
Полная версия
Материалы для биографии А. С. Пушкина
Сей разговор не понравился одному из судей нашей словесности. Он напечатал в 5 № «Вестника Европы» второй разговор между Издателем и Классиком, где, между прочим, прочел я следующее:
«Издатель: Итак, разговор мой вам не нравится? – Класс: Признаюсь, жаль, что вы напечатали его при прекрасном стихотворении Пушкина! Думаю, и сам автор об этом пожалеет».
Автор очень рад, что имеет случай благодарить кн. Вяземского за прекрасный его подарок. «Разговор между Издателем и Классиком с Выборгской стороны или с Васильевского острова» писан более для Европы вообще, чем исключительно для России, где противники романтизма слишком слабы и незаметны и не стоят столь блистательного отражения.
Не хочу или не имею права жаловаться по другому отношению и с искренним смирением принимаю похвалы <не>известного критика.
Александр Пушкин.
Одесса»{166}.
Спор о классицизме и романтизме занесен к нам был из Франции и, кажется, потерял на пути свою серьезную и ученую сторону. Известно, что первое основание для последующих прений положили немцы еще в прошлом столетии сравнительной критикой различных литератур: древних, восточных и староевропейских. Критика эта уже очистила путь двум самостоятельным поэтам Германии – Шиллеру и Гете; но в других странах, не вполне переданная и оцененная, породила ту литературу подделок, которая еще недавно казалась высшею степенью искусства. К нам перешли только одни определения романтизма из вторых рук, из Франции, а первоначальная работа науки, которая одна и могла объяснить сущность самого дела, была пренебрежена. Отсюда тот недостаток почвы, дельного содержания, какие чувствуются у нас в большей части статей этой эпохи по предмету, разделившему литературу на две враждебные партии. Всего чаще, например, вопрос о романтизме представляется критикам чем-то вроде любопытной новости, почти как известие о неожиданном случае и так ими и обсуживается. Произвольное понимание его, смотря по случайностям личных впечатлений каждого автора или критика, было уже в порядке вещей. Таким образом иные объясняли его своенравием мысли, скучающей положительными законами искусства, а сущность его определяли смесью «мрачности с сладострастием, быстроты рассказа с неподвижностию действия, пылкости страстей с холодностью характеров» («Вест<ник> Евр<опы>», 1824, № 4){167}. Другие отстаивали право гения и таланта творить наперекор теориям и поясняли новое направление тем высоким наслаждением, «в котором человек, упоенный очаровательным восторгом, не может, не смеет дать отчета самому себе в своих чувствах», и прибавляли: «в неопределенном, неизъяснимом состоянии сердца человеческого заключена и тайна, и причина так называемой романтической поэзии» («Моск<овский> телегр<аф>», 1825, № 5){168}. Иные еще полагали, как мы уже видели, истинное содержание романтизма в местных красках и народности, о которой, однако, никто особенно не распространялся по неимению ясного понятия о самом слове. Мы могли бы представить еще более выписок для подтверждения нашего мнения, но ограничиваемся теми, которые приведены здесь. Текущие явления словесности, требования немедленной оценки еще более затемняли дело. Были у нас романтики, восхищавшиеся эпопеями Хераскова и его подражателей, составившие особый отдел классических романтиков, представителем которых сделался журнал кн. В. Одоевского «Мнемозина», и были такие романтики, которые упрекали В.А. Жуковского за наклонность его к поверьям, за мечтательность, неопределенность и туманность его поэзии[124]. Пушкин весьма остроумно и колко сравнивал последних с ребенком, кусающим грудь своей кормилицы потому только, что у него зубки прорезались{169}. Он сам не мог избавиться от прихотливых толкований собственных друзей и принужден был объяснять смысл своих стихотворений обычным своим поклонникам, приходившим в тупик от неожиданности как содержания, так и приемов их. Подобными объяснениями сопровождались «Песнь о вещем Олеге», 1-я глава «Онегина» и «Цыганы». О последних мы будем говорить пространнее в своем месте, а здесь только приводим отрывок из письма его, касающийся до песни, в котором Пушкин принужден был растолковать ее значение: «Тебе, кажется, Олег не нравится – напрасно. Товарищеская любовь старого князя к своему коню и заботливость о его судьбе есть черта трогательного простодушия, да и происшествие само по себе в своей простоте имеет много поэтического»{170}. К таким комментариям еще должен был прибегать поэт наш даже перед судьями, наиболее шумевшими о романтизме.
Любопытно знать, в каком отношении стоял Пушкин к обеим враждующим сторонам и как понимал литературный спор в глубине собственной мысли. Никто тогда еще и не подозревал, что его произведения вскоре сделают спор этот анахронизмом и заменят оба понятия, соединенные с именами классицизма и романтизма, новым и гораздо высшим понятием творчества и художественности, отыскивающих законы для себя в самих себе. Он понимал сущность дела весьма просто, полагая разницу между обоими родами произведений только в форме их и говоря, что если различать их по духу, то нельзя будет выпутаться из противоречий и насильственных толкований. Вот что писал он для самого себя о вопросе, занимавшем тогда литературу нашу: «Наши критики не согласились еще в ясном различии между родами классическим и романтическим. Сбивчивым понятием о сем предмета обязаны мы французским журналистам, которые обыкновенно относят к романтизму все, что им кажется ознаменованным печатью мечтательности и германского идеологизма или основанным на предрассудках и преданиях простонародных. Определение самое неточное. Стихотворение может являть все эти признаки, а между тем принадлежать к роду классическому. К сему роду должны относиться те стихотворения, коих формы известны были грекам и римлянам, или коих образцы они нам оставили. Если же, вместо формы стихотворения, будем брать за основание только дух, в котором оно написано, то никогда не выпутаемся из определений. Гимн Пиндара духом своим, конечно, отличается от оды Анакреона, сатиры Ювенала от сатиры Горация, «Освобожденный Иерусалим» от «Энеиды»{171} – все они, однако ж, принадлежат к роду классическому. Какие же роды стихотворений должно отнести к поэзии романтической? Те, которые не были известны древним, и те, в коих прежние формы изменились или заменены другими»{172}.
Это простое, нехитрое определение обнаруживает вообще малую способность Пушкина к теоретическим тонкостям, что доказал он многими примерами и впоследствии. Чрезвычайно меткий в оценке всякого произведения, даже и своего собственного, он был чужд по природе той тяжелой работы мысли, какую требует отвлеченная теория искусства. Часто не хотел он доискиваться значения идеи, верность которой только чувствовал, и отрывочно бросал ее на бумагу в своих тетрадях. И вот пример:
Пушкина называли романтиком, и он сам себя называл романтиком, но под этим словом в уме его таилось совсем другое понимание. Так, он постоянно употребляет в письмах к друзьям выражение «романтическое произведение», но, видимо, соединяет с ним значение творческого создания, не принадлежащего к какой-либо системе или одностороннему воззрению. Другого выражения для истинной своей мысли он не находил, да, вероятно, и не искал. Всем известное и принятое слово обозначило у него понятие, о котором еще немногие тогда думали. Мы увидим в письмах его о «Борисе Годунове», что под именем романтической трагедии он разумел совершенно свободное проявление творящего духа в области искусства. Так, он беспрестанно пишет: «Я хотел бы написать что-нибудь истинно романтическое». В другой раз, мы уже видели, он говорит: «Важная вещь! я написал трагедию и ею очень доволен, но страшно в свет выдать – робкий вкус наш не стерпит истинного романтизма… Сколько я ни читал о романтизме – всё не то»{173}. За этими простыми заметками можно различить мысль с художническом произведении; но он никогда не разбирал ее, предоставляя выразить вполне только своим созданиям. Действительно, они ясно указали законы, на которых должна основываться истинная теория искусства, и сделали из Пушкина, как уже замечено, настоящего учителя изящного и воспитателя эстетического вкуса в обществе.
Мы видели прежде, что Пушкин в переписке своей с П.А. Катениным отзывался снисходительно как о переводах своего друга, так и о классической трагедии вообще. Со всем тем, это была с его стороны только уступка, вызванная расположением к переводчику и мягкостью его суждений пред всяким дельным трудом. В эпоху пребывания поэта нашего на юге, если идеи его о романтизме выходили уже из разряда существующих тогда идей, то взамен классическая трагедия все еще оставалась для него явлением как бы незаконным и необъяснимым. Только в 1825 году в деревне своей, в Михайловском, за строгим трудом создания хроники «Борис Годунов» и за мыслями, вызванными ею, нашел он, как увидим, настоящее место и классической трагедии в ряду произведений искусства. Годом ранее он еще находился под неотразимым влиянием Байрона и вот что писал брату из Одессы (1824) по поводу нового перевода «Федры», тогда явившегося: «Читал «Федру» Л<обано>ва. Хотел писать на нее критику, не ради Л<обано>ва, а ради маркиза Расина. Перо вывалилось из руки. И об этом у вас шумят, и это называют ваши журналисты прекраснейшим переводом известной трагедии г. Расина!
Croyez-vous découvrir la trace de ses pas[125].…….Надеешься найтиТезея жаркий след иль темные пути…Вот как всё переведено. А чем же и держится Иван Иванович Расин, как не стихами, полными смысла, точности и гармонии! План и характеры «Федры» верх глупости и ничтожности в изобретении. Тезей не что иное, как первый Мольеров рогач; Ипполит – le superbe, le fier Hippolyte et même un pen farouche[126] – Ипполит, суровый скиф… – не что иное, как благовоспитанный мальчик, учтивый и почтительный.
D'un mensonge si noir etc.[127]Прочти всю эту хваленую тираду – и удостоверишься, что Расин понятия не имел об создании трагического лица. Сравни его с речью молодого любовника Паризины Байроновой: увидишь разницу умов.
А Терамен? Аббат и <сводник>
Vous même оù seriez-vous etc.[128]Вот глубина глупости!..»{174}
Остается сказать о «Братьях разбойниках», рассказе, основанном на истинном происшествии, случившемся в Екатеринославле в 1820 году{175}. Он составлял отрывок из поэмы, которую Пушкин начал писать в 1822 году и сжег почти тотчас же, как написал, но план которой сохранился в бумагах его в следующей короткой заметке: «Разбойники, история двух братьев, атаман на Волге, купеческое судно, дочь купца». Чуткому слуху Пушкина сейчас открылось, что сознание душегубца слишком сложно, эффектно и потому не в русском духе, хотя картина разбойничьего стана и лицо рассказчика, выступающего из нее, написаны были мастерскою кистью. При пересылке отрывка в Петербург для напечатания Пушкин замечал: ««Разбойников» я сжег – и поделом. Один отрывок уцелел в руках у Н<иколая> Р<аевского>. Если звуки харчевня, острог… не испугают нежных ушей читательниц, то напечатай его. Впрочем, чего бояться читательниц? Их нет и не будет на русской земле, да и жалеть не о чем»{176}. Можно полагать с достоверностию, что из материалов, заготовленных для «Разбойников», вышла впоследствии, в 1825 году, пьеса «Жених», первый образец простонародной русской сказки, написанный уже в Михайловском, куда теперь, вслед за поэтом, и переходим[129].
Глава IX
Михайловское. 1824–1826 г.: Прибытие в Михайловское, нравственное перерождение. – Новый отрывок из пьесы «Опять на родине»: «В разни годы…». – Душевное настроение Пушкина в Михайловском, приезд Языкова в 1826 г. – Стихи Языкова, поясняющие внешнюю жизнь поэта, игра в карты, анекдот в Боровичах. – Образ жизни в деревне. – Сцена Димитрия с Мариной в «Годунове». – Арина Родионовна, ее сказки, обделанные Пушкиным. – «Сказка о царе Салтане», пролог к «Руслану», почерпнутые из Михайловских бесед с няней. – Примечание Пушкина к сказкам о царевиче и купце Шелковникове. – Письмо Пушкина 1824 г. к брату о няне. – Тригорское, П.А. Осипова, владетельница его. – Мир в ослабевших страстях и жажда славы. – Переписка и ее характер.
Пушкин приехал в Михайловское в тревожном состоянии духа. Легко угадать причину нравственного беспокойства его, если вспомним, что четверть жизни прошла для Пушкина и должна была переставить точку зрения на людей и разъяснить взгляд на самого себя. Нравственный переворот, неизбежный в таких случаях, оставляет по себе грусть, чувство раскаяния и тоски; но в сильных и благородных натурах, какова была натура Пушкина, это есть только новое побуждение к деятельности к преобразованию себя. В неизданном отрывке известного стихотворения «Опять на родине»{177} Пушкин оставил нам заметку о душевной настроенности своей в эпоху прибытия его в Михайловское. Раз навсегда скажем здесь, что Пушкин постоянно откидывал из поэм и стихотворений своих все, что прямо, без покрова искусства и художественного обмана, напоминало его собственную личность. Предлагаемый отрывок, в своей необделанной форме, трогателен, как истина:
В разны годыПод вашу сень, Михайловские рощи,Являлся я! Когда вы в первый разУвидели меня, тогда я былВеселым юношей. Беспечно, жадноЯ приступал лишь только к жизни; годыПромчалиcя – и вы во мне приялиУсталого пришельца! Я ещеБыл молод, но уже судьбаМеня борьбой неровной истомила;Я был ожесточен! В уныньи частоЯ помышлял о юности моей,Утраченной в бесплодных испытаньях,О строгости заслуженных упреков,О дружбе, заплатившей мне обидойЗа жар души доверчивой и нежной —И горькие кипели в сердце чувства!Дальнейшее пребывание в деревне сгладило резкость ощущения; там он нашел и теплую дружбу, и гармонию душевных сил, и главное: наслаждения творчества, сбереженного целиком, благодаря тишине, окружавшей поэта. Одно это обстоятельство примирило бы всякого другого с однообразием деревенской жизни; но как человек, привыкший к движению городского и светского быта, от которого, между прочим, он во всю жизнь отстать не мог, чувство недовольства проглядывает в описаниях этого времени, оставленных им в письмах и в произведениях своих, как, например, в IV главе «Онегина», тогда же начатой. Другая сторона его деревенской жизни, украшенная привязанностию окружающих людей и всеми утехами творчества, сознающего свою силу, была и осталась немногим известна.
Пушкин вызвал из Дерпта Н.М. Языкова, тогда еще студента, известным своим стихотворением «Издревле сладостный союз…»{178}. Языков, приехавший в Михайловское вместе с молодым В<ульфом>, соседом Александра Сергеевича по деревне, только в 1826 г., оставил нам любопытное описание самой комнаты, где няня, Арина Родионовна, накрывала им на стол обыкновенно:
Вот там обоями худымиГде-где прикрытая стена,Пол нечиненый, два окнаИ дверь стеклянная меж ними;Диван пред образом в углуДа пара стульев; стол украшенБогатством вин и сельских брашен,И ты, пришедшая к столу!{179}Вообще Пушкин был очень прост во всем, что касалось собственно до внешней обстановки. Одевался он довольно небрежно, заботясь преимущественно только о красоте длинных своих ногтей. Иметь простую комнату для литературных занятий было у него даже потребностью таланта и условием производительности. Он не любил картин в своем кабинете, и голая серенькая комната давала ему более вдохновения, чем роскошный кабинет с эстампами, статуями и богатой мебелью, которые обыкновенно развлекали его. Он довольствовался незатейливым помещением в Демутовом трактире, где обыкновенно останавливался в приездах своих в Петербург. Вообще привычки его были просты, но вкусы и наклонности уже не походили на них. Так, поздние обеды в Михайловском были довольно прихотливы, по собственному его свидетельству (4 глава «Ев. Онегина», стр<офы> XXXVIII–XXXIX), и кроме книг, куда уходили его деньги, был им еще другой исток: это страсть к игре, которой предавался он иногда с необычайным жаром. Карты поглотили много трудов его, унесли добрую часть доходов, полученных им с сочинений, и, случалось, даже брали в залог будущие, еще не родившиеся произведения. В одном отрывке из своих записок он простодушно рассказывает довольно забавный анекдот из своей жизни: «15 октября 1827. Вчерашний день был для меня замечателен. Приехав в Боровичи в 12 часов утра, застал я проезжающего в постеле. Он метал банк гусарскому офицеру. Перед тем я обедал. При расплате недостало мне 5 рублей. Я поставил их на карту. Карта за картой, проиграл 1600 рублей. Я расплатился довольно сердито, взял взаймы 200 рублей и уехал очень недоволен сам собой».
Образ его жизни в деревне чрезвычайно напоминает жизнь Онегина (4 глава «Ев. Онегина», стр<офы> XXXVII, XXXVIII, XXXIX, XLIV). Он также вставал очень рано и тотчас же отправлялся налегке к бегущей под горой речке и купался)[130]. Зимой он, как и Онегин, садился в ванну со льдом перед своим завтраком. Разница состояла в том, что везде Пушкин посвящал утро литературным занятиям: созданию и приуготовительным его трудам, чтению, выпискам, планам. Осенью, <в> эту всегдашнюю эпоху его сильной производительности, он принимал чрезвычайные меры против рассеянности и вообще красных дней: он или не покидал постели, или не одевался вовсе до обеда. По замечанию одного из его друзей, он и в столицах оставлял до осенней деревенской жизни исполнение всех творческих своих замыслов и в несколько месяцев сырой погоды приводил их к окончанию. Пушкин был, между прочим, неутомимый ходок пешком и много ездил верхом, но во всех его прогулках поэзия неразлучно сопутствовала ему. Сам он рассказывал, что, бродя над озером, тешился тем, что пугал диких уток сладкозвучными строфами своими{180}, а раз, возвращаясь из соседней деревни верхом, обдумал всю превосходную сцену свидания Димитрия с Мариной в «Годунове». Какое-то обстоятельство помешало ему положить ее на бумагу тотчас же по приезде, а когда он принялся за нее через две недели, многие черты прежней сцены изгладились из памяти его. Он говорил потом друзьям своим, восхищавшимся этой встречей страстного Самозванца с хитрой и гордой Мариной, что первоначальная сцена, совершенно оконченная в уме его, была несравненно выше, несравненно превосходнее той, какую он написал. Так оправдываются стихи его:
На море жизненном, где бури так жестокоПреследуют во мгле мой парус одинокий,Как он, без отзыва, утешно я поюИ тайные стихи обдумывать люблю{181}Если случалось оставаться ему одному дома без дела и гостей, Пушкин играл двумя шарами на бильярде сам с собой, а длинные зимние вечера проводил в беседах с няней Ариной Родионовной. Он посвящал почтенную старушку во все тайны своего гения. К несчастию, мы ничего не знаем, что думала няня о стихотворных забавах своего питомца.
Но я плоды моих мечтанийИ гармонических затейЧитаю только старой няне,Подруге юности моей.(Глава IV, «Евгений Онегин»)Арина Родионовна была посредницей, как известно, в его сношениях с русским сказочным миром, руководительницей его в узнании поверий, обычаев и самых приемов народа, с какими подходил он к вымыслу и поэзии. Александр Сергеевич отзывался о няне как о последнем своем наставника и говорил, что этому учителю он много обязан исправлением недостатков своего первоначального французского воспитания. Простонародный рассказ «Жених» остается блестящий результатом этих сношений между поэтом и бывалой старушкой. В тетрадях Пушкина находится семь сказок, бегло записанных со слов няни. Из них три послужили основой для известных сказок Пушкина, писанных им с 1831 года, именно для сказки «О царе Салтане», «О мертвой царевне и семи богатырях», «О купце Остолопе и работнике его Балде»{182}, да, вероятно, и остальные простонародные рассказы Пушкина вышли из того же источника, хотя оригиналов их мы и не находим в его тетрадях[131]. Для примера, каким образом Пушкин переделывал полученные им материалы, пропуская некоторые подробности, изменяя другие и придумывая cовcем новые, укажем на «Царя Салтана». В нем сохранено, например, известие о рождении царевича (Гвидона) и притом, с небольшим изменением, словами самой няни:
Родила царица в ночьНе то сына, не то дочь,Не мышонка, не лягушку,А неведому зверюшку, —но выпущены 33 брата его и введено новое лицо – царевна Лебедь – совершенно необходимое для красоты и грации рассказа. «Мачеха» Арины Родионовны заменена бабой Бабарихой и самые чуда, разведенные царевичем на своем острове, благодаря Лебеди, расходятся у Пушкина во многом с рассказом няни. Так, у ней был кот: «У моря-лукоморья стоит дуб, и на том дубу золотые цепи, а по тем цепям ходит кот, вверх идет – сказки сказывает, вниз идет – песни поет». Этот кот заменен у Пушкина белкой, грызущей золотые орешки и выбрасывающей изумруды вместо зерна, но кот не пропал: он очутился при издании «Руслана и Людмилы» в 1828 году в прологе поэмы:
У Лукоморья дуб зеленый;Златая цепь на дубе том:И днем, и ночью кот ученыйВсе ходит по цепи кругом:Идет направо – песнь заводит,Налево – сказку говорит…Вместе с отсутствием 33-х братьев царевича, брошенных в море, как и он, пропали и все подробности, до них касающиеся, между прочим, и способ, каким царевич узнает после их чудного спасения, что они – его братья. Он просит мать свою напечь лепешек из молока ее грудей: первый брат, отведавший лепешку, тотчас же воскликнул: «Ах, братцы, до сих пор не знали мы материнского молока» – и открыл себя. Много еще и других выдумок, созданных или полученных народом, со всей их затейливостью, с признаками особенной деятельности воображения, тщательно занесено Пушкиным в свои тетради. К некоторым он сделал пояснения. В одной сказке баснословного царевича ведут на казнь по проискам мачехи; он хохочет. А чему? Да тому, что передние колеса едут за лошадью, а задние-то за чем? Когда потом этот же царевич вешает купца Шелковника на шелковой виселице, Пушкин приписывает: «Вот куда каламбуры зашли». Трогательное впечатление производят эти рассказы няни, записанные в той же тетради, где и начало романа «Арап Петра Великого», и «Евгений Онегин», и «Цыганы», и иного отдельных мыслей, блещущих умом и проницательностию[132]
В двух верстах от Михайловского лежит село Тригорское, известное публике по стихам Н.М. Языкова{183}. Там жило доброе, благородное семейство П.А. О<сипово>й, с которым Пушкин был в постоянных сношениях, любя его образованную и вместе сельски простую жизнь. Он часто там обедывал, часто туда заходил в своих прогулках и проводил там целые дни, довольный откровенной дружбой, с какой его встречали, и привязанностью всех членов его. Он посвятил П.А. О<сипово>й свои чудные подражания Корану, написанные, можно сказать, перед ее глазами, и вообще семейство это действовало успокоительно на Пушкина. Он встречал в нем и строгий ум, и расцветающую молодость, и резвость детского возраста. Усталый от увлечений первой эпохи своей жизни, Пушкин находил удовольствие в тихом чувстве и родственной веселости: грациозная гримаса, детская шалость нравились ему и занимали его. Если около этой поры еще встречаются восторженные стансы, как, например, «Я помню чудное мгновенье…», то более в виде мгновенного порыва, чем постоянного душевного настроения. Погруженный в свои воспоминания, Пушкин думал о славе и в ней искал успокоения для своего сердца и отмщения за все волнения и утраты его:
…………И нынеЯ новым для меня желанием томим:Желаю славы я, чтоб именем моимТвой слух был поражен всечасно; чтоб ты мноюОкружена была; чтоб громкою молвоюВсё, всё вокруг тебя звучало обо мне…{184}С тех пор действительно началось его постоянное служение славе, хотя цель, выраженная в стихах, давно была утрачена.
Непрерывная литературная переписка с друзьями принадлежала к числу любимых и немаловажных занятий Пушкина в это время. Переписка Пушкина особенно драгоценна тем, что ставит, так сказать, читателя лицом к лицу с его мыслию и выказывает всю ее гибкость, оригинальность и блеск, ей свойственный. Эти качества сохраняет она даже и тогда, когда теряет достоинство непреложной истины или возбуждает вопрос. Мы имеем только весьма малую часть переписки Пушкина, но и та принадлежит к важным биографическим материалам.
Глава X
Создания этой эпохи: «Онегин», «Цыганы», «Годунов»: Первая глава «Онегина» (появилась в 1825 г.). – Пролог к ней «Разговор книгопродавца с поэтом», значение его. – Журнальные толки об «Онегине». – «Московский телеграф» 1825 г. – Отзыв «Сына отечества» 1825 г. – Мнение друзей и почитателей. – Пушкин письменно защищает поэму. – Вопрос о том, «что выше – вдохновение или искусство». – Прение Байрона с Боульсом и применение этого спора к русскому спору по поводу «Онегина». – Предчувствие будущего развития идеи романа и письмо Пушкина об этом. – Заметка о Татьяне. – Осуждение эпитета «сатирический», данного роману в предисловии. – Значение романа. – Появление «Горе от ума», письмо Пушкина с критическим разбором комедии. – «Цыганы», отрывок из письма с заметкой о них и об «Онегине». – Появление отрывков «Онегина» в «Северных цветах». – Появление «Цыган» среди других печатных произведений Пушкина. – Требования по поводу «Цыган». – Создание «Бориса Годунова». – Мнение самого Пушкина о «Борисе Годунове». – Около «Бориса Годунова» сосредоточиваются мысли Пушкина о драме. – Французские письма Пушкина о трагедии вообще и о «Борисе Годунове». – План предисловия к «Борису Годунову». – Второе французское письмо с изменившимся взглядом на Байрона и мыслит сблизиться с Шекспиром. – Отрывок из предполагавшегося предисловия к драме. – Значение и пример полурусских, полуфранцузских фраз у Пушкина «о Валтер-Скотте». – Намерение написать полную картину Смутного времени. – Примеры сочетания размышления с вдохновением. – Программа письма Татьяны к Онегину. – Программа стихотворения «Наполеон», писанного в Кишиневе. – Программа для встречи Онегина с Татьяной. – Как писал Пушкин первые сцены «Годунова». – Процесс создания сцены Григория с Пименом. – Отступления, рисунки, перерывы в сцене, окончательная отделка сцены Пимена. – Первоначальная форма стихов «Не много лиц мне память сохранила…». – Сцена Пимена в печати в «Московском вестнике» 1827 г. и несбывшиеся ожидания успеха. – Новый взгляд на спор о классицизме и романтизме и на потребности публики. – Письмо по поводу «Бориса Годунова» о требованиях публики. – Замечание о летописях. – Несмотря на холодный прием Пушкин возвращается к своему труду. – Аристократизм Пушкина, любовь к предкам. – Пять строф из «Моей родословной» в «Отечественных записках» 1846 г. – Значение «Бориса Годунова». – Пушкин отдаляется от публики и уходит в себя. – Отрывки из французских писем Пушкина касательно его настроения по окончании «Бориса Годунова», он прощается с публикой.