bannerbanner
Большой Джон
Большой Джонполная версия

Полная версия

Большой Джон

Язык: Русский
Год издания: 2011
Добавлена:
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
8 из 11

Мысли в голове Лиды мчались быстро, горячо. Лида поднялась с колен, оглянулась затуманенным взором вокруг.

Слава Богу! Еще есть время. За ширмочки исповедальни только что прошла Арбузина, вторая по алфавиту. До «В» – до нее, Воронской, еще далеко. «Успею… – мысленно говорила себе девочка. – Лишь бы только комната, „ее“ комната, была открыта, только бы открыта была!.. Если открыта комната фрейлейн Фюрст, значит, мой поступок угоден Богу, если комната на ключе, то… то…»

Она выскользнула из церкви, промелькнула быстрой тенью в коридор, а через минуту уже стояла у порога комнаты фрейлейн Фюрст. Лида робко коснулась дверной ручки. Сердце замерло на миг в груди. И почти тотчас же тихий ликующий возглас сорвался с трепещущих губ:

– Слава Богу! Дверь открыта!

С тем же трепетом девочка вошла в комнату, маленькую, чистенькую, с убогой мебелью и дешевенькой драпировкой, отделяющей одну половину крошечного помещения от другой.

Чувство стыда обожгло душу Лиды. Щеки девочки залило румянцем.

– Бедная она, жалкая… И комнатка бедная, жалкая, и шпионка, то есть Фюрст, такая же… А мы то… а я то!.. Господи! Господи! Прости меня, – невольно вслух прошептали ее губы.

Внезапно глаза девочки остановились на круглом портрете, висевшем на стене и изображавшем молодую девушку, некрасивую, худенькую, с гладко зачесанными, «зализанными», по общепринятому у институток выражению, волосами, в скромном черном платьице и ослепительно белом воротничке.

«Это она… фрейлейн Фюрст в молодости», – догадалась Лида, и она неожиданно для самой себя опустилась на колени перед портретом и отвесила ему земной поклон:

– Фрейлейн, милая, дорогая, простите меня!..

Тут слезы брызнули из глаз Воронской и глухое судорожное рыдание огласило маленькую комнатку.

Вдруг легкое, как сон, прикосновение вернуло Лиду к действительности. Перед ней стоял прелестный белокурый мальчик лет восьми, с длинными локонами, вьющимися по плечам. Голубые, чистые, но серьезные, пытливые, как увзрослого, глаза, ангельское личико, бедный, но чистенький и тщательно заплатанный костюмчик, ветхие, порыжевшие от времени сапожки – все это невольно располагало в пользу мальчика.

Появление его было столь непонятно и неожиданно для Лиды, что в первую минуту она не могла произнести ни слова.

А мальчик стоял, спокойный и серьезный, как настоящий маленький философ. Видя, что большая девочка смотрит на него как на чудо, удивленно моргая, мальчик придвинулся к ней поближе и смело взглянул на неожиданную гостью.

– Я Карлуша, – проговорил он тоном взрослого. – Я маленький Карлуша, – повторил он, – и пришел вместе с мамой за вещами тети Минхен. Мама пошла к тете, которую называют госпожой начальницей, а меня проводили сюда… Мама что-то долго разговаривает с чужой тетей… Я устал ее ждать и прилег на кровать тети Минхен… и заснул, а ты пришла, стала плакать и разбудила меня. Зачем ты плачешь, такая большая девочка? Нехорошо плакать. Слезами ведь все равно горю не поможешь… Разве кто-нибудь обидел тебя?.. Но если и обидел, то все равно плакать не стоит…

– А ты никогда не плачешь, Карлуша? – утерев наскоро слезы и положив руку на головку маленького философа с голубыми глазами, спросила Лида.

– О, нет! И я плачу, но только очень редко. Вот когда тетя Минхен пришла к нам и заболела, тогда я горько плакал. Теперь ей лучше, тете Минхен… А было очень плохо. Ее обидели, тетю Минхен, обидели злые, нехорошие девочки. Тетю Минхен обидели, золотую мою тетечку, добренькую мою… Тетя Мина всю жизнь на нас работает, на маму и на Каролиночку, на Фрица больного, на Марихен и на меня. Мама ведь все больна и служить не может… А мой папа давно умер. Мы очень бедные… И живем только на тетечкины деньги. Что тетя Минхен заработает, то нам и отдает. А теперь она места лишилась из-за них, нехороших девочек… И заболела опасно… Бедная тетя Минхен, милая!.. Мама говорит, что теперь она поправится, может быть, скоро… А было плохо. Каролиночка даже ночью за доктором бегала… И все из-за злых девочек. Они выгнали тетечку. Мамочка тоже больная, и Фриц, и все мы теперь голодные сидим. Уже две недели не варили обеда, только кофе да хлеб… Но это все ничего… А вот что тете Минхен было плохо – это хуже всего… Уж скорее бы поправилась она… Как ты думаешь, девочка, скоро поправится тетя Минхен?

Лида схватила за плечи мальчика, придвинула его к себе и почти с мольбой прошептала:

– Она… фрейлейн Фюрст… выздоравливает?.. Ей лучше теперь?..

– Лучше… – отвечал своим серьезным голоском мальчик, – теперь ей стало лучше… Ах, только бы она поправилась!.. Она так добра, тетя Минхен, к нам… Мы ее так любим… И все ее любят – и квартирная хозяйка, и соседи… А злые девочки не любили ее… Они мучили ее… они изводили… а та… самая злая из них… хуже всех… О ней тетя все упоминала в бреду… Все просила злую девочку уйти от нее, не мучить…

– Уйти, не мучить!.. – повторила Лида и с упавшим сердцем спросила: – А как ее звали, ту… самую злую? Не помнишь ли, милый?

Мальчик потер свой лобик, потом взглянул в угол напряженно, силясь припомнить, и вдруг вскрикнул:

– Вспомнил… Вспомнил… Самую злую из девочек, про которую бредила в беспамятстве тетя, звали Воронская…

С тихим стоном Лида отпрянула от удивленного мальчика.

Она бросилась из комнаты, помчалась назад.

По-прежнему двери институтского храма были раскрыты настежь. По-прежнему сурово глядели с золоченого иконостаса лики святых, чинно с молитвословами в руках ждали юные исповедницы своей очереди.

Быстро отыскав Симу Эльскую среди них, Лида бросилась к ней, схватила ее руки и проговорила отрывисто:

– Ты была права в истории с Фюрст!.. Ты одна!.. О Господи, как я несчастна!

* * *

Прошла исповедь. Прошел, вея чем-то светлым и радостным, день причастия. Выносили плащаницу. Пели «разбойника» посреди церкви. Прошла Светлая Христова заутреня с ее колокольным звоном, с ликующими голосами выпускных на клиросе, выводивших «Христос Воскресе». Прошла пасхальная неделя. Прошли короткие, как сон, праздничные каникулы. Наступало тревожное время. Инспектор классов то и дело заходил к старшим, записывал на доске расписание экзаменов, наскоро составлял программы и подавал несложные советы, как вести себя в актовом зале, как «отвечать билеты», и уходил, подбадривая выпускных, приунывших от предстоявших им «ужасов».

Стаял последний лед на Неве, зацвели в большом институтском саду черемуха и сирень, застрекотали кузнечики в саду, зачирикали отъевшиеся после зимней голодовки воробьи, слетелись зяблики и трясогузки. Ожил старый сад, зазеленела, запестрела, заликовала в нем жизнь. Зашелестели тополя и березы.

Пришла весна – наступили экзамены, началась зубрежка. Зубрили усердно, много, неистово. Зубрили в классе, в зале, в дортуаре, в коридоре, на коридорном окне, единственном в своем роде, с широчайшим выступом подоконника. Зубрили на лестницах, в свободных селюльках, в «долине вздохов» и в саду.

Особенно зубрили в саду. Пользуясь солнечной погодой и апрельским теплом, девочки не выходили из сада. Они «разбивали шатры» под тенью развесистых дубов и берез, то есть попросту растягивали зеленый казенный платок между ветвями деревьев; два других платка спускали в виде пологов и, набившись в этот полутемный самодельный шатер, усердно слушали то, что рассказывала «учительница», то есть более знающая, более сильная воспитанница, набравшая себе целую группу учениц.

Такие «шатры» разбивались не только в саду, но и в классе, при помощи аспидных досок, географических карт и прочего инвентаря.

Зубрили с утра до завтрака, с завтрака до обеда, с обеда до поздней ночи. С рассветом засыпали, чтобы подняться с первыми лучами солнца. Девочки ходили усталые, с синевой под глазами, но с веселым взором. Решили свято исполнить данное слово начальнице – «отличиться на славу» и сдать экзамены на ура.

Утро, весеннее, душистое. В классе суета, шелест переворачиваемых страниц.

Первый экзамен – Закон Божий. Экзамен и страшный, и легкий в одно и то же время. Батюшка, отец Василий, добр, и потому не страшно. Но приедет архиерей, в черной рясе и белоснежном клобуке, будет спрашивать перевод славянского текста тропаря, кондаки – и это уже страшно. Девочки дрожат заранее. Додошка вытащила из своего тируара кусочек артоса, завернутый в шелковый лоскуток, молитву из Арзамасской обители, образок с Валаама, маленький кипарисовый крестик, тоже привезенный из какого-то монастыря, и, разложив на пюпитре эти сокровища, шепчет деловито:

– Валаам – за одну щеку, кипарисовое Распятие – за другую, а под язык – святой артос… Непременно артос под язык… Тогда все до капельки расскажу по билету без запинки…

– Mesdames, Аполлон Бельведерский «катит» по коридору. Что за притча? – объявила, вбегая в класс Мила Рант.

– Да он ошибся, душки. Вообразил, что его экзамен, – предположила Пантарова-первая, одна из обожательниц Зинзерина.

– Ах, нет, просто его ассистентом на «Закон» назначили, – сделала новое предположение ее сестра Малявка.

– Пантарова-вторая, не будь, душка, дурой: Аполлон Бельведерский – язычник, а где это видано, чтобы язычников на христианский Закон Божий пускали! – пискнула Додошка.

Малявка хотела было «срезать» свою давнишнюю противницу, но не успела. На пороге уже стоял математик и, неистово краснея по своему обыкновению, собирался что-то изречь.

– Что вы, Николай Васильевич? Сегодня не ваш экзамен, Николай Васильевич. Вы, верно, смешали, – посыпалось на смущенного Аполлона со всех сторон.

– О, нет, mesdames, я… я помню… я очень хорошо помню, что у вас сегодня Закон Божий, но… но… – отвечал неуверенно учитель, потирая в смущении руки, – но так как следующий экзамен мой, то я и пришел попросить вас, девицы, начать готовиться к нему завтра же и поусерднее, так как на этот экзамен, с разрешения начальства, приглашен мною, в качестве ассистента, мой друг, один молодой ученый математик, блестяще окончивший в заграничном университете математический факультет. Я пришел попросить вас, девицы, как можно внимательнее отнестись к подготовке по арифметике, геометрии и начальной алгебре… Покажем ассистенту, что и русские девицы…

– Карета архиерея на двор въезжает! Вниз, вниз, mesdam'очки, скорее! – послышался взволнованный голос дежурившей в этот день m-lle Эллис.

Девочки, уже не слушая Зинверина, гурьбой, толкая друг друга и злосчастного Аполлона Бельведерского, выбежали из класса. Стремительно сбежав с лестницы, рванув тяжелую дверь швейцарской, они впопыхах влетели в вестибюль, как раз в ту минуту, когда противоположные входные двери распахнулись настежь и стройная, высокая фигура архиерея в белом клобуке появилась на пороге.

– Душки, какой красавец! – захлебываясь от восторга прошептала Рант.

– Мила, как тебе не стыдно! Здесь благоговеть надо, а ты – «красавец»! На том свете взыщется! – и Карская благоговейно поникла головой.

– «Исполати деспота»… – дружным хором запели выпускные, окружая высопреосвященного, и, не смолкая ни на минуту, стали подниматься по лестнице, у перил которой выстроились шпалерами младшие классы.

Архиерей подвигался медленно, ежеминутно осеняя широким крестом склонившиеся перед ним детские головки.

Сияющие, взволнованные, одетые в это утро по-праздничному в тонкие батистовые передники и пелеринки, «первые» почувствовали себя героинями дня.

На них смотрел весь институт, им завидовали, за них переживали.

У самых дверей залы выстроились маленькие «седьмушки». Обожательницы Симы Эльской с нескрываемым восторгом смотрели на свою «дусю», выводившую своим звучным контральто «Исполати деспота» в общем хоре.

– Сахарова, который я получу билет? – на ходу спросила Эльская у своей самой ревностной поклонницы, Сони Сахаровой, очаровательной девятилетней девчурке с васильковыми глазами.

– Тот, который лучше всего знаете, m-lle дуся… – отвечала, не сводя влюбленного взгляда со своего кумира, девочка.

– А мне который, Сахарок? – с улыбкой осведомилась Воронская.

– Первый, дуся, вам первый, – также восторженно откликнулась седьмушка.

Вошли в зал. Широким крестом осенил преосвященный зеленый экзаменационный стол и стулья, выстроенные полукругом посреди огромной, двусветной комнаты.

Старжевская выступила вперед и прочла дрожащим голосом «Преблагий Господи».

После молитвы архиерей опустился в приготовленное для него кресло. Вокруг него разместилось начальство, «свой» священник, дьякон и «чужие» экзаменаторы из духовенства. Инспектор классов, Тимаев, взял со стола толстую пачку билетов и стал, как карты, тасовать ее. Потом раскинул их веером по зеленому сукну и, взяв карандаш в руки, наклонился над экзаменационным листом, исписанным фамилиями воспитанниц.

Вызывали по порядку. По три воспитанницы выходили сразу, подходили к «роковому столу», отвешивали по поясному поклону преосвященному и брали билет.

Сначала отвечали робко, боясь поднять взгляд на того, кто сидел в центре и, внимательно глядя умными, мягкими глазами, слушал взволнованные детские ответы.

– Наталия и Мария Верг, Лидия Воронская… – послышался громкий голос Тимаева.

Лида поднялась со своего места. Человек в белом клобуке и монашеской рясе не казался ей страшным. Напротив, нечто непонятное влекло ее к нему. Отечески ласковые глаза, лицо аскета, прекрасное величием и смирением, – все в нем располагало впечатлительную детскую душу.

«Вот если поведать ему сейчас о том, что я сделала со „шпионкой“, – вихрем пронеслось в мыслях Лиды, – простил бы он разве меня?»

Эта мысль жгла и томила девочку, не давая ей сосредоточиться на билете. А билет показался знакомым, из истории церкви: о взгляде Петра I на преобразование русской церкви, ее реформы, Степан Яворский и Феофан Прокопович, – одним словом совсем легкий, «хороший билет».

Маруся Верг давно закончила отвечать, чинно поклонилась архиерею и, подойдя к нему, осенившему крестом ее склоненную головку, поцеловала, по обычаю, белую руку преосвященного.

Теперь очередь отвечать была за Лидой.

Она выступила вперед, одернула пелеринку, открыла рот и… замялась. Слова положительно не шли ей на язык. Мысли путались. Лицо стало белым как бумага, а сердце усиленно выстукивало:

«Ты грешница… Великая грешница… и ты не смеешь взглянуть в лицо этому человеку, далекому грешных помыслов, которые жили и живут в тебе…»

«Да, да, – мысленно согласилась Лида, – надо „искупиться“, надо очиститься, надо громко признаться во всем: так и так, я сделала дурное дело, из-за меня человек терпит нужду и горе… я… я… Да, да, я сделаю это… Подниму голову, взгляну на „него“, и если глаза его будут ласковы, так же отечески добро посмотрят на меня, как на Налю; на Марусю Бутузину и прочих, – я прощена… Я…»

– Что же, начинайте отвечать, Воронская! – прервал внезапно мысли Лиды голос инспектора.

– Сейчас… – сказала Лида и подняла глаза на преосвященного.

Доброе-доброе лицо, улыбающиеся с отеческой лаской глаза – вот что увидела Лида.

«Прощена!..» – вихрем пронеслось в мыслях девочки, и она по привычке тряхнула стриженой головой.

– Воронская, не будьте мальчишкой, – чуть слышно прошипела Ефросьева, скромно приютившаяся на конце стола.

Но Лида уже не слышала. Быстро, взволнованно, почти без запинки, она точно выбрасывала из себя даты, события и факты.

Феофан Прокопович, синод, проповеди и советы нового помощника великого преобразователя, новый церковный регламент – все это сыпалось без передышки из уст разом воспрянувшей духом девочки.

Лида говорила, а добрые глаза архиерея с ласковым вниманием смотрели на нее.

Наконец она закончила.

– Похвально, деточка, очень похвально! – произнес преосвященный.

Не чуя от радости ног под собою, Воронская очутилась перед ним со склоненной головой. Тонкие пальцы коснулись ее кудрявой головки. Губы Лиды приникли к бледной сухой руке с каким-то радостным благоговением.

– Господь с тобою, дитя!.. – услышала она ласковый голос, и сердце ее мигом наполнилось чувством любви ко всем.

Ликующая, счастливая вернулась она на место.

– Воронская, страшно у зеленого стола? – Додошка вытаращила округлившиеся от ужаса глаза, и, прикрыв рукою рот, что-то сунула туда незаметно.

– Вера Дебицкая, Евдокия Даурская, Евгения Дулина… – послышался новый выклик инспектора.

Теперь первая и последняя ученицы очутились рядом. Вера Дебицкая, не спеша, плавно выводила свои ответы. Додошка стояла тут же, малиновая, и усиленно пережевывала что-то.

– Додо, брось ты свои леденцы хоть в такую минуту, – шепнула ей Женя Дулина.

Но Додошка только молча повела на нее выпученными глазами.

– Ваша очередь, девица Даурская, – послышался голос «своего» батюшки, отца Василия.

Он был сегодня в темно-синей шелковой рясе, сшитой к экзамену, и особенно торжественно выглядел в ней.

Додошка неопределенно крякнула, потом незаметно перекрестилась под краешком пелеринки и невнятно стала читать крещенский канон.

– Ничего не понимаю… Что, сия девица всегда так говорит невнятно? – обратился «чужой» священник-ассистент к отцу Василию, на что институтский батюшка только недоумевающе заморгал.

– Девица Даурская, что с вами? – почти с отчаянием в голосе спросил он.

Но Додошка еще гуще покраснела и, вместо ответа, продолжала по-прежнему, не разжимая рта, едва выговаривать какие-то непонятные слова, похожие на речь чревовещателя.

Преосвященный смотрел на смешную девочку и казался удивленным.

– Не больна ли? – осведомился он заботливо.

– Не больна ли ты? – повторила, глядя в глаза Додошке, и начальница.

– Ммммм… – неопределенно промычала та.

– О, я знаю что это… – неожиданно послышался по адресу maman свистящий шепот Ефросьевой, – эта Даурская ужасная сластена, лакомка, и во рту у нее наверное леденцы.

– Леденцы! – отозвалась maman эхом. – Сейчас же выкинь изо рта все, что там есть!..

Додошка точно обезумела. Из красной стала бледной, как платок, губы дрогнули и слезы двумя фонтанами брызнули из глаз.

– Этого нельзя!.. Это святотатство!.. Во рту святое, божественное!.. – не разжимая рта, пробурчала она.

– Что ты говоришь? Какой вздор!.. – строго произнесла начальница, – изволь сейчас же…

– Но! ей-Богу, честное слово!.. – начала было Додошка, но тут же поперхнулась и отчаянно закашлялась. Полные губки девочки раскрылись и из ее рта вылетел образок с Валаама и миниатюрный кипарисовый крестик.

– Ну вот!.. Теперь и нет ничего!.. – прошептала с отчаянием в голосе Додошка и стремительно бросилась поднимать свои сокровища.

Это было так неожиданно и курьезно, что даже преосвященный хмыкнул.

Отец Василий, едва ли не более смущенный, нежели сама Додошка, стал наскоро пояснять девочке:

– Священные предметы существуют не для того, чтобы применять их столь несвоевременно и таким несоответствующим образом, а чтобы с полным благоговением относиться к ним.

Додошка слушала, хлопала глазами и, казалось, не понимала ничего.

Ее стали спрашивать по билету. Против ожидания Даурская отвечала очень сносно.

Преосвященный отпустил ее на место, предварительно благословив девочку.

Экзамен продолжался до двух часов. Потом прочли баллы, пропели снова «Исполати деспота» и проводили преосвященного до самой кареты.

– Первый экзамен смахнули! Ура! – крикнула весело Сима. – Одним пальцем мы уже на воле…

– Не смейте кричать, как уличный мальчишка! – точно из-под земли вырастая, зашипела на нее инспектриса.

– Не буду, m-lle, – преувеличенно покорно проговорила Эльская, «окунаясь» перед Ефросьевой, и, едва дав ей отойти, прибавила звонким фальцетом, каким выкрикивают бабы, продавая швабры по дворам и улицам:

– Кочерги хорошие!.. Кому надо кочергу, покупайте, голубчики, возьму недорого!.. Покупайте, кому нужно!.. Кочерги, кочерги!..

Ефросьева, отлично знавшая свое прозвище – «кочерга», данное ей институтками, закипела от гнева и уже повернула назад, но как раз в эту минуту в классе выпускных появился отец Василий и обратился к девочкам:

– Спасибо, девицы! Отличились перед преосвященным… Покорно благодарю… Вот Даурская только… Священные предметы в рот, девицы, брать не полагается… А так все хорошо… Все хорошо… И даже отлично!

ГЛАВА 6

Плита св. Агнии. – Сюрприз. – Математика. – Неожиданное объяснение

Едва сдали экзамен Закона Божия, как приступили к усердной подготовке к математике. Шатров не раскидывали. Группы учащихся сосредоточивались около досок, на которых писались теоремы, рисовались геометрические фигуры, решались задачи. Досок всего было четыре, групп же, готовившихся к экзамену математики, пять. Пятой группе, где «учительницей» была Вера Дебицкая, а ученицами – Креолка, Сима Эльская, Додошка, Хохлушка, Елецкая, Малявка, Лида Воронская и Черкешенка, пришлось оставаться без доски.

Но группа Дебицкой не унывала; вместо классной доски ей послужила плита святой Агнии.

Это была совсем особенная плита, невесть откуда попавшая на последнюю аллею институтского сада и имевшая самое романическое, легендарное происхождение. Легенда о плите святой Агнии передавалась из уст в уста, из поколения в поколение и неустанно жила незабвенным сказанием в стенах института.

Это было, как уверяли воспитанницы, очень давно, когда не было еще и самого института, а на занимаемом им месте стоял девичий монастырь. Среди монахинь жила красавица Агния. Она была так хороша собой, что все на нее глядели, как на что-то особенное, неземное. Душа же Агнии была тиха и смиренна, и общий восторг и удивление перед ее красотой смущали ее, доставляли ей невыразимое горе. Ей было неприятно, что все любуются ее прекрасным лицом. Ей захотелось уйти от людей и принять великий подвиг. И вот, красавица-монахиня велела выкопать глубокую темную могилу в огромном монастырском саду, спустилась в нее и приказала накрыть себя каменной плитою. Таким образом стала она жить в своем страшном склепе, в вечной тьме, раза три в неделю получая хлеб и воду, которую спускали к ней на веревке через соседнее отверстие, прорытое в земле… Прошли века, монастырь разрушился, кости монахини-подвижницы истлели в земле, но ее плита, плита святой Агнии, оставалась по-прежнему лежать тяжелой каменной глыбой в дальнем углу последней аллеи институтского сада…

На самом деле ни девичьего монастыря, ни монахини Агнии, ни могилы-склепа здесь никогда и не существовало, но обожавшим все необычайное, таинственное и легендарное, восторженным девочкам предание о плите святой Агнии приходилось весьма по вкусу, и они всячески поддерживали его.

Эта плита, собственно говоря, самый обыкновенный кусок плоского камня, имела для институток огромное значение. Во все трудные минуты жизни – обижал ли кто девочку, случалось ли с нею какое-нибудь горе или просто хотелось ей просить чего-либо у судьбы – воспитанница считала своим долгом идти помолиться Богу у плиты святой Агнии, причем это паломничество совершалось или рано утром, или поздно вечером и непременно весною, летом или осенью (зимой и сама плита, и последняя аллея засыпались снегом, и туда никто, кроме кошек, не проникал). Готовясь к экзамену математики, единственному «чертежному» экзамену, то есть к такому, на котором работали на досках, девочки позволяли себе некоторую вольность по отношению к таинственной плите. Они приносили кусочки мела из класса и писали на плите задачи и теоремы. Считалось особенно счастливым признаком заполучить к экзамену математики какой-нибудь группе таинственную плиту, так как готовившиеся на ней девочки были уверены в поддержке и покровительстве таинственной монахини. Вот почему, лишь только окончился экзамен «Закона», Вера Дебицкая – «учительница» своей группы – торжественно объявила классу:

– Медамочки, я занимаю «плиту»…

Пояснять, какую плиту, не было надобности, все уже знали, в чем дело, и со следующего же утра девочки отправились готовиться в сад.

Солнце начало клониться к закату. Жара спала. Легкой истомой повеяло в воздухе.

– Линия АВ равняется линии CD… Додошка, не смотри по сторонам… Найди мне гипотенузу в этой фигуре… – звонко говорит Дебицкая и колотит мелком о плиту.

Додошка с грехом пополам отыскивает гипотенузу.

– Покажи катет… – нимало не умилостивившись, приказывает Вера.

Но Додошка ищет катет на небе. Ее голова закинута кверху, а глаза блаженно сияют.

– Mesdames, правда, сегодняшние облака похожи на взбитые сливки? – сладко причмокивая, спрашивает она.

– Даурская, ты глупая обжора и невежда. Ты осрамишь меня, твою учительницу, перед заграничным ассистентом! – выкрикивает Вера и хватается за голову.

– Гм… Гм… Новый ассистент!.. Воображаю, что он подумает о нас, услыша наши ответы!.. – искренне смеется Воронская.

– Плакать надо, а не смеяться. Ведь вы все так плохи, что из рук вон, – негодует Вера.

Елецкая почти ложится на траву у края плиты и, приложив ухо к углу могилы святой Агнии, замирает.

На страницу:
8 из 11