, и стал, вернувшись в село, дела ворочать. У скопцов были в обычае сделки на совесть, а Кравченко научил такие сделки нарушать и проданное однажды продавать вторично. Только кончил он плохо: его самого убили. Он перекупил уже проданную однажды ветряную мельницу, возле этой мельницы и нашли его с пробитой головой… Наблюдая жизнь скопцов, убеждаешься, знаете ли, методом от обратного, что пол есть начало социальное, источник альтруизма и всяческого вообще человеческого благородства…

На страницу:
36 из 46