
Полная версия
Панургово стадо
– Знаю и могу, пожалуй, дать ее адрес, – сказала Татьяна, – только надо это вам сделать как-нибудь осторожнее, – с поспешной озабоченностью прибавила она. – Я не знаю, какие там у нее отношения с отцом, но, прежде чем ехать ему, мне кажется, лучше бы вам самим сперва съездить к ней и noвидаться.
– Вы давно ее видели? – спросил Устинов.
– В последний раз недели с три тому… А с тех пор не видала.
– Где ж она живет?
– В коммуне.
Устинов в недоумении вскинулся на Стрешневу глазами.
– Где? – повторил он, как бы не расслышав.
– В коммуне, – улыбнулась Татьяна.
– В коммуне?.. Это что ж еще такое?.. Какие же там коммунисты?
– Наши общие знакомцы… Полояров, Анцыфров, Лидинька…
– Ах, вот оно что!.. Да, теперь понимаю! – полупоклонился Устинов, как-то раздумчиво покачав своей большой стриженой головой. – Стало быть, надо, не теряя времени, ехать в эту коммуну.
Стрешнева вспомнила, что отношения между Устиновым и Полояровым с братией еще в Славнобубенске стали весьма натянуты, и потому ей не хотелось подвергать его неприятной встрече с этими господами.
– Погодите, посидите-ка лучше с нами, дайте на себя поглядеть! – весело предложила она старому своему приятелю; – а мы лучше дело-то вот как устроим: чем самим вам ездить, так лучше я напишу к ней записку, чтобы она приезжала сейчас же, безотлагательно, по очень важному делу, и на извозчике пошлю за нею человека. Это будет гораздо удобнее.
Устинов охотно согласился.
Посланный вернулся через час и подал Татьяне заклеенное облаткой письмо.
Молча пробежав его глазами, она как-то смутилась и поглядела на тетку и на Устинова и опять на письмо, словно бы затрудняясь передать им его содержание.
Те вопросительно-ожидающим взглядом глядели на нее.
– Ну-с, в чем дело? – спросил Андрей Павлович.
– Прочтите, – отозвалась Стрешнева и передала ему листок.
Устинов стал читать про себя.
«Миленькая Стрешнева, Лубянской уже нет в коммуне. Две недели тому назад она переехала к знакомой акушерке, так как должна была родить. Теперь она уже родила, но находится в очень опасном положении. Если вам хочется видеть ее, так вот вам адрес: Пески, Слоновая улица, дом № 00, у акушерки Степановой. Вся ваша Л. Затц.
Письмо ваше к Лубянской препровождаю обратно; я его не читала, потому что читать чужие письма считаю подлостью».
– Н-ну… Сюрприз для старика! – тихо, с испугом и озабоченно проговорил Устинов. – Я, признаться, и прежде еще подозревал, что не что иное, как это и есть настоящая причина ее побега, но… Петр-то Петрович… как только он это вынесет!..
– Я поеду… медлить-то нечего! – через минуту поднялся он с места. – Дайте-ка адрес… Слоновая улица, Пески, у Степановой… Хорошо; не забуду. До свиданья!..
И озабоченный Устинов откланялся дамам.
XIV
Перед постелью больной
Он поехал прямо по данному адресу и вскоре отыскал акушерку Степанову.
В маленькой, тесной комнатке, с низким потолком, с кисловато-затхлым воздухом, чуялось присутствие тяжко больного человека. Устинов заглянул за ширмы и в полумраке разглядел больную. Она лежала разметавшись, желтовато-бледная, исхудалая, в сильном горячечном жару. Неподвижные глаза были широко раскрыты, но глядели бессмысленно, ничего не видя. Появление постороннего человека не оказало на нее никакого впечатления: она была в беспамятстве. Устинов осторожно дотронулся до ее лба. Лоб был сух и неестественно горяч. Неподвижные глаза все так же глядели в пространство. Она не заметила и прикосновения.
– Анна Петровна… – тихо произнес учитель.
Больная не шелохнулась, не откликнулась.
«Плохо!» – помыслил он со вздохом и обратился к акушерке:
– Давно уж так?
– Третьи сутки, – отвечала та скорбным шепотом.
– А ребенок где?
– Взяли! – махнула она рукою. – Я говорила еще и прежде им, чтобы они этого не делали – ну, не послушались… А это вот и подействовало на нее таким образом… Ни за что не хотела отдать младенца-то.
– Кто же взял-то его и куда? – спросил Устинов.
– Господин Полояров-с. Они все в Воспитательный желали, а ей этого ни за что не хотелось. В первый-то раз как приехали они брать его, так она, и Боже мой, как против этого! Вырвала ребенка и не отдала… И вот от этого потрясенья-то больше и случилось… как видите.
– Да как же вы-то, сударыня, допустили до этого?
Повитуха оробело поглядела на Устинова.
– Да я-то помилуйте, что же я могу?.. Они ведь отец ребенку… Я с своей стороны какие могла, такие резоны им и представляла, ну, они и слушать ничего не желали…
– Так когда же он окончательно ребенка-то взял?
– А вчерашнего дня утром приезжали в карете с какой-то дамой… Больная в беспамятстве была… Они потребовали, стали настаивать, что это необходимо, я и отдала… Я тут что же-с?.. Я человек посторонний, и мне ихние семейные дела неизвестны… Мне уж и то хлопот-то теперь столько, что кабы знала все это раньше, так и, Господи! ни за какие деньги, кажись, не взяла бы на себя всю эту обузу!.. Избави Бог!.. И то уж совсем с ног сбилась с нею!.. Помилуйте, ведь я, говорю вам, человек посторонний, ее совсем даже не знаю, притом занятия свои тоже, практику имею – и все это теперь в сторону!.. Конечно, по христианству только не выгнать же от себя, коли уж такое горе случилось.
– И что ж, она все одна так и лежит? Присмотр есть ли за нею хоть какой?
– Да вот, приглядываю по силам; уж и то, говорю вам, всю практику бросила на это время… Оставить-то не на кого…. Ну, тоже доктор – спасибо ему – навещает пока, а что господин Полояров, так очень даже мало ездят; я просто удивляюсь на них… Эдакой, подумаешь, ученый, умный человек, писатель, и никакого сострадания!.. Как даже не грешно!..
– Одного я только боюсь, – совсем уже тихим шепотом прибавила она, помолчав немного, – вида-то у нее при себе никакого нет; и когда я спросила про то господина Полоярова, так они очень даже уклончиво ответили, что вид им будет; однако вот все нет до сей поры. А я боюсь, что как неравно – не дай Бог – умрет, что я с ней тут стану делать-то тогда без вида? Ведь у нас так на этот счет строго, что и хоронить, пожалуй, не станут, да еще историю себе с полицией наживешь… Боюсь я этого страх как!
– Не беспокойтесь, вид будет: ее отец теперь приехал, – успокоил ее Устинов. – Я вот сейчас съезжу за стариком и привезу его…
В это время тихо скрипнула дверь.
Андрей Павлович обернулся и увидал медвежевато входящего на цыпочках Ардальона Полоярова. Тот невольно остановился, пораженный нежданным появлением такого необычайного и притом крайне неприятного посетителя. Они в упор почти вымеряли друг друга злобными глазами.
– Вы здесь какими судьбами? – шепотом, но грубо спросил Полояров. – Кто вас привел сюда?.. чего вам здесь надо?
– Это не ваше дело! – резко, но тоже шепотом отвечал Устинов.
– Нет-с мое, потому она на моем попечении…
– Она на попечении отца своего, которого я сейчас привезу сюда.
При этом неожиданном извещении Полояров вдруг побледнел, смутился и насупился.
– Отца, вы говорите?
– Да, отца… Он сейчас будет здесь.
– Ну, что ж… пущай его! – принужденно ухмыльнулся Полояров.
В душе Устинова кипела против него злоба.
– Я посмотрю, так ли вы будете ухмыляться, – веско проговорил он, – когда все ваши поступки с этой несчастной будут обнаружены пред судом, пред правительством… наконец, гласно пред судом общественного мнения… Я посмотрю тогда!
В душе у Полоярова екнуло что-то жуткое и тревожное, однако он постарался выдержать, насколько мог, свой прежний равнодушно-пренебрежительный тон.
– Вот как-с!.. Пред судом и гласно… и даже пред правительством… Больно уж вы, господин Устинов, любите прибегать под защиту благодетельного правительства!.. Что ж! это как кому по вкусу и по наклонностям!.. Только желал бы я знать, в чем это вы намерены обвинять меня перед вашим правительством? Не в том ли, что я, совсем чужой, посторонний человек, из одного только простого чувства человеческого сострадания, решился помочь моей старой знакомой в ее критическом положении и сделал для нее все, что мог? В этом, что ли, обвинять вы меня будете?
– Не забегайте-с вперед! Здесь не это, а ребенок…
– Так что ж, что ребенок? – удивился Ардальон. – Ребенок ее, а не мой!.. Мне какое дело до ребенка? Отец я ему, что ли?!
Устинова глубоко поразила такая беспредельная наглость.
– Честный вы человек! так вы и от этого отказываетесь?..
– А вы желали бы, чтоб я и это на себя взял?.. Ха, ха, ха!.. Какой вы щедрый, однако! – презрительно усмехнулся Полояров. – Этот ребенок столько же мой, сколько и ваш!.. Почем знать, с кем она прижила его! Может, и с вами! Ведь вы были с нею такой же знакомый, как и я!..
Повитуха, не менее Устинова пораженная этой наглостью, даже руками всплеснула.
– Как!.. Вчера был ваш, а сегодня не ваш! – подступила она к Полоярову. – И вы это можете при мне говорить?.. при мне, когда вы вчера, как отец, требовали от меня этого ребенка? Да у меня свидетели-с найдутся!.. Моя прислуга слышала, доктор слышал, как больная в бреду называла вас отцом!.. Какой же вы человек после этого!.. От своего ребенка отказываться.
Полояров растерялся. Он понял, что, необдуманно увлекшись пререканием с Устиновым, попал теперь в силки, что даже и юридически, пожалуй, ничего не поделаешь против совокупности столь многоразличных доказательств, между которыми и его письмо, и его обещание жениться, и участие, какое принимал в родильнице, и наконец эти свидетели.
Мигом же после этого сообразил он, что взятый маневр не годится, что наглостью тут ничего не возьмешь, и потому в глубине души струсил не мало.
– Ну, полноте! все это глупости! – в мягком, примирительном тоне заговорил он Устинову, тщетно ловя для заискивающего пожатия его руку. – Вы не поверите… видя все эти ее страдания, я сам так исстрадался, так измучился душою, что просто себя не помню! Не помню, что делаю, что говорю… Я просто теперь как сумасшедший (он тяжко взялся за голову и медленно, как бы пробуждаясь, провел рукой по лбу). Как добрый и порядочный человек, извините меня, Бога ради, если я сказал вам что-нибудь глупое или резкое… Я в таком странном состоянии. Так тяжело мне… так тяжело.
И он тяжело опустился на стул и кручинно подпер лицо облокоченными на стол руками. Но переход от одного настроения к другому был сделан и резко, и аляповато, так что обнажил в Полоярове неумелого актера.
Устинов окинул его гадливо-презрительным взглядом и, не сказав ни слова, направился к двери, но там на минуту замедлился в раздумье и снова подошел к Полоярову.
– Я вас прошу удалиться отсюда заблаговременно, – сказал он, – потому что через полчаса здесь будет отец ее.
Полояров показал вид, будто он настолько удручен тяжким горем, что даже не слышит обращенной к нему речи.
Устинов повторил еще вразумительнее свое требование и вышел из комнаты.
XV
При последних минутах
Мрачный и смущенный, вернулся он в номер гостиницы, где нетерпеливо ожидал его старик Лубянский.
Взглянув на лицо Устинова, майор чутко угадал, что тот, должно быть, принес вести недобрые.
Андрей Павлович молчал либо старался отделываться фразами и вопросами о совсем посторонних предметах, но все это как-то не клеилось, как-то неловко выходило. Он боялся, он просто духом падал пред необходимостью раскрыть старику всю ужасную истину. «Тот же нож», – думал он. – «Возьми его да и ударь ему прямо в сердце… то же самое будет!»
Но это молчание и усиленное старание заводить разговор о посторонних вещах еще более убеждали старика в том, что Устинов принес с собою что-то недоброе.
– Да расскажите же наконец, – приступил он к учителю. – Ну, были вы у Стрешневых?.. ну, и что же?.. Как? Говорили вы там?.. Спрашивали?
– Был же, говорю! – как бы нехотя, отвечал тот.
– Ну, и что же?..
– Да ничего… Все такие же… Вам кланяются…
– Да нет! Я спрашиваю, говорили ли…
– Да что говорить-то там… Так, говорили… разное там…
Старик молча прошелся несколько раз по комнате. Он словно бы сосредоточивался, словно бы внутренно приготовлялся, решаясь на что-то важное, большое и наконец стал пред учителем, спокойно и твердо глядя ему в глаза.
– Андрей Павлыч, – начал он с таким спокойствием непреклонной решимости, которое поразило Устинова. – Не скрывайте, говорите лучше прямо… Меня вы не обманете: я вижу, я очень хорошо вижу по вас, что вы знаете что-то очень недоброе, да только сказать не решаетесь… Ничего!.. Как бы ни было худо то, что вы скажете, я перенесу… Я уж много перенес… ну, и еще перенесу… Вы видите, я спокоен… Ведь все равно же, рано ли, поздно ли, узнаю… Говорите лучше сразу!
Старик замолк и ожидал рокового удара все с тем же твердым спокойствием.
Учитель собрался, наконец, с духом.
– Да что сказать-то! – как-то глухо, подавленно начал он. – Поедемте к ней… умирает… Внука вам Бог дал, да скрали вчера… в Воспитательный сбросили.
И он угрюмо отвернулся в сторону, стараясь не взглянуть в лицо старику.
Действительно, лицо его было страшно в эту минуту. Мрачные глаза потухли, а на висках и в щеках, словно железные, упруго и круто заходили старческие мускулы. Майор только уперся напряженными пальцами в стол и стоял неподвижно. Он ломал себя нравственно, делал над собою какое-то страшное усилие, пряча в самую сокровенную глубину души великий груз своего неисходного горя. Устинов, отвернувшись, слышал только, как раза два коротким, невыразимо-болезненным скрежетом заскрипели его зубы.
– Ну, поедемте… Теперь я готов! – глухо, но спокойно сказал старик через минуту.
И они отправились.
* * *Больная была все в том же безнадежном беспамятстве. У нее уже начинались признаки медленной, но мучительной агонии.
Час спустя после приезда к ней отца в этой маленькой комнате тускло мерцала лампадка перед образом, который был поставлен на предпостельный столик, покрытый чистой, белой салфеткой.
Священник, в темной рясе и в стареньком эпитрахиле, шептал над изголовьем больной глухую исповедь. Старый майор, опустясь перед постелью на колени и тихо склонившись лицом к холодеющей руке дочери, молился почти без слов, но какою-то глубокою, напряженною, всю душу проницающею молитвою. За ним, шагах в двух, тоже на коленях, стояла акушерка и тоже молилась, набожно, но как-то обыкновенно, в должную меру. В дверях поместилась кухарка и глядела на все с тупым любопытством, столь же тупо крестясь и кланяясь порою, с быстрым размахом руки и корпуса. И тут же, у дверной притолоки, прислонясь к ней, стоял Устинов. Крепко стиснув пальцы сложенных рук, он не молился, и по угрюмому лицу его бродили темные тени каких-то злобных, мрачных и тяжелых дум.
Священник кончил свое дело и перекрестил умирающую. Она подавала еще слабые признаки жизни легким хрипением и медленной икотой, но посинелые пальцы рук и вытянутые ноги все больше и больше холодели. Смерть одолевала…
Часа два спустя, в маленькой зале, наискось к переднему углу, стоял уже стол, покрытый простынею и пахло только что накуренным ладаном.
XVI
После похорон
Похороны были не пышны и не многолюдны; майор с Устиновым, Стрешнева с теткой, повитуха Степанова да Лидинька Затц со вдовушкой Сусанной – вот и вся публика, почтившая покойницу проводами. Ардальона Полоярова не было.
Священник торопливо отпел над могилой последнюю литию и спешно удалился с дьячком по другие требы; удалились и Лидинька с Сусанной читать надгробные надписи – обыкновенное занятие всех, кто без особенного горя личной потери редко посещает кладбища. Над зарываемой могилой оставались теперь только майор да старуха Стрешнева. Татьяна, чтобы рассеять несколько чувство дурноты и головной боли, навеянное спертым воздухом церкви, отправилась вместе с Устиновым пройтись немного по деревянным мосткам, ведущим вдоль аллеи в глубину кладбищенской рощи.
День был тихий, бессолнечный, с небольшим морозцем. Между прутьями и сучьями кустов держались насевшие на них хлопья пушистого снега. Эти хлопья изредка, медленно и тихо, то там, то сям падали с ветвей на землю. Над куполом церкви щебетали галки, а на верхушке березы где-то ворон тихо посылал к кому-то свое короткое: «кррук! кррук!..»
Могила была, наконец, зарыта. Двое могильщиков, сняв шапки и медля уходить, стояли в ожидании «чайка-с». Лубянский дал сколько-то мелочи, и они удалились с бесконечно-светлыми лицами, что, по-видимому, так противоречило их мрачной профессии.
– Ну, Нюта! – вздохнул майор. – Теперь не моя, а Божья… Бог дал, Бог и взял. Не хорошо, сударыня моя, – прибавил он с какой-то горькой улыбкой, обращаясь к старухе, – не хорошо на старости лет детей хоронить.
– Что делать! Божья воля! – ответила та, лишь бы что ответить. – Надо покориться…
– Покориться! – усмехнулся Лубянский! – да что ж тут и делать-то больше, сударыня моя, как не покориться… Кабы в человеке сила была бессмертная, ну, так боролся бы! А это (он кивнул головой на окружающие могилы), это ведь сильнее! Да я что ж, я не ропщу! – прибавил старик, помолчав немного. – Что ропот?!. ропотом согрешишь, а дела все ж не поправишь!.. Его святая воля! – Знал, что творил… Может, оно и лучше, что она умерла… Да и что за жизнь ее была бы? Все радости девичьи, все деньки-то ее красные – все это добрые люди отняли да обворовали!
Старуха Стрешнева, боясь, как бы потеря дочери не произвела на старика слишком сильного потрясения и как бы он в конце не затосковался в одиночестве, думала хоть чем-нибудь рассеять его на первое время, чтоб был он больше на людях, а не наедине с самим с собою, и потому предложила ему перебраться, пока что, к ней на квартиру.
– Все же лучше, чем в трактире, – говорила она, – да и вам спокойнее.
– Да я что ж… я спокоен, сударыня, я спокоен теперь, – полусмущенно и благодарно говорил он. – Спасибо вам… за ваше участие доброе спасибо!.. Переехать к вам – это, полагаю, стеснительно будет, да и притом же уж я так… с Андреем вот Павлычем вместе… а посещать вас почаще, это вот вы мне позвольте.
Старуха предложила ему довезти его до дому в ее карете.
– А я, тетя, пройдусь немного пешком с Андреем Павлычем – погода хорошая, – сказала Татьяна и подала руку Устинову.
Карета тронулась из кладбищенских ворот.
– Замечаете вы, – обратилась к нему Татьяна, – как спокоен старик-то? Я думала было, что это окончательно убьет его, но нет, – слава Богу, ничего еще пока… держится.
– Он уж давно убит! – грустно усмехнулся Устинов. – Два раза живую терять ее так, как он терял, – это было тяжелее, чем мертвую хоронить. Если бы вы знали, если бы вы только могли представить себе все, что он вытерпел и как перестрадал!.. Если выдержал и не умер до этого, так теперь-то выдержит!.. Это все же легче, чем то!.. А что горя-то у него было столько, как не дай Бог никому… Но теперь все это горе, знаете, выкипело, перегорело в душе, и оттого он кажется спокойным. Чересчур уж глубокое, тяжелое горе всегда спокойно.
– А жаль Лубянскую… Так рано и так ужасно умереть!.. – раздумчиво и грустно заметила Стрешнева.
– Да, в Лубянской многого и многих жаль! – несколько помолчав и как бы в ответ на какую-то свою собственную мысль проговорил Устинов. – Она, пожалуй, не годилась бы в героини романа, но в судьбе ее есть много поучительного. Знаете ли, меня просто злость берет, как раздумаешься надо всем этим! Ведь что такое, в сущности, эта Нюточка Лубянская? – Самая обыкновенная девушка, каких вы встретите тысячи. Были у нее добрые, честные порывы, были стремления к хорошему, к новой и светлой жизни, к труду – и потому-то вот мне еще досаднее и больнее за всех этих Нюточек! Не встреться ей на дороге господин Полояров – не то бы, может, и из Нюты вышло. Она, как хотите, даже хорошо сделала, что догадалась умереть вовремя!
Стрешнева посмотрела на него вопросительно и с некоторым недоумением.
– Да в самом деле! – продолжал он в ответ на ее взгляд, – потому чтó, что ж оставалось ей в жизни? От одного берега отстала, к другому не пристала, да и пристать-то никогда не могла бы. Вот эти все господа Полояровы стремятся – на словах по крайней мере – к тому, чтобы вывести женщину на новую дорогу. Прекрасно-с, зачем нет? Да только дорога дороге рознь. Оно, конечно, такие казусы, как с Нюточкой, и без новых людей сплошь да рядом встречаются; «отцы » тоже маху не давали, и сущность осталась та же, но форма, внешняя форма изменилась. Прежде брали нежными вздохами, блестящим мундиром, красивой рожицей, а теперь господа Полояровы берут на удочку новых идей, приманкой «новой жизни», благо в женщину заронилось смутное стремление выбиться из своего тесного положения. Но вот что скверно-с, что Полояровы все это в «принцип» возводят. Сделает человек мерзость и убежден, что ему и должно так делать! Сделай ту же самую мерзость гвардейский офицер, маменькин сынок и вообще всяк, кого они пошлецом обзывают – все Полояровы в набат забьют, тенденциозную повесть напишут, с гражданской скорбью, с цивическим негодованием и уж как чувствительно выставят «несчастную жертву» пошлеца! А сделал вот то же самое не гвардейский пошлец, а сам господин Полояров – и об этом никто из них ни гугу! Промолчат-с, замажут, запрячут и проглотят всю суть дела… И Боже вас избави назвать за это подлецом Полоярова! – Разбой! донос! клевета! завопит на вас все стадо, и выльется на вашу голову вся клоака самых гнусных мерзостей собственного их изобретения, лишь бы доехать вас не мытьем, так катаньем! А почтеннейшая публика, слыша рев, и сама начинает вторить: разбой! клевета! доносы!.. Тьфу ты, Господи! да что же это наконец такое! – Повальный сумбур какой-то!
Устинов досадливо замолчал и шел несколько времени, не проронив слова. И по его лицу, и по его тону Стрешнева заметила, что в нем искренно высказывается теперь все то, что давно уже успело накипеть на сердце.
– Или вот тоже еще! – снова начал маленький математик, опять увлекаясь своей темой. – Как поглядишь, какие все это ярые эмансипаторы, все эти господа Полояровы! Через два слова в третье Джон-Стюарт Милль на языке, угнетение женщины, свобода и равноправие отношений, свобода чувства, безобразие брака – и какие ведь все хорошие слова, подумаешь! Даже повести и романы специально на этот предмет сочиняют. Но странное дело! Замечали ль вы, что во всех этих повестях они тщательно избегают детей? Так избегают, чтобы в голове читателя даже и намека на вопрос о детях не возникло бы! Я не помню, чтобы которая из их героинь имела ребенка. Устраивают для нее новую жизнь, новое счастие, новые отношения, но о детях опять-таки ни гугу! Чтó это, скажи же на милость: наивная ли простота и неведение или же лукавое передергивание житейской правды? А придай-ка они любой своей героине хоть одного ребенка – и кончено! Тенденциозного романа не существует! И вот вам живой пример – та же самая Нюточка. Роман-то, пожалуй, и вышел, да только совсем в другом вкусе, и господа Полояровы этого романа не напишут, а и прочтут, так не одобрят, а изо всех сил поторопятся поскорей, на весь мир крещеный, обозвать его клеветой да подлым доносом!
ЧАСТЬ ЧЕТВЕРТАЯ
I
Сумбур
Наступил год 1862, – год тысячелетия России. В Великом Новгороде ставили по этому поводу памятник. Лондонский «Колокол» с самодовольной скромностью нашел, что форма памятника очень льстит ему, ибо напоминает собою «Колокол» – «только который? – вечевой или лондонский?» спрашивал г. Герцен.
Всевозможные Малгоржаны и Анцыфровы были убеждены, что, конечно, лондонский, но что об этом не догадались только наверху. Некоторые ученые писали статьи и исследования на тему «тысячелетия»; и по поводу этого же самого пресловутого тысячелетия газеты и журналы трубили торжественный туш нашему прогрессу и совершенствованию.
Действительно, совершенствование было великое.
Главнейшим образом был открыт и усовершенствован отечественный канкан.
В то же время последовало открытие нового рода неведомой дотоле болезни, которая названа специалистами «гражданскою скорбью»; засим, одним из цивических скорбных поэтов была открыта «долина, в которой спят слезы гражданина».
Усовершенствована до последней степени брань литературная.
Усовершенствованы способы борьбы с противниками мнений и убеждений.
Усовершенствован штат санкт-петербургской полиции, восприятием в нее «более либеральных элементов».
Происходили ученые съезды, где на жизнь или смерть решалась судьба злосчастных букв Ъ, Э и V.
Лев Камбек издавал журнал под названием «Ерунда». – Это, поистине, было знамение времени, – увы! ни единым проницательным человеком тогда не оцененное.
Появился трактат «о табунных свойствах русского человека», который очень не понравился великим деятелям «Искры». Они никак не соглашались признать себя ржущим стадом, хотя такого признания никто от них и не требовал.