
Полная версия
Панургово стадо
– Ардальон Михайлович, мне не до поцелуев и не до шуток! – с какою-то горечью в тоне и не глядя на него, тихо проговорила девушка.
– Хм… Вот как!.. Так для чего же вы, собственно, пожаловали-то сюда?
Нюточка горько усмехнулась.
– А вы еще не догадались?.. Мне так уж на людей даже совестно глядеть… Я скрывала, я пряталась, пока было возможно, а теперь… мне нельзя было оставаться там долее – поймите вы это.
– Не понимаю. Отчего же так?
– Да ведь там отец!.. А он ничего не знает!
– Да скажите вы толком: беременны вы, что ли? – нахмурясь и морщась, перебил Полояров.
Нюточка покраснела и тихо опустила глаза.
– Э-э!.. А мне и невдомек с первого разу! – протянул он, крутя себе папироску. – Ну, что ж? – самое натуральное и простое дело. Естественное предназначение каждой самки; что ж тут особенного! Вы читали «О происхождении видов» Дарвина.
Она с досадливым сожалением взглянула на своего бывшего друга и пожала плечами.
– Я хочу говорить с вами серьезно. Мне необходимо это, поймите вы! – убедительным тоном проговорила Нюточка.
– Да и я ведь серьезно! – отозвался Ардальон. – Я вас к тому спрашиваю про Дарвина, что ежели бы вы что-нибудь дельное вычитали из него, так поняли бы, что это ваше естественное назначение, как самки, и тогда бы вы не стали творить драм и романов из-за такого пустяка. Отец!.. Ну, что ж такое отец? При чем он-то тут в этом процессе? Тут дело акушерки, а не отца! И зачем это вдруг понадобилось вам скрывать от него? Не понимаю!
– Что ж, по-вашему, я должна была гордиться и хвастать?
– Ни то, ни другое, а и скрывать-то нечего: простой физиологический процесс – и баста.
Нетерпеливое чувство досады отразилось на лице девушки.
– Ардальон Михайлович! – решительно сказала она, становясь перед ним. – Звонких слов я и прежде слыхала от вас не мало. Оставьте их хоть теперь-то. Я пришла к вам не за фразами, а за помощью… Ведь вы же будете отец этого ребенка!.. Вы должны войти в мое положение, если вы честный человек.
Ардальон, в свою очередь, досадливо передернулся на своем месте.
– Да я-то что же? – возразил он, пожав плечами. – Вот вы, небойсь, укоряете меня в звонких фразах, а сами еще пуще того звонкие-то словечки в ход пущаете!.. «Должны, долг, честный человек»… Да что такое этот ваш долг честь-то? – Понятие совершенно условное-с. Австралийские дикари, например, едят человечину и находят, что это вполне честно и нравственно, потому что они, победители, едят своих врагов, побежденных; а дураки английские миссионеры говорят, что это безнравственно кушать себе подобных; а мы, например, находим, что это ни нравственно, ни безнравственно, а просто штука в том, что мы не сделали себе привычки жрать человечину, или предки наши почему-то отвыкли от этого; ну, или просто от того, наконец, что это у нас не принято, не в обыкновении – и только! Ну, и кто же тут прав: дикари или миссионеры? – По-своему, пожалуй, и те и другие, потому что понятие-то самое о нравственном и законном – совершенно условное понятие. Я могу понимать так, а вы иначе. И наконец, то, что нравственно и честно для пошляков и филистеров, то по нашим убеждениям и безнравственно, и подло.
Лубянская побледнела и хмуро из-под сведенных бровей уставилась глазами в Полоярова.
– Вы для чего же все это говорите мне? – медленно и тихо спросила она, подавляя в себе накипь внутреннего негодования и волнения. – Как, наконец, прикажете понять все это? Так ли, что вы отказываетесь и от меня, и от своего будущего ребенка и бросаете меня в эту минуту совершенно на произвол судьбы? Так, что ли?
Вопрос был поставлен слишком ясно и прямо. Полояров несколько позамялся.
– Н-то есть… как вам сказать? – с трудом начал он выматывать из себя слова, медленно потирая между колен свои ладони. – Если вам угодно будет припомнить факты, которые дает нам, например, зоология, то вы увидите, что в натуральном браке самец имеет свое особое назначение, а забота о потомстве лежит исключительно на особах женского пола. Это самое естественное и потому самое рациональное. Помилуйте-с! Я вас считаю за порядочную и развитую девушку, а вам вдруг приходится вместо того такие азбучные истины втолковывать! Это стыдно-с!.. Роль каждого самца ограничивается только…
– Скажите же наконец прямо! – нервно перебила его Нюточка. – Ведь от всех этих изворотов вы в моих глазах ни на волос не станете лучше! Говорите прямо!
– Я прямо и говорю. Я говорю, что, основываясь на разумных началах физической природы и следуя ее законам, я имею право считать себя ничем не связанным; но это еще не значит, чтобы я отказывался помочь вам. Я только все еще не могу в толк себе взять хорошенько, в чем именно эта помощь?.. Какого рода помощи вы от меня желаете? Если это законный брак, то я пас! Потому что законный брак противоречит всем моим принципам, и наконец, в моей жизни – почем вы знаете? – в моей жизни, быть может, есть или могут быть такого рода предприятия, когда человеку впору только за одну свою голову ответ держать. Каждое честное дело прежде всего требует свободы-с, и я, всей душой принадлежа моему делу, не имею права связывать себя, а иначе я подлец! Так вы скажите мне, в чем же помощь-то?
– Успокойтесь: законного брака я никогда и ни в каком случае от вас не потребую! – твердо сказала она, бросив на своего собеседника взгляд ледяного презрения. – Это было бы уж совсем безумие!
Полояров недоверчиво и осторожно покосился на Нюточку, желая убедиться, в какой мере истинно сказанное ею. Взглянул и успокоился. Даже лицо его прояснилось. Словно упала с плеч гиря, которая тяготила его с минуты первого появления Нюточки в этой квартире.
– Ну, так в чем же, голубчик мой, помощь-то? Говорите – я все готов… все что могу… располагайте мною! – заговорил он вдруг мягко и ласково. В душе его в эту самую минуту незаметно проползло своекорыстное соображеньице, что к чему же, мол, совсем уж отталкивать от себя эту молодую и хорошенькую Нюточку?
– Я все-таки попрошу вас прежде выслушать меня… – тем же сухим и сдержанным тоном начала девушка. – О моем положении вы знали еще до вашего отъезда из Славнобубенска, стало быть, для вас это не составляет новости. Мне остается теперь несколько менее двух месяцев. Признаться отцу я не могла… не решалась… Он не перенес бы такого позора… Если это и убьет его, когда узнает, ну, так хоть не на моих глазах (при этих словах в голосе ее дрогнули сжатые слезы). Я довольно передумала об этом, пока решила себе, как быть, – продолжала она. – Я лгала, я скрывалась, пока можно было лгать и скрываться… Далее уж нельзя. Мне, говорю вам, совестно на людей смотреть! Осталось либо с мосту да в воду, либо бежать оттуда. Все еще есть надежда, авось либо отец как-нибудь перенесет этот удар, что ушла-то я от него, а может быть, еще скрою как-нибудь… Коли перенесет, тогда вернусь, а то нет!.. Я ушла тайком; записку только оставила Устинову, чтобы поберег без меня старика… Он честный – я теперь убедилась… Он это как-нибудь обделает, устроит… Признаться только не могла ему… Ну, да все равно!.. Паспорта у меня нет никакого, а ведь это надо, кажется? Теперь, вот все, что я попрошу у вас: вы помогите мне как-нибудь скрыть все это и до времени не оставьте ребенка. Можете вы мне это сделать или не можете?
Полояров чуточку подумал. «Только-то и всего?» – сказал он мысленно самому себе, «а я-то думал и невесть что такое!»
– Могу! – ответил он решительно и даже не без веселости. – Се сон де пустяки. Мы всю эту штуку вам во как обделаем! И овцы будут целы, и волки сыты. Это я все могу, а только ты, Нюта, не сердись. Дутье-то в сторону! А лучше протяни-ка лапку старому другу!.. Честно и открыто протяни! От сердца! Ну, Нюта!.. Что же?.. Я жду!.. – ласково понудил он, после короткого выжидательного молчания, подставив ей свои ладони. – Хочешь услуги от меня, так мирись!
Девушка слегка колебалась, но потом в молчании и не глядя на него, медленно и холодно протянула ему руку. Бог ее знает – а только она и сама-то хорошенько не понимала, презирает ли, ненавидит ли, или все еще любит этого человека. А по правде сказать, в ее чувстве к нему тлелось пока еще и то, и другое, и третье…
Совсем уже прояснившийся Полояров почти насильно притянул к себе все еще безмолвную Нюточку и звонко поцеловал ее.
– Ты только моих святых принципов не тронь, – самодовольно заключил он, облапив ее плечи, – а-то во всем прочем я как есть человек хороший!
X
Каким образом члены коммуны тяготы друг друга носили
Коммуна, как сказано уже, обогатилась новым членом. Лубянская осталась там на житье. Вынудила ее на это самая простая и неизбежная необходимость, так как иначе что же оставалось ей, неопытной и молодой девушке, одинешенькой в громадном и совсем незнакомом, совсем чужом городе, почти без средств, и притом в таком исключительном положении, которое поневоле устраняло всякую возможность работы ради насущного куска хлеба. Она бросилась в Петербург сгоряча, очертя голову, не зная, как там все это будет, и как-то еще все обойдется и устроится – бросилась на авось, с одной темной надеждой, что, вероятно, как-нибудь да обойдется, что Полояров ее выручит, что отец, может быть, и не узнает, что какими бы то ни было судьбами надо будет скрыть, обмануть его, отвести все подозрения, а кáк именно – этого-то она и не знала, но только думала, что там Полояров, конечно, что-нибудь придумает и устроит. В этой девочке всецело процветала еще крайняя и совсем зеленая молодость. Своенравное и балованное дома дитя, она с детства еще, без призора матери, привыкла совсем самостоятельно распоряжаться собою и потому не долго думала над проектом побега в Петербург. Этот проект создался молодым затаенным горем, опасностью огласки, стыдом перед целым городом, мыслью о горьком позоре старого отца, которого она по-свóему любила детски-деспотическою любовью, а с тех пор как, покинутая Полояровым, осталась одна со своей затаенной кручиной, полюбила его еще более, глубже, сердечнее, серьезней. Словом, этот взбалмошный проект побега создало безвыходное отчаяние. Поделиться мыслью не с кем, спросить совета не у кого, да и стыдно, и не безопасно. Что тут делать? Явилась блажная мысль – Нюточка за нее и ухватилась, да не долго думая и привела в исполнение. Как ни работал над ее «развитием» Ардальон Полояров, как ни успешно увенчались его труды капризным порывом ее беззаветного увлечения, однако же этому ментору не удалось искоренить из нее того «предрассудка», который называется девичьей стыдливостью. Полояровское «развитие» не успело еще проникнуть у нее в корень, а проело одну только верхнюю оболочку. Нюта боялась и стыдилась предстоящего позора и неизбежной огласки, если это случится в Славнобубенске. И вот, по ее искреннему, глубокому убеждению, ей осталось одно из двух: либо с моста в воду, либо сбежать на время.
Что из этого выйдет – она не знала; но некоторая смутная надежда на какой-нибудь, быть может, сносный исход заставила ее выбрать побег. Без паспорта, с одним легеньким саквояжем да со ста рублями, скопленными за долгое время из подарков отца, села она на пароход. На дворе стояла уже поздняя осень, навигация того и гляди, не сегодня-завтра прекратится, поэтому надо было спешить. Она оставила Устинову короткое письмо, в котором, не объясняя причин, сообщала, что непредвиденные и очень важные обстоятельства вынуждают ее, без позволения отца, уехать месяца на три, и умоляла устроить дело как-нибудь так, чтобы отец не очень сокрушался и беспокоился о ней, так как ей не предстоит ровно никакой опасности, и проч. Пароход, на который села Нюточка, делал уже чуть ли не последний из своих самых поздних рейсов. Она доехала водою до Твери и оттуда по железной дороге махнула в Петербург. Дальнейшая история уже известна.
* * *На другой же день утром Полояров открыто и совершенно неожиданно для Лубянской заявил членам коммуны о том, что состоит с нею в натуральном браке; но такая откровенность, к удивлению девушки, никому не показалась ни странною, ни зазорною, ни неуместною; напротив, все приняли известие это как самую простую, достодолжную и обыденную вещь, и только одна Лубянская сама же покраснела до ушей и, со слезами досады на глазах, не знала куда деваться от устремившихся на нее равнодушных и каких-то словно бы оценочных взглядов.
– Конфузиться, матушка, нечего! – полушутя и полу-внушительно заметил ей Полояров. – Это в тебе пошлый предрассудок конфузится, а ты его по сусолам, по сусолам предрассудок-то этот!.. Гони его, стервеца! Надо ж было отрекомендоваться и привести в ясность, что ты моя натуральная жена. Что ж такое! Святое дело!
– Эх, брат Анютка! – заметил он ей потом, неодобрительно качая головою, – совсем ты без меня испортилась, как я погляжу! То есть вся моя работа над тобой словно б ни к черту!.. теперь хотя сызнова начинай! А кстати: у тебя с собою деньги-то есть? – спросил он тут же деловым тоном. – Сколько денег-то?
– Пятьдесят рублей с мелочью осталось.
– Ну, так ты, матушка, изволь-ка их сейчас же вручить мне, для приобщения в общую кассу: тут ведь у нас даром-то никто не живет, тунеядства не водится; а в конце каждого месяца я всем членам представлю отчет, и тогда можешь поверять меня.
Лубянская вручила ему свои деньги, и Полояров записал их на приход; но эта запись нисколько не помешала ему тут же из этих самых денег отдать долг сапожному подмастерью за новые подметки к его собственным сапогам, принесенным в это время.
Полояров распоряжался кассой и вообще был главным администратором коммуны. Раз в месяц он обязан был в общем собрании представлять членам-общежителям отчет во всех приходах и по всем расходам, употребленным на общие нужды. Потому у Ардальона чаще и больше, чем у других, водились деньги. В крайнем же случае он всегда обращался либо к Сусанне, либо к князю Сапово-Неплохово с просьбой дать в долг на имя коммуны, и конечно, никогда почти не получал отказа: делал долг ведь не Ардальон, а коммуна!
Странное впечатление делала эта коммуна с непривычки на Лубянскую. Она казалась ей какой-то квартирой без хозяев; живут себе какие-то люди, словно бы и вместе, а словно бы и порознь, один с другим не чинится, не церемонится, каждый творит себе что хочет, и никому ни до чего дела нет. Полояров как будто распоряжается, но и он не хозяин. Квартира на имя Сусанны, но и она держит себя простой жилицей. По всем комнатам вечная грязь, пыль и беспорядок. Мебели мало, да и та какая-то сбродная и глядит так, как будто она тут ровно ни к чему не пригодна. В одной комнате помещается, например, диван, и только; в другой – Бог весть для чего стоит трюмо в одном углу, а в другом кожаное кресло; в третьей стол да комод и тюфяк на полу: это комната маленького Анцыфрика; четвертая меблирована одними только стульями; в пятой ровно ничего нет – и вот все в этом роде, а комнат между тем много. Трудно, почти невозможно определить, на что именно походила эта квартира, казарма не казарма, и на chambres garnies не похожа. Было в ней что-то затхлое, холодное, нежилое. Обстоятельной оседлости, того, что называется очагом, не сказывалось в ней вовсе, а все казалось, как словно бы не то въезжают, не то выезжают какие-то жильцы, и так-то вот изо дня в день, постоянно, неизменно. Захочет, например, дворник принести дров и воды, ну есть дрова с водою, а не захочет – сидят без того и другого. А в квартире холодно, ажно пар от дыхания ходит, и чайку испить смерть бы хотелось. Жильцы ежатся и негодуют на Полоярова.
– Полояров! Да что же это наконец такое! – пристает к нему то тот, то другой. – Опять воды ни капли нету!.. Ардальон Михайлыч, да что ж это, ей-Богу! Просто руки от холода коченеют. Что это вы не распорядитесь! Пошли бы приказали, чтоб он, каналья, хоть дров-то притащил. Ведь так жить невозможно!
– А мне-то что! – огрызается Полояров, кутаясь в свою чуйку на собачьем меху.
– Да ведь холодно! Тараканов морозить, что ли!
– Ну, и морозьте.
– Да подите же, распорядитесь, наконец.
– А мне-то что, говорю вам! Что я к вам в холуи нанялся, что ли? Кому зябко, тот и ступай, и распоряжайся, а мне не холодно, мне и так хорошо.
Обыкновенно никакой прислуги в коммуне не водилось, потому что, сколько ни нанимали ее, ни один человек более трех-четырех дней решительно был не в состоянии у них выжить. Поживет, поглядит да и объявит: «Нет уж, мол, пожалуйте мне мой пашпорт».
– Что ж так? Зачем вам пашпорт?
– Да уж так… не рука нам…
– Отчего же не рука? Ведь вы же такой человек, как и мы; и мы вам всякое уважение, кажись, оказываем; нравственная личность ваша здесь не страдает, труд ваш оплачивается… Отчего же вам не жить?
– Да уж что это за жизнь! Помилуйте! Ни хозяев, никого и ничего нет, не знаешь, кого тебе слушаться. Один кричит – сапоги ему чисти, а другой – мыться дай, третьему в лавочку аль на почту беги, четвертому поясницу растирай, пятому пол подмети, и все в одно время, и всякий кричит, требует, обижается, что не исполняешь, а где ж тут? У меня не десять рук, не разорваться…
И прислуга получает свой паспорт.
– Что мало жилось? Аль не вкусно? – спрашивает прислугу дворник при заявлении о выписке.
Прислуга только рукой машет.
– Штой-то, милый человек, говорить. Сколько ни живали по людям, а нигде еще таково-то не видывали! Дураково логово какое-то, а не фатера!
– Это вы истинно так, что дураково логово! – ухмыляясь соглашается дворник.
И вот, в силу того обстоятельства, что никакая прислуга не могла выжить в коммуне и все попытки к прочному найму и удержанию ее оставались тщетны, члены порешили, наконец, между собою: не нанимать более никакой прислуги, а все обязанности ее исправлять самим, для чего и распределить их между всеми. Ардальон Полояров, однако, в качестве главного администратора и артельщика, устранил себя от всякой «черной работы». Таким образом на долю князя Сапово-Неплохово досталось выливать грязную воду и выносить помои. Анцыфров должен был сапоги всем чистить, чтó, впрочем, приходилось не часто, в силу принципа, исключавшего всякий внешний лоск и щегольство; обязанность Малгоржана заключалась в побегушках в лавочку за всеми надобностями и в мытье посуды, а Моисей Фрумкин подметал полы, в чем тоже не было особенно частой потребности; Лидинька Затц взялась чулки штопать на всю братию и наставлять самовар. Последняя обязанность была довольно-таки затруднительна, так как самовар целый день почти не сходил с общего стола коммуны. Вдовушка же Сусанна должна была разливать всем чай и вести счет белью, а для возложения на нее такой, сравнительно, весьма легкой обязанности у Полоярова имелись свои особые причины и соображения, которым остальные члены мало противоречили, и то лишь по присущей им страсти противоречить. Причины и соображения заключались в том, что карман вдовушки зачастую оказывал услуги превыше всяких служительских обязанностей, а для того, чтобы пользоваться услугами ее кармана, надо же было сделать ей хоть какую-нибудь льготу, а то вдруг – гляди – как закапризничает дура, да, пожалуй, еще не захочет жить в коммуне, так тут и засядешь как рак на мели. Что же касается до обязанности отворять дверь приходящим, то эта обязанность никому не была передана в исключительное ведение, и вот потому-то каждый раздававшийся у дверей звонок служил поводом к постоянным и бесплодным пререканиям между членами: «Подите, мол, вы отворите; это, вероятно, к вам!» – «Нет, вы; это к вам!» и т. д. Но с поселением на житье Нюты Лубянской обязанность отворять двери была возложена на нее, как не требующая особенного физического труда, во внимание к ее положению. Ради этого Нюта большею частью должна была сидеть дома. Таким-то вот образом все члены-общежители, словно бы по писанию, тяготы друг друга носили.
Иногда к коммунистам приходили гости. Эти посетители разделялись на общих и частных. Общие – если они были со всеми равно знакомы и появлялись на коммунных вечерах, а частные ходили к кому-либо из членов. На такого гостя остальными членами не обращалось уже ни малейшего внимания: если Полояров ходил в одном только нижнем белье, то так и продолжал себе; если Лидинька Затц громко ругалась с Анцыфровым и лезла к нему в цепки, то так и продолжала лезть и ругаться, ничтоже не сумняся и не стесняясь нимало присутствием постороннего человека. Если на столе стоит чай, то гостю никто не предложит стакана, пока он сам не догадается взять себе, потому что иначе это была бы «пошлая жантильность». Или если, например, гость пришел к Малгоржану, а Полояров или Лидинька за что-нибудь против этого гостя зубы точили, то опять же, нимало не стесняясь, приступали к нему с объяснением и начинали зуб за зуб считаться, а то и до формальной ругани доходило, и Малгоржан не находил уместным вступаться за своего гостя: «пущай его сам, мол, как знает, так и ведается!» Вообще же такое нестеснительное отношение к посетителям коммуны образовалось из этого принципа, что весь мир разделяется на «мы » и «подлецы »; то, что не мы, то подлецы да пошляки, и обратно. Других градаций нет и не допускается. Стало быть, пошляки и подлецы уж никоим образом не могли быть допущены в круг коммунистического знакомства, а со своими людьми, «с нашими », чиниться нечего: тут вся душа нараспашку. А ежели бы какими ни на есть судьбами случайно и затесался в коммуну какой-нибудь подлец и пошляк, то с ним уже и подавно нечего стесняться, а напротив, следует сразу же огорошить его так, чтобы он впредь уж и носа сюда показать не осмелился.
Полояров верховодил всей компанией, хотя и никто из них не признал бы этого, если бы указать им прямо на существование таких отношений между ним и членами. Напротив, каждый совершенно искренно, с убеждением и даже не без задетого самолюбия стал бы уверять, что Полояров для них нуль, ровно что наплевать, что они все совершенно равноправные члены и никто ни над кем и ни над чем не верховодит. А между тем Полояров распоряжался всем в коммуне чуть ли не самопроизвольно. Если бы кто что делал к общей пользе помимо Полоярова – Полояров непременно это охает и найдет ни к черту не годным. Только то, что он сам сделает, то и безупречно, то и прекрасно, а остальные все дураки, и никто ничего не может, никто ничего не знает и не понимает. Анцыфров не понимает, как сапоги чистить, князь не понимает, как следует помои выливать, Лидинька носок штопать не умеет, Малгоржан толку в покупках не смыслит, Сусанна не имеет понятия о том, как чай разливается, а вот если бы он, Полояров, взялся за дело, так у него все кипело бы.
– Ну, так чего же вы!.. Вот и взялись бы!..
– Я-то?.. Хм!.. У меня и без этого много дела! Без меня, небойсь, по моей части и один-то день никто справиться не может. Я, батюшка, не дармоед и не подлец, чтобы своими обязанностями манкировать!
День в коммуне и начинался и кончался безалаберно. С восьми и до двенадцати часов самовар со стола не сходит, Лидинька то и дело раздувает его голенищем полояровского сапога, подбавляет воды, углей и ругается. Вообще, как только коммуна проснулась, так и ругань в ней подымается. Ругаются все вообще и каждый порознь. Анцыфрова ругают, что сапоги скверно вычистил; князя, что помои середь комнаты разлил; Лидиньку за то, что самовар с чадом принесла, Полоярова за то, что холодно, а вдовушку за то, что косички расплетает да сидит себе за своими пудрами и кольдкремами, тогда как тут люди просто издыхают: так чаю пить хотят! И все ругаемые, в свой черед, отругиваются из разных концов и логовищ общежительного обиталища. А тут, между тем, то и дело в прихожей звонки раздаются: то к тому, то к другому посетители являются, гости, которые вообще не были стесняемы временем своего появления, а также и особы вроде дворника, водовоза, лавочника со счетом, и эта последняя публика прет все больше к администратору Полоярову, а Полояров, по большей части, дома не сказывается и велит всем отказывать либо же утешать их тем, что поехал в редакцию деньги за статьи получать.
Наконец, кое-как, с грехом пополам, вся эта публика расходилась, а за нею немного погодя и обитатели, по большей части, направляли стопы свои в разные стороны града. Кто шел в читальню или, вернее сказать, говорильню при магазине Луки Благоприобретова, кто в редакцию, кто в типографию, а кто и просто себе наблюдать жизнь и нравы на Невском проспекте и размышлять о высшей несправедливости судеб и о подлом устройстве социальных отношений. У Лидиньки Затц чуть ли не каждую неделю являлись какие-нибудь новые великие начинания: то она на юридическом факультете лекции слушает, то в анатомический театр в медицинскую академию бегает и все норовит «запустить скальпель в кадавер» (Лидинька очень любит такие слова), то она швейному, то переплетному делу обучается, то в наборщицы поступает, то стенографии учится, то в акушерки готовится, то вдруг детей обучает и открывает у себя бесплатную школу.
Находятся кой-какие несведущие родители, которые, соблазнясь, главное дело, бесплатностью, посылают ребятишек к Лидиньке в науку.