
Полная версия
Опыты в стихах и прозе. Часть 1. Проза
VII. Отрывок из писем русского офицера о Финляндии
Я видел страну, близкую к полюсу, соседнюю Гиперборейскому морю, где природа бедна и угрюма, где солнце греет постоянно – только в течение двух месяцев; но где, так же, как в странах благословенных природою, люди могут находить счастие. Я видел Финляндию от берегов Кюменя до шумной Улей, в бурное, военное время, и спешу сообщить тебе глубокие впечатления, оставшиеся в душе моей при виде новой земли, дикой, но прелестной и в дикости своей. Здесь повсюду земля кажет вид опустошения и бесплодия, повсюду мрачна и угрюма[23]. Здесь лето продолжается не более шести недель, бури и непогоды царствуют в течение девяти месяцев, осень ужасная, и самая весна нередко принимает вид мрачной осени; куда ни обратишь взоры – везде, везде встречаешь или воды или камни. Здесь глубокие длинные озера омывают волнами утесы гранитные, на которых ветер с шумом качает сосновые рощи; там – целые развалины древних гранитных гор, обрушенных подземным огнем или разлитием океана. В конце апреля начинается весна; снег тает поспешно, и источники, образованные им на горах, с шумом и с пеною низвергаются в озера, которые, посредством явного или подземного соединения с Ботническим заливом, несут ему обильную дань снега. Если озеро тихо, то высокие, пирамидальные утесы, по берегам стоящие, начертываются длинными полосами в зеркале вод. На них-то хищные птицы вьют свои гнезда, и, по древнему преданию скандинавов, в часы пасмурного вечера вызывают криком своим бурю, – из тайной глубины пещер. Ветер повеял с севера, и поверхность сонного озера пробудилася, как от сна!.. Видишь ли, как она пенится? Слышишь ли, с каким глухим и протяжным шумом разбивается о гранитные, неподвижные скалы, которые несколько веков презирают порыв бурь и ярость волн? Соседние леса повторяют голос бури, и вся природа является в ужасном расстройстве. Сии страшные явления напоминают мне мрачную мифологию скандинавов, которым божество являлось почти всегда в гневе, карающим слабое человечество.
Леса финляндские непроходимы; они растут на камнях. Вечное безмолвие, вечный мрак в них обитает. Деревья, сокрушенные временем или дуновением бури, заграждают путь предприимчивому охотнику. В сей ужасной и бесплодной пустыне, в сих пространных вертепах путник слышит только резкий крик плотоядной птицы; завывания волка, ищущего добычи; падение скалы, низвергнутой рукой всесокрушающего времени, или рев источника, образованного снегом, который стрелою протекает по каменному дну между скал гранитных, быстро превозмогает все препятствия и увлекает в течении своем деревья и огромные камни. Вокруг его пустыня и безмолвие! Посмотри далее: огнь небесный или неутомимая рука пахаря зажгли сей бор; опаленные сосны, исторгнутые из утробы земной с глубокими корнями; обожженные скалы; дым, восходящий густым, черным облаком от сего огнища, – все это образует картину столь дикую, столь мрачную, что путешественник невольно содрогается и спешит отдохнуть взорами или на ближнем озере, которое величественно дремлет в отлогих берегах своих, или на зеленой поляне, где вол жует сочную и густую траву, орошенную водами источника.
Какие народы населяли в древности землю сию? Где признаки их бытия? Где следы их? Время все изгладило; или сии сыны диких лесов не ознаменовали себя никаким подвигом, и история, начертавшая малейшие события стран полуденных и восточных, молчит о народах севера. Но существовали народы сии – угрюмые, непобедимые сыны первобытной природы или изгнанники из стран счастливейших[24]; они населяли сии пещеры, питались млеком зверей и полагали пределом блаженства удачу на охоте или победу над врагом, из черепа которого (страшное воспоминание!) пили кровь и славили свое могущество. Когда зима покрывала реки льдами, сыпала иней и снега, тогда дикие чада лесов выходили из логовищей своих и пролагали путь по морям гиперборейским к новым пустыням, к новым лесам. Вооруженные секирою и палицей, они идут войной на стада пустынных чудовищ; их мчат быстрые олени; их несут лыжи по равнинам снежным, они сражаются, побеждают и учреждают кровавую трапезу! Томимые голодом, нуждою, исполненные мужества, решимости, презирая равно и смерть и жизнь, – не знают опасности; в зверском исступлении наполняют криком леса, и эхо повторяет глас их в пространной пустыне. Но сии пустыни, сии вертепы, сии непроходимые леса в средних веках повторяли голос скальда. И здесь поэзия рассыпала цветы свои: она смягчила нравы, укротила зверство и утешила страждущее человечество своими волшебными песнями о богах, о героях, о лучшем мире и о прекрасной будущей жизни. Разные племена народов собрались воедино, составили селения на берегах сего залива. Мало-помалу и самая природа приняла другой вид, не столь суровый и дикий.
Может быть, на сей скале, осененной соснами, у подошвы которой дыхание зефира колеблет глубокие воды залива, может быть, на сей скале воздвигнут был храм Одена. Здесь поэт любит мечтать о временах протекших и погружаться мыслями в оные веки варварства, великодушия и славы; здесь с удовольствием взирает он на волны морские, некогда струимые кораблями Одена, Артура и Гаральда; на сей мрачный горизонт, по которому носились тени почивших витязей; на сии камни, остатки седой древности, на коих видны таинственные знаки, рукою неизвестною начертанные. Здесь, погруженный в сладкую задумчивость, —
В полночный часОн слышит скальда глас,Прерывистый и томный.Зрит: юноши безмолвны,Склоняся на щиты, стоят кругом костров,Зажженных в поле брани;И древний царь певцовПростер на арфу длани,Могилу указав, где вождь героев спит:«Чья тень, чья тень, – гласитВ священном исступленье, —Там с девами плывет в туманных облаках?Се ты, младый Иснель, иноплеменных страх,Со славой падший на сраженье!Мир, мир тебе, герой!Твоей секирою стальнойПришельцы гордые побиты…Но ты днесь пал на грудах телОт тучи вражьих стрел,Пал витязь знаменитый! се… уж над тобой посланницы небесны,Валкирии прелестны,На белых, как снега Биармии, конях,С златыми копьями в руках,В безмолвии спустились!Коснулись до зениц копьем своим – и вновьГлаза твои открылись:Течет по жилам кровьЧистейшего эфира;И ты, бесплотный дух,В страны безвестны мираЛетишь стрелой… и вдругОткрылись пред тобой те радужны чертоги,Где уготовали для сонма храбрых богиЛюбовь и вечный пир.При шуме горних вод и тихоструйных лир,Среди полян и свежих сенейТы будешь поражать там скачущих еленейИ златорогих серн. —Склонясь на злачный дернС дружиною младою,Там снова с арфою златоюВ восторге скальд поетО славе древних лет.Поет, и храбрых очи,Как звезды тихой ночи,Утехою блестят.Но вечер притекает —Час неги и прохлад —Глас скальда замолкает;Замолк – и храбрых сонмИдет в Оденов дом,Где дочери Веристы,Власы свои душистыРаскинув по плечам,Прелестницы младые,Всегда полунагие,На пиршества гостямОбильны яствы носятИ пить умильно просятИз чаши сладкий мед…Таким образом, и в снегах, и под суровым небом пламенное воображение создавало себе новый мир и украшало его прелестными вымыслами. Северные народы с избытком одарены воображением: сама природа, дикая и бесплодная, непостоянство стихий и образ жизни, деятельной и уединенной, дают ему пищу.
Здесь царство зимы. В начале октября все покрыто снегом. Едва соседняя скала выказывает бесплодную вершину; иней падает в виде густого облака; деревья при первом утреннем морозе блистают радугою, отражая солнечные лучи тысячью приятных цветов. Но солнце, кажется, с ужасом взирает на опустошения зимы; едва явится и уже погружено в багровый туман, предвестник сильной стужи. Месяц в течение всей ночи изливает сребреные лучи свои и образует круги на чистой лазури небесной, по которой изредка пролетают блестящие метеоры. Ни малейшее дуновение ветра не колеблет дерев, обеленных инеем: они кажутся очарованными в новом своем виде. Печальное, но приятное зрелище сия необыкновенная тишина и в воздухе и на земле! – Повсюду безмолвие! Робкая лань торопко пробирается в чащу, отрясая с рогов своих оледенелый иней; стадо тетеревей дремлет в глубокой тишине леса, и всякий шаг странника слышен в снежной пустыне.
Но и здесь природа улыбается (веселою, но краткою улыбкою). Когда снега растаяли от теплого летнего ветра и ярких лучей солнца; когда воды с шумом утекли в моря, образовав в течении своем тысячи ручьев, тысячи водопадов, – тогда природа приметно выходит из тягостного и продолжительного усыпления. Вдруг озимые поля одеваются зеленым бархатом, луга душистыми цветами. Ход растительной силы приметен. Сегодня все мертво, завтре все цветет, все благоухает. Народные басни всегда имеют основанием истину. Древние скандинавы полагали, что Оден, сей великий чародей, чутким ухом своим слышит, как весною прозябают травы. Конечно, быстрое, почти невероятное их возрастание подало повод к сему вымыслу. – Летние дни и ночи здесь особенно приятны. Дню предшествует обильная роса. Солнце, едва почившее за горизонтом, является во всем велелепии на конце озера, позлащенного внезапу румяными лучами. Пустынные птицы радостно сотрясают с крыльев своих сон и негу; резвые белки выбегают из мрачных сосновых лесов под тень березок, растущих на отлогом береге. Все тихо, все торжественно в сей первобытной природе! Большие рыбы плещут среди озера златыми чешуями, между тем как мелкие жители влажной стихии играют стадами у подошвы скал или близ песчаного берега. Вечер тих и прохладен. Солнечные лучи медленно умирают на гранитных скалах, которых цвет изменяется беспрестанно. Тысячи насекомых (минутные жители сих прелестных пустынь) то плавают на поверхности озера, то кружатся над камышем и наклоненными ивами. Стада диких уток и крикливых журавлей летят в соседнее болото, и важные лебеди торжественным плаванием приветствуют вечернее солнце. – Оно погружается в бездне Ботнического залива, и сумрак вместе с безмолвием воцарился в пустыне… Но какой предмет для кисти живописца: ратный стан, расположенный на сих скалах, когда лучи месяца проливаются на утружденных ратников и скользят по блестящему металлу ружей, сложенных в пирамиды! Какой предмет для живописи и сии великие огни, здесь и там раскладенные, вокруг которых воины толпятся в часы холодной ночи! Этот лес, хранивший безмолвие, может быть, от создания мира, вдруг оживляется при внезапном пришествии полков. Войско расположилось; все приходит в движение: пуки зажженной соломы, переносимые с одного места на другое, пылающие костры хвороста, древние пни и часто целые деревья, внезапно зажженные, от которых густый дым клубится и восходит до небес: одним словом, движение ратных снарядов, ржание и топот коней, блеск оружия, и смешенные голоса воинов, и звуки барабана и конной трубы – все это представляет зрелище новое и разительное! Вскоре гласы умолкают; огонь пылающих костров потухает, ратники почили, и прежнее безмолвие водворилось: изредка прерываемо оно шумом горного водопада или протяжными откликами часовых, расположенных на ближних вышинах против лагеря неприятельского: месяц, склоняясь к своему западу, освещает уже безмолвный стан.
Теперь всякий шаг в Финляндии ознаменован происшествиями, которых воспоминание и сладостно, и прискорбно. Здесь мы победили; но целые ряды храбрых легли, и вот их могилы! Там упорный неприятель выбит из укреплений, прогнан; но эти уединенные кресты, вдоль песчаного берега или вдоль дороги водруженные, этот ряд могил русских в странах чуждых, отдаленных от родины, кажется, говорят мимоидущему воину: и тебя ожидает победа – и смерть! Здесь на каждом шагу встречаем мы или оставленную батарею, или древний замок с готическими острыми башнями, которые возбуждают воспоминание о древних рыцарях; или передовый неприятельский лагерь, или мост, недавно выжженный, или опустелую деревню. Повсюду следы побед наших или следы веков, давно протекших, – пагубные следы войны и разрушения! Иногда лагерь располагается на отлогих берегах озера, где до сих пор спокойный рыбак бросал свои мрежи; иногда видим рвы, батареи, укрепления и весь снаряд воинский близ мирной кущи селянина. Разительная противуположность!..
Финляндия, 1809.IX. Две аллегории
I
Если б достаток позволял мне исполнять по воле все мои прихоти, то я побежал бы к Художнику N. с полным кошельком и предложил ему две мысли для двух картин. Вообще аллегории холодны, особливо те, которыми живописцы хотят изобразить исторические происшествия; но мои будут говорить рассудку, потому что они ясны и точны: они будут говорить воображению и сердцу, если художник выразит то, что я теперь мыслю и чувствую.
– Напишите, – сказал бы я живописцу, который до сих пор не написал ничего оригинального, а только рабски подражал Рафаэлю, но который может изобретать, ибо имеет ум, сердце и воображение, – напишите мне Гения и Фортуну, обрезывающую у него крылья.
X. А! Я вас понимаю! (Немного подумав.) Вы хотите изобразить жестокую победу несчастия над талантом. – Гения живописи…
Я. Я не назначаю, именно какого Гения; от вас зависит выбор: Гения поэзии, Гения войны, Гения философии, науки или художества, какого вам угодно; только Гения пламенного, пылкого, наполненного гордости и себяпознания, которого крылья неутомимы, которого взор орлиный проницает, объемлет природу, ему подчиненную; которого сердце утопает в сладострастии чистейшем и неизъяснимом для простого смертного при одном помышлении о добродетели, при одном именовании славы и бессмертия.
X. (с радостию взяв мел, подбегает к грунтованному холсту). Я вас понимаю, очень понимаю…
Я. Я уверен, что художник N. меня поймет, когда дело идет о славе.
X. (взяв меня за руку и краснея при каждом слове). Вы не поверите, как я люблю славу: стыдно признаться; но вы хотите… (чертит мелом абрис фигуры) вы хотите…
Я. Гения. Чтоб изобразить живо, как я его чувствую, прочитайте жизнь Ломоносова, этого рыбака, который, по словам другого поэта, из простой хижины шагнул в Академию; прочитайте жизнь Петра Великого, который сам себя создал и потом Россию; прочитайте жизнь чудесного Суворова, которого душу, сердце и ум природа отлила в особенной форме и потом изломала ее вдребезги; взгляните, если угодно, на творения вашего Рафаэля, в памяти которого помещалась вся природа! Напитавши воображение идеалом величия во всех родах, пишите смело; ваш Гений будет Гений, а не фигура академическая. Теперь вообразите себе, что он борется с враждебным роком; запутайте его ноги в сетях несчастия, брошенных коварною рукою Фортуны; пусть слепая и жестокая богиня обрезывает у него крылья с таким же хладнокровием, как Лахезиса прерывает нить жизни героя или лучшего из смертных, – Сократа или Моро, Лас Казаса или Еропкина, благодетеля Москвы.
X. Я разумею. Фортуну изображу, как обыкновенно: с повязкою на глазах, с колесом под ногами.
Я. Это ваше дело! Теперь заметьте, что побежденный Гений потушает свой пламенник. Нет крыльев, нет и пламенника!
X. Справедливо.
Я. Но зато нет слез в очах, ни малейших упреков в устах божественного. Чувство негодования и – если можно слить другое чувство, совершенно тому противное, – сожаление об утраченной Славе, которая с ужасом направляет полет свой, куда перст Фортуны ей указует.
X. Гений мой будет походить на Аполлона Дельфийского…
Я. Если бы Аполлон промахнулся, метя в чудовище, то выражение лица его могло бы иметь некоторое сходство с лицем несчастного Гения, у которого Фортуна обрезала крылья.
X. (задумавшись, и потом с глубоким вздохом). Я вас понял совершенно: художник не всегда был баловнем Фортуны. Мы все, дети Аполлоновы, менее или более боролись с несчастием. Многие победили его, многие утратили свои крылья в жестокой борьбе, и пламенник таланта потух сам собою. Вы будете довольны картиною. Теперь же стану ее компоновать. Простите.
II
Я. Картина ваша прелестна! Для вас Гений не потушил своего пламенника, когда вы изображали его божественное лице.
X. Я доволен: но спросите у меня, как я страдал! Сколько печальных мыслей бродило в голове моей, когда я изображал Гения, потушившего пламенник свой, и лице этой неумолимой, безрассудной Фортуны, которая, исполняя долг свой, так спокойна! ибо не ведает, что творит! – она с повязкою на глазах. Верите ли, что сердце мое обливалось кровью при одной мысли об участи художников, которые в отечестве своем не находят пропитания…
Я. (рассматривая картину). Прекрасно!.. Но знаете ли, что можно воскресить вашего Гения?
X. (с радостию). Воскресить?
Я. Выслушайте меня: я шел однажды в диком лесу и потерял дорогу. Выхожу на свет, вижу пещеру, осененную густыми ветвями, и в этой пещере… вашего Гения.
X. Моего Гения?
Я. Он сидел в глубокой задумчивости, опершись на одну руку. Потухший светильник лежал у ног, а кругом – обрезанные крылья, которые развевал пустынный ветер, с шумом пролетающий в пещере: я ужаснулся.
X. Далее.
Я. Глубокий вздох вырвался из груди страдальца; он взглянул на потухший пламенник, и мне показалось, что слезы его падали на холодный помост пещеры.
X. Слезы, одному дарованию известные! Так плакал умирающий Рафаэль! Далее…
Я. Вдруг вся пещера осветилась необыкновенным сиянием. Вступают два божества: Любовь и Слава. За ними влечется окованная Фортуна.
X. Опять эта слепая колдунья!
Я. Вы ошибаетесь. Любовь оковала ее, сдернула повязку с очей и привела в пещеру, где страдал бедный Гений.
X. Я воображаю удивление Фортуны, которая в первый раз в жизни разглядела глупость, сделанную в слепоте.
Я. Слава отдает свои крылья Гению; Любовь зажигает его пламенник; Гений прощает изумленной Фортуне и в лучах торжественного сияния воспаряет медленно к небу.
X. Вот картина!
Я. Вы угадали. – Берите животворную кисть вашу.
X. Я напишу эту картину. Эта работа облегчит мое сердце… Так! надобно, непременно надобно воскресить бедного Гения!
X. Похвальное слово сну
Письмо к редактору «Вестника Европы»
Пускай утверждают, что хотят, прихотливые люди и строгие умы, а я утверждаю, милостивый государь, что науки и словесность у нас в самом блистательном состоянии. Укажу вам на книгопродавцев. Посмотрите, как они разживаются: то домик выстроят, то купят деревеньку. Чем же? Торговлею. Какою? Книжною. Следственно, у нас пишут, у нас читают, и из одного следствия к другому я могу вывести, что словесность русская в самом цветущем состоянии. Вот что хотел я доказать и что вы знаете без моих доказательств; ибо вы, милостивый государь, наблюдаете постоянно ход наших успехов, как астроном наблюдает течение любимой планеты. Вы заметили, конечно, что мы заняли все пути к славе и многие материи исчерпали до дна, так что нашим потомкам надобно будет умирать от жажды. – Простите мне это выражение и сосчитайте со мною эпические поэмы, в честь Петра Великого написанные. – Считайте от Ломоносова до Сл<адковс>кого и далее, от кедра до иссопов, и заметьте, что все поэмы исполнены красот, что в них все было сказано, кроме того только, что Ломоносов намеревался сказать и не успел: но это сущая безделка! Теперь прошу взглянуть на обширную область Талии и, наконец, Мельпомены, которая беспрестанно обогащается новыми приобретениями и скоро истощит всю священную древность от сотворения мира. – У французов одна «Аталия»; у нас, благодаря усердию писателей, не одна трагедия переносит нас в землю иудейскую. Я ни слова не скажу о «Российском феатре», на котором основана слава наших праотцев, о журналах, романах и пр., изданных назад тому двадцать лет и более. Их мало читают; но время доказало, что они бессмертны: они уцелели в пожаре столицы. «Добро не горит, не тонет», – говорит пословица. Сердце мое дрожит от радости, когда я начинаю исчислять на досуге все наши сокровища. Тогда я похожу на антиквария, который, не делая никакого употребления из своего золота, любуется им и говорит: «Вот червонец! вот рубль! вот старинная монета! такого-то года! при таком-то царе! Кто ее отливал? из какого рудника это золото? кто употреблял эту монету?» А я говорю: «Вот трагедия 1793 года! Кто ее писал? кто читал ее?» – Творца не мудрено отыскать по творению, но читателей найти не легко: мы еще не любим отечественного. Что нужды мне до других! Я день и ночь роюсь в моих книгах; расставляю их по порядку хронологическому и горжусь моим богатством. Чего у нас нет? Боже мой! Найдите хотя один предмет, одну отрасль ума человеческого, которую бы мы не обработали по-своему? Поэзии – море! и поле Красноречия необозримое! – Загляните только в журналы, но без предубеждения, и вы найдете – сокровища! Здесь похвальное слово такому-то; там надгробное слово такому-то; здесь приветствие, там благодарный глас общества: и все то благо, все добро! Все герои, все полководцы, все писатели увенчаны пальмами красноречия и шагают торжественно в храм бессмертия. – Мы не ограничили себя великими людьми; мы хвалили даже блох[25] и будем хвалить все, что пресмыкается и ползает в царстве животных. – Итак, мудрено ли, что какому-то чудаку вздумалось написать «Похвальное слово Сну»? Случай мне доставил исправный список и вовсе не похожий на тот, который напечатан в вашем «Вестнике». Если вы найдете, что читатели ваши не заснут над этим панегириком, то покорнейше прошу напечатать его в журнале и сохранить для потомства, которое, конечно, благодарнее современников, завистливых, строгих и вовсе не способных ценить дарования. Это не мои слова, м. г., а моего приятеля Н. Н., который пишет стихи и прозу, но только не печатает их в вашем журнале и потому вам неизвестен. Имею честь быть и проч.
Предисловие
В 18.. году, лет несколько до нашествия просвещенных и ученых вандалов на Москву, жил на Пресненских прудах некто NN., оригинал, весьма отличный от других оригиналов московских. – Всю жизнь провел он лежа, в совершенном бездействии телесном и, сколько возможно было, душевном. Ум его, хотя и образованный воспитанием и прилежным чтением, не хотел или не в состоянии был победить упрямую натуру. – Имея большой достаток при счастливых обстоятельствах (которые единственно могут сохранить в полноте характер человека), он не имел нужды покоряться условиям общества и требованиям должностей. Он делал, что хотел, а хотел одного спокойствия. – Великий Конде говаривал: «Если бы я был царем моей постели, то никогда бы с нее не вставал». Наш оригинал был совершенный царь своей постели. – Целый день он лежал то на одном боку, то на другом, и всю ночь лежал! Редко, очень редко мы видели его сидящего у окна с длинной турецкою трубкою, в татарском или китайском шлафроке, и то когда он занимался домашними делами. Два чтеца попеременно читали ему книги, ибо лень не позволяла заниматься самому чтением, но лень не мешала делать добро. Он сыпал золото нищим и, под непроницаемою корою бесстрастного спокойствия, таил горячее сердце. В уединенном квартале города он воспитывал на свой счет двенадцать бедных девушек, кормил и одевал несколько заслуженных воинов и – странное дело! – не ленился посещать их по воскресным дням. «От этого лучше спится!» – говаривал он тем, которые выхваляли его благотворительность. – Равнодушный ко всему, он слушал спокойно самые важнейшие новости, но при рассказе о несчастном семействе, о страдании человечества вдруг оживлялся, как разбитый параличом от прикосновения электрического прутика. Впрочем, он был самый бесстрастный автомат: никого не обижал, ни с кем не заводил тяжбы, ни над кем не смеялся, никому не противоречил, не имел никаких страстей: страсть его была – лень. Скучал ли он? Утвердительно отрицать не могу, но заключаю, что скука ему была известна, и вот по какому обстоятельству. – Однажды он послал за мною. «Садись или ложись на диван, – сказал он, указывая на турецкую постелю, – я намерен ехать в деревню и воспользоваться первым весенним воздухом. Снег расстаял, и стук по мостовой карет и дрожек начинает меня беспокоить. Но в деревне нельзя быть без общества; соседи мои люди деятельные; с ними надобно говорить, ездить на охоту, заводить тяжбы, мирить, ссорить и пр. и пр… О! это меня расстроит совершенно! Двери на крюк соседям. С кем же я буду убивать время? С такими друзьями, как ты, например!» Я привстал и хотел благодарить за учтивость, но ленивец мой замахал обеими руками и продолжал: «Я знаю в Москве человек до шести, людей приятных в обществе и совершенно праздных. Двое из них могут назваться по справедливости добрыми людьми. Леность не позволяет другим пускаться на злые дела, и это хорошо! Мы пригласим их к себе. Но теперь надобны женщины: вот истинное затруднение. Без женщин общество мужчин скоро наскучит… А где найти женщин ленивых?» – «Боже мой! как не найти!» – вскричал я. – «То есть, ленивых по моему образу мыслей, – возразил NN, покачав головою и насупя брови, – их язык вечно деятелен, в вечном движении; это ртуть, это белка на привязи у колеса, это маятник, который…» (леность или доброта сердца не дозволяли кончить сравнений). «Но так и быть, – продолжал лентяй с глубоким вздохом, – я согласен пригласить вдову приятеля моего, генерала А., с двумя дочерьми, добрыми и любезными девушками. Дружба меня сделает снисходительным. Толстая жена откупщика нашего Ж. с племянницею, ленивая Софья, ее дородная сестра, не будут лишние. Впрочем, мы не наскучим друг другу: свобода все украсит. Общество мое пусть называют как хотят московские насмешники; но оно будет приятно мне и гостям. Возьми же лист бумаги, милый друг, и пиши учреждение общества ленивых». – Я взял перо и бумагу и написал под диктатурою нашего лентяя условия, под коими все члены согласились подписать свои имена, и мы накануне 1 мая отправились в подмосковную…