
Полная версия
Письма (1841–1848)
Поездка моя на воды – миф. Некр<асов> не в состоянии дать мне 300 р. серебром, которые должен он Г<ерце>ну. Твои 2500 слишком неопределенны и гадательны, чтобы на их основании решить что-нибудь положительно. «Если бы чего не достало, говоришь ты, ты напишешь к Г<ерцену>, а он, верно, пришлет еще 1000». Увы, друг мой, многие горькие опыты в жизни убедили меня, что в ней ничего нет верного. Так, например, возвращаясь из поездки в Москву, я был уверен, основываясь на слове Г<ерцена>, получить 3000 асс., а получил половину, и это произвело большую сумятицу в моих обстоятельствах.{915} Скажу тебе откровенно: эта жизнь[225] на подаяниях становится мне невыносимою. Еще когда бы эти подаяния достигали своей цели – ну, по крайней мере, было, бы из чего вынести их тяжесть. Т. е., если бы тороватый и богатый приятель вдруг дал мне тысячи три серебром, – это поставило бы меня в возможность жить моим трудом, не забирая вперед незаработанных еще денег, это, одним словом, надолго поправило бы мои обстоятельства. А то всё паллиативы, которые тяжело ложатся на душу, а помогают-то мало. Да что говорить об этом. Конечно, на этот раз дело идет о спасении жизни. На всякий случай напиши мне, в чем должен состоять мой maximum,[226] чтобы съездить на 3 месяца только на воды в Силезию и больше никуда. А поездка эта не только облегчила бы – излечила бы меня. Я знаю моего доктора: он не послал бы меня тратиться чорт знает куда только для развлечения. Он человек правдивый, и, когда я был близок к смерти, он не скрыл этого от жены моей.
Насчет условий с «Современником» – всё будет сделано по выходе 2-ой книжки. У самого Некр<асова> не сделано еще с Пан<аевым> никаких условий.{916} Я думал иначе, и это-то и взволновало меня. А славянофилы напрасно сердятся на Гоголя: он только консеквентнее и добросовестнее их – вот и всё. Мальчишки! розгами бы их!{917}
Может быть, на днях пришлю тебе и еще несколько строк, а может быть, и нет. Но ты пиши ко мне. Прощай. Жена моя тебе кланяется.
Твой В. Б.
Дядя Бука, здравствуй, Оля тебя любит, пришли ягоди.{918}
286. В. П. Боткину
СПб. 6 февраля 1847
Я не даром приписал в конце письма моего, что буду еще писать к тебе.{919} Я видел, что письмо мое, как ни длинно оно, было не кончено и может подать тебе повод понять его не так, как следует. Поэтому я через день же хотел послать другое письмо – да то лень, то некогда, то успею еще.
Прежде всего, ради аллаха, не подумай, что я сержусь на тебя за то, что ты не хочешь переезжать в Питер, чтобы работать с нами в «Современнике». Я был бы очень глуп в таком случае. Я был опечален этим известием, как неприятным мне фактом, и смотрел на него только по его отношению ко мне – вот и всё. Тебе невыгодно и нет у тебя охоты: против этого сказать нечего, кроме того, что ты совершенно прав. Потом,[227] если я писал, что ты неправ, думая, что недоверчивость к тебе Некр<асова> (если б она и существовала) могла быть тебе какою-нибудь, хотя малейшею, помехою твоей работе в «Современнике», – не выводи из этого, что я имел намерение убедить тебя переменить решение и ехать в Питер. Я слишком далек от мысли, чтобы считать тебя мальчишкою, которого ловкий приятель может поворотить, куда ему угодно. А сверх того, даже если б и считал тебя в отношении ко мне столь слабым, а себя в отношении к тебе столь сильным, – и тогда бы я не возымел глупой мысли[228] насильно толкать тебя туда, куда тебе не хочется.[229] У меня и у моих друзей было слишком много опытов, чтобы вразумить меня, как опасно подобное вмешательство в жизнь другого, и от него, этого вмешательства, отказался даже герой наш, М<ишель>,{920} по крайней мере, в теории. Всё это я пишу к тебе, еще не зная, как принял и понял ты мое письмо, из одного страха, чтобы ты не понял его криво – в чем, разумеется, был бы виноват один я, ибо выразился не обстоятельно. А писал я к тебе возражения против пункта письма твоего о Некрасове только для того, чтобы ты не оставался в заблуждении на этот счет, оставаясь при своем решении.
А насчет решения – я завидую тебе. Сказать правду – я счел бы себя блаженнейшим из смертных, если б без труда получал в год maximum[230] того, что могу выработать. Мое отвращение от литературы и журналистики, как от ремесла, возрастает со дня на день, и я не знаю, что из этого выйдет наконец. С отвращением бороться труднее, чем с нуждою; оно – болезнь. То ли дело ты – счастливый человек! Квартира с отоплением, стол – готовые, на одёжу и прихоти всегда хватит; занимайся, чем хочется, а ничего не хочется – ничего не делай. Твоя строка, что ты хочешь заняться органическою химиею, обдала меня кипятком зависти. Наука для меня не существует, я не так воспитывался, не так развивался, чтоб быть способным заняться ею. Но разве не наслаждение заниматься чем-нибудь, хоть à la дилетант? О естественных науках я готов болтать, или, лучше сказать, слушать, кто это дело знает; но заниматься самому ими[231] – это не мое дело. Меня сильнее всего интересует нравственный мир человека, представляемый историею, и в ней есть эпоха, которой я, конечно, не мог бы изучить и разработать ученым образом; но я предался бы ее изучению просто, без претензий и нашел бы для себя в этом занятии замену всего, чего так глупо добивался всю жизнь и чего так умно не дала мне судьба, зане такого мудреного кушанья у нее не оказалось. Да поди – займись тут чем-нибудь!.. Э, да что вздор-то молоть – ведь от этого у меня не явится обеспечение в виде капитала, дающего хоть тысячи две серебром. А тебе опять-таки скажу: благую избрал ты часть. Если обстоятельства[232] настоятельно потребуют твоего переезда в Питер, тогда дело другое, но без крайней нужды запрягаться в телегу срочной работы – это безумие, хотя бы работа давала и чорт знает что… Еще раз: поздравляю тебя за мудрое решение и жалею, что не могу последовать твоему примеру.
2-я книжка «Современника» вышла во-время. Она лучше первой.{921} Но Никитенко так поправил одно место в моей статье о Гоголе, что я до сих пор хожу, как человек, получивший в обществе оплеуху. Вот в чем дело: я говорю в статье, что-де мы, хваля Гоголя, не ходили к нему справляться, как он думает о своих сочинениях, то и теперь мы не считаем нужным делать это; а он, добрая душа! в первом случае мы заменил словом некоторые – и вышла, во-1-х, галиматья, а во-2-х, что-то вроде подлого отпирательства от прежних похвал Гоголю и сваления вины на других. А там еще цензора подрадели – и всё это произвольно, без основания. Вот они – поощрения к труду!{922}
Статья об «Элевзинских таинствах» показалась мне ни то ни се.{923} Основная мысль ее та, что Элевзинские таинства – великий факт древней жизни, а что они такое были, мы об этом ровно ничего не знаем. Кажется, тут было хранилище всех преданий космогонических и нравственных, которые с Востока собрались в Грецию и в Элевзине передавались в мистических формах и обрядах для сильнейшего эффекта на подлейшую часть человеческой души – фантазию. Короче: это был мистицизм древности. Меня поразило в статье то, что практический, здравомыслящий Сократ отказался участвовать в Элевзинских таинствах и был к ним вообще холоден, тогда как fou sublime,[233] фантастический романтик Платон благоговел перед ними. Вообще, мне кажется, Элевзинские таинства имеют только ученый, чисто объективный интерес, а со стороны субъективного интереса – они не стоят выеденного яйца.
Статья о физиологии Литтре{924} – прелесть! Вот человек! От него морщится «Revue des Deux Mondes»,[234] хотя и печатает его статьи, а социальные и добродетельные ослы не в состоянии и понять его. Я без ума от Литтре, именно потому, что он равно не принадлежит ни <…> подлецам и ворам – умникам «Journal des Dêbats»[235] и «Revue des Deux Mondes», ни <…> социалистам – этим насекомым, вылупившимся из навозу, которым завален задний двор гения Руссо. Кстати: в «Journal de France»[236] я прочел отрывок из 1-го тома «Истории революции» Луи Блана.{925} Это его суждение о Вольтере. Святители – что за узколобие! Да это Шевырев! Всё, что говорит Л<уи> Б<лан> в порицание Вольтера, справедливо, да глупо то, что он не судит о нем, а осуждает его, и притом, как нашего современника, как сотрудника «Journal des Dêbats». Я в первый раз понял всю гадость и пошлость духа партий. В то же время я понял, отчего «Histoire de dix ans»[237] так хороша, несмотря на все ее нелепости: оттого, что это памфлет, а не история. Л<уи> Б<лан> – историк современных событий, но за прошедшее, сделавшееся историею, ему, кажется, не следовало бы браться. Вот уже сколько времени лежит у меня книжка «Revue des Deux Mondes» с статьею об Огюсте Конте и Литтре{926} – и не могу прочесть, потому что запнулся на гнусном взгляде этого журнала с первых же строк статьи. Беда мне с моими нервами! Что не по мне – действует на меня болезненно, но пересилю себя и прочту.
О себе мне нечего тебе сказать нового. Впрочем, вот уже с неделю, как здоровье мое как будто лучше и желудок как будто поправляется. Зато скучаю смертельно. Без Тургенева я осиротел плачевно. Может быть, от этого во мне опять пробудилась давно оставившая меня охота писать длинные письма. Пожалуйста, пиши ко мне: в теперешнем моем положении ты сделаешь мне этим много добра.
Читал ли ты «Переписку» Гоголя? Если нет, прочти. Это любопытно и даже назидательно: можно увидеть, до чего доводит и гениального человека <…>. А славеноперды московские напрасно на него сердятся. Им бы вспомнить пословицу: «Неча на зеркало пенять, коли рожа крива». Они подлецы и трусы, люди неконсеквентные, боящиеся крайних выводов собственного учения; а он человек храбрый, которому нечего терять, ибо всё из себя вытряс, он идет до последних результатов.{927}
После русского водевиля нет ничего глупее русского фельетона. Так привык я думать, читая фельетоны петербургских газет; но, прочтя в «Московском листке» описание бала у Корсакова, я изумился, убедившись, что наши петербургские фельетоны – сам ум, само остроумие в сравнении с московскими. Глупее я ничего не читывал. Ай да «Листок»!{928}
Я думаю, что наши московские друзья будут бранить меня за похвалы «С.-Петербургским ведомостям». Статья эта писана мною не для «С.-Петербургских ведомостей», это удар рикошетом по «Пчеле».{929}
Оля моя больна; неделю назад в это время думали мы, что она умрет. Теперь ей лучше, но всё еще нездорова. А при твоем имени, которое всё помнит, всегда говорит она: ягоди. Ей кажется, видно, что твое имя – вспомогательный глагол к страдательному причастию: ягоды.
Ну, пока больше нечего говорить. Прощай. Жена моя тебе кланяется.
В. Б.
287. В. П. Боткину
СПб. 7 февраля 1847
Вчера поутру послал я к тебе, любезный Боткин, письмо, а вечером получил твое.{930} Вчера же приготовил я для отсылки на нынешний день еще три письма в Москву – к Кавелину, Галахову и Иванову – такой уж письменный вышел день!{931} Мало этого: в письме к Кавелину есть поручение к тебе – поторопить тебя присылкою писем из Испании, что ты вчера и выполнил так неожиданно для меня.{932} Да есть еще в письме Кавелина лоскуток бумажки для тебя;{933} так как он доставит тебе его, то и не хочу повторять его содержания. Теперь о главном пункте твоего последнего письма.
Письмо это глубоко меня тронуло. Человек ленивый и тяжелый на подъем, я во всю жизнь мою ни разу не хлопотал так усердно о себе, как хлопочешь ты обо мне, при этом решаясь попрежнему на жертвы для меня, которые должны поставить тебя в стесненное положение. Понял ли я всё это и как отозвалось всё это во мне, – об этом распространяться не буду. Если бы дело шло о доставлении мне удовольствия поглядеть на Европу, я не стал бы с тобою и говорить об этом: подобные удовольствия не покупаются ценою чужих пожертвований. Но как дело идет о деле, т. е. о здоровье и, может быть, жизни, то я, благодаря тебя от души, докажу тебе несбыточность этого плана. Как человек одинокий, ты видишь только одну сторону предмета. Положим, ты достанешь 2500 рублей. Если ты говоришь, что двух тысяч для меня достаточно, значит, я сделал бы умно, взявши с собою и 500 р. Лишек в таком случае – дело святое: не понадобится, можно привезти его домой, а понадобится – он спасет, выручит из беды. Маслов вчера сказал, что мне надо будет с месяц прожить там, хоть на том же месте, если деньги не позволят поездить около, ибо тамошние доктора не любят нас, русских, сейчас же после курса вод из тамошнего благодатного климата отпускать в атмосферу губительных болотных миазмов Петербурга. Итак, вот уже не 3, а 4 месяца. Теперь слушай. За 4 месяца я теряю мою плату от «Современника», следовательно, теряю слишком 2300 р. асс. Это раз. Потом, с чем я оставлю семейство? Если бы Некр<асов> и мог мне дать 300 р. серебром – что мне в них? Оставивши их семейству, я бы оставил по 100 р. серебром на месяц (считая только 3 месяца), а я за квартиру плачу более 50 р. серебром в месяц! Если бы я оставил семейству по 500 р. в месяц, т. е. 2000 р. асс., и то не был бы спокоен и, следовательно, не мог бы лечиться, как должно. Вот в чем дело. От «Современника» я и так забрался страшно – за полгода вперед, а заработал только <за> два месяца. Да, братец, что и говорить – рад бы в рай, да грехи не пускают. Бедный человек – пария общества.
Корректурою твоих писем из Испании я займусь сам – будет хорошо. Так как они пойдут в 4 № и заранее присланы, то их можно напечатать как следует. Вот выгода и для автора присылать во-время. Если бы они пришли к нам неделями полтора раньше, попали бы в 3 №, а теперь нельзя, кажется, а впрочем, я еще не видел Некр<асова> и положительно об этом не могу выразиться. Некр<асов> не отвечал тебе, вероятно, потому, что последние 10 дней месяца он ложится спать поутру в 6 часов, а теперь всё еще не отоспался и не вытянулся. Статью о Шев<ыреве> в «Сыне отечества» едва ли писал Надеждин, ибо он обещал статью о нем Панаеву в «Современник».{934} Стало быть, Шев<ырев> еще может ожидать себе таски – да какой! Какой Павлов написал статью о Гоголе – H<иколай> Ф<илиппович>? Уведомь, равно как и о том, будет ли она напечатана и где?{935}
О твоем разговоре с Некр<асовым> не знаю, что сказать. Может быть, ты и прав, но еще больше может быть, что ты неправ. Ты немножко сюсцентибелен,{936} и под влиянием раз родившейся недоверчивости мог увидеть то, чего и не было, а Некр<асов> страшно угловат, и его надо знать да знать, чтобы иногда действительно не принять за мерзость то, в чем никакой мерзости нет. По крайней мере, я ручаюсь за то, что Некр<асов> слишком умен для того, чтобы не ценить такого сотрудника, как ты. В последнее время он надоел мне толками о тебе. Так как я давно чувствовал, что тут толку не будет, и не знал, что ему говорить. Тяжело быть посредником между людьми.
Вчера в первый раз узрел я московскую газету «Листок» – что за безвкусие в наружности! А статьи! О Москва! Неужели на эту милую газету есть подписчики? Бедные славеноперды! они свыше осуждены на бездарность. Да так и следует: талант – мирское, земное, греховное, он порождает гордость. Ум тоже. Отказавшись от того и другого, «Листок» явится достойным выразителем славенопердской доктрины.{937}
Оля выздоравливает и каждый день вспоминает тебя и ягоди. Жена моя тебе кланяется. А затем прощай. Твой
В. Белинский.
288. Д. И. Иванову
СПб. 7 февраля 1847
Я виноват перед тобою, любезный и добрый мой Дмитрий, потому что немного досадовал на тебя вовсе понапрасну. Я думал, что письмо и деньги получишь ты на 3-й, много на 4-ый день по приезде Б<отки>на в Москву,{938} а ты получил их чуть ли не через месяц. Но посылке этой суждено было быть несчастною. Какой-то злой дух внушил тебе странную мысль застраховать ее в 20 р. сер., тогда как ее отнюдь не следовало страховать более, как в трех р. сер. Так как это делают многие, то почтамт питает к таким посылкам недоверчивость и, вручая их получателям, распечатывает их. Так и случилось с нашею посылкою. Глазам чиновника представилось всего прежде восемь маленьких книжечек, а потом письмо жены моей.{939} Лучшее, что ты мог сделать с этим письмом, – это бросить его в печь, ибо оно мне ни на что не нужно, так как о содержании его я мог узнать от той, которая писала его. Не дурно сделал бы ты также, если б распечатал его и заложил бы между листами толстой книги, ибо я совсем не считаю тебя человеком, который не может удержаться, чтоб не прочесть чужого распечатанного письма. За это несчастное письмо я заплатил 1 р. 15 к. сер. штрафу. Это бы еще пустяки: хуже всего то, что контора Языкова через это скомпрометировалась (без всякой вины с ее стороны) перед почтамтом, столь важным для нее местом.{940} Пишу это тебе не для упреков и выговора, ибо в сущности и ты, тут ничем не виноват, а для того, чтобы снабдить тебя полезным для жизни опытом.
Очень рад, что малютка твоя поправилась. Английская болезнь – еще не страшное зло. Весною и летом больше на воздухе да на песке. Не худо в большой комнате навалить в углу просеянного хоть сквозь решето теплого песку и сажать ее на него так, чтобы она, привыкши в нем рыться, сходила с него как можно реже. А доктор – своим чередом. Лукерья Савельевна{941} сделала самое лучшее дело в своей жизни, и я уважаю ее за это. Бедного Алешу мне жаль крайне. Нужно же было случиться такой беде. Но хуже всего, что он должен работать. Эх, как бы он поскорее уплелся в свои поля и леса. Зная его натуру, я уверен, что там он в два года помолодеет 20-тью годами. Жизнь в столице вовсе не по нем, ибо он по своей натуре нисколько не способен пользоваться ее наслаждениями и удобствами, а способен только терпеть от ее невыгодных сторон. Что же до службы, особенно гражданской, то теперь она – да что и говорить! Кланяйся от меня ему и Агаше.{942} Известие твое о ее серебряной табакерке бросило меня в пот. Уезжая на извозчике в контору почтовых колясок, я отдал ее провожавшему меня Константину Петровичу Барсову{943} с просьбой немедленно передать ее тебе. Бога ради, сходи к Щепкиным и узнай его адрес, а может быть, и там его найдешь, и переговори с ним. Да сделай это сам, а не через человека. В таком многолюдном доме, каков Щепкина, мудрено иначе добиться какого-нибудь толку. Если, сверх чаяния, табакерка затеряна, спроси у Агаши, что за нее просят: я сейчас же вышлю деньги. Оправдай меня перед нею: ты видишь сам, что я совсем не так виноват, как она вправе считать меня.
К твоим когда-нибудь напишу. Здоровье мое плохо, однако с неделю уж чувствую себя лучше. У нас в Питере свирепствуют теперь морозы. Г-ну Перевлесскому{944} скажи, что статья о Державине («Отечественные записки» 1843, №№ 2 и 3) моя, и что он может ссылаться на нее и делать из нее выписки или что там нужно ему. Я и жена моя кланяемся всем вам и целуем ваших малюток. Моя Оля была очень нездорова – теперь поправляется; маленький хорош.{945} Когда будешь писать к своим в Ломов,[238] не забывай кланяться от меня. Прощай. Твой
В. Белинский.
289. В. П. Боткину
СПб. 17 февраля 1847
В день получения твоей записки, любезный Боткин, я был решительно убежден, что нет никакой возможности напечатать твоей статьи в 3 № «Современника», как ты этого желаешь; но на другой день к величайшему моему удовольствию узнал, что это дело выполнимое.{946} Вот в чем дело. В 3 № печатается 1-я часть романа Гончарова, 9 листов!{947} От этого книжка выходит страшно толста. К этому, вышел роман Диккенса;{948} упустить его нам было никак нельзя, потому что не только «Отечественные записки», но надо ожидать, что и «Библиотека для чтения», его напечатают в своих 3-х №№. Роман этот в переводе занимает 6 листов, итого, в отделе словесности 3 № «Современника» 15 листов! Надо было думать, как бы экономнее распорядиться другими отделами. Выкинули назначенную в науки и уже переведенную статью Тьерри о среднем сословии в Европе,{949} листа 3 с небольшим, и заменили ее статьею Комаришки о железных дорогах в отношении к выгодам (денежным), которые они дают.{950} Но тут вышла преуморительная история. Отдавая Панаеву статью, подлец Комаришка сказал ему, что такой статьи (mon cher[239]) мир не производил. Однако ж какой-то добрый гений шепнул Панаеву показать эту знаменитую статью Небольсину (очень дельный человек, который пишет в «Современнике» обо всем, касающемся до промышленности и торговли).{951} Небольсин сказал, что, несмотря на богатство материалов, которые Ком<аров> имел под рукою, статья его – такой же сумбур, как и его статья в «Отечественных записках» о железных же дорогах.{952} Надо тебе сказать еще, что Комаришка же составляет для смеси «Современника» ученые известия. Вдруг профессор Савич{953} присылает к Пан<ае>ву письмо, где, извиняясь в своей откровенности своим желанием всякого добра «Современнику», говорит, что ученые известия Комаришки для не знающих дела людей очень хороши, но для знающих – курам смех и журналу позор!.. Вследствие этого подлец Комаришка из «Современника» изгоняется. Статья его о железных дорогах будет напечатана только в таком случае, если Небольсин ее переделает, и, разумеется, уж в следующей книжке. Так как твоя статья хотя и вдвое больше Комаришкиной, однако ж листом, а может быть и более, менее статьи Тьерри, – то помещение ее в 3 книжке сделалось возможным. Знаешь ли, о чем я теперь хочу говорить с тобою? Это удивит тебя: о моем путешествии. Я спросил Некрасова, мог ли бы я удержать мое жалованье в случае поездки за границу, и он отвечал утвердительно и даже советовал мне непременно ехать, обещая, что, несмотря на то, что я много забрал вперед, жена моя в мое отсутствие может брать у них сколько ей нужно. Это изменяет дело, и если ты в состоянии достать 2500 р. асс., – буду сбираться не шутя. Курс мой будет продолжаться шесть недель; столько же или еще и более советует Тильман ездить, гулять; я ему сказал: рад бы в рай, да денег нет. Однако ж, может быть, будет возможность заглянуть хоть в Саксонскую Швейцарию и побродить около ворот рая. Жду с нетерпением твоего ответа на это письмо.
Тургенев хочет перевести немцам статью Кавелина «Юридический быт России до Петра Великого».{954} Скажи ему это, равно как и то, что помещением своих критических статей на книгу Погодина в «Отечественных записках» он растерзал мое сердце и усилил мои немощи.{955} Кронеберг – только переводчик, а как сотрудник – хуже ничего нельзя придумать. Современное для него не существует, он весь в римских древностях да в Шекспире. При этом страшно ленив, а теперь, как нарочно, на него напала страшная апатия. Педантическая добросовестность его – хуже воровства со взломом. Например, о романе Бульвера{956} было говорено во всех русских журналах и, разумеется, со слов иностранных журналов, а ему, вишь ты, надобно прочесть роман, а читать он по лености не может ничего. Когда я жил у тебя летом 43 года, сколько в это время интересных статей в «Allgemeine Zeitung»[240] находил ты; Кронеберг доселе не нашел ни одной, кроме статьи о центральном солнце, да и та оказалась пуфом!{957}
Прочти во 2 № «Отечественных записок» повесть Даля «Игривый». Есть в ней превосходные вещи. Да если ты не читал еще, непременно прочти его же: «Колбасники» и «Бородачи», «Денщик», «Дворник». Всё это найдешь ты в его сочинениях, недавно изданных. Да прочти в прошлом году «Отечественных записок» его же: «Небывалое в былом, или Былое в небывалом»: целое – ничего, но есть дивно-прекрасные частности.{958} В Питере нашлись люди, которым повесть Панаева очень нравится, они не совсем довольны только концом. Повесть Кудрявцева никому не нравится. Поди ты тут!!{959}
Прочел я в «Revue des Deux Mondes»[241] статью Сессе о положительной философии Конта и Литтре.{960} Сколько можно получить понятие о предмете из вторых рук, я понял Конта, в чем мне особенно помогли разговоры и споры с тобою, которые только теперь уяснились для меня. Конт – человек замечательный; но чтоб он был основателем новой философии – далеко кулику до Петрова дня! Для этого нужен гений, которого нет и признаков в Конте. Этот человек – замечательное явление, как реакция теологическому вмешательству в науку, и реакция энергическая, беспокойная и тревожная. Конт – человек богатый познаниями, с большим умом, но его ум сухой, в нем нет той полетистости, которая необходима всему творческому, даже математику, если ему[242] даны силы раздвинуть пределы науки. Хотя Литтре и ограничился смиренною ролью ученика Конта, но сейчас видно, что он – более богатая натура, чем Конт.
О г. Saisset'e,[243] изрекающем роковой приговор положительной философии Конта и Литтре, много говорить нечего: для него метафизика – c'est la science de Diou,[244] a между тем он поборник опыта и враг немецкого трансцендентализма. О немецкой философии он говорит с презрением, не имея о ней ни малейшего понятия. И здесь я имел случай вновь полюбоваться нахальною недобросовестностию, свойственною французам, и вспомнил Пьера Леру,{961} который, обругав Гегеля, восхвалил Шеллинга, предполагая в последнем своего союзника и оправдываясь, когда его уличали в невежестве, тем, что он узнал всё это от достоверного человека. – Между тем, в нападках Saisset много дельного, и прежде всего смешная претензия Конта – слово идея заменить законом природы. Хорошо будет Конту, если его противники будут ратовать с остервенением за слово; но что с ним станется, если они будут так благоразумны, что согласятся с ним? Ведь дело тут не в деле (по-моему, не в идее), а в новом названии старой вещи, нисколько не изменяющем ее сущности, с тою только разницею, что старое название имеет за собою великое преимущество исторического происхождения и основанной на вековой давности привычки к нему и что от него производится слово идеал, необходимое не в одном искусстве. Абсолютная идея, абсолютный закон – это одно и то же, ибо оба выражают нечто общее, универсальное, неизменяемое, исключающее случайность. Итак, Конт пробавляется стариною, думая созидать новое. Это смешно. Конт находит природу несовершенного: в этом я вижу самое поразительное доказательство, что он не вождь, а застрельщик, не новое философское учение, а реакция, т. е. крайность, вызванная крайностию. Пиэтисты удивляются совершенству природы, для них в ней всё премудро рассчитано и размерено, они верят, что должна быть великая польза даже от гнусной и плодущей породы грызущих, т. е. крыс и мышей, потому только, что природа сдуру не скупится производить их в чудовищном количестве. И вот Конт их нелепости, по чувству противоречия и необходимости реакции, противопоставляет новую нелепость, что природа-де несовершенна и могла б быть совершеннее. Последнее – чепуха, первое справедливо, да в несовершенстве-то природы и заключается ее совершенство. Совершенство есть идея абстрактного трансцендентализма, и потому оно – подлейшая вещь в мире. Человек смертен, подвержен болезни, голоду, должен отстаивать с бою жизнь свою – это его несовершенство, но им-то и велик он, им-то и мила и дорога ему жизнь его. Застрахуй его от смерти, болезни, случая, горя – и он – турецкий паша, скучающий в ленивом блаженстве, хуже – он превратится в скота. Конт не видит исторического прогресса, живой связи, проходящей живым нервом по живому организму истории человечества. Из этого я вижу, что область истории закрыта для его ограниченности. Ломоносов был в естественных науках великим ученым своего времени, а по части истории он был равен ослу Тредьяковскому: явно, что область истории была вне его натуры. Конт уничтожает метафизику не как науку трансцендентальных нелепостей, но как науку законов ума; для него последняя наука, наука наук – физиология. Это доказывает, что область философии так же вне его натуры, как и область истории, и что исключительно доступная ему сфера знания есть математические и естественные науки. Что действия, т. е. деятельность, ума есть результат деятельности мозговых органов – в этом нет никакого сомнения; но кто же подсмотрел акт этих органов при деятельности нашего ума? Подсмотрят ли ее когда-нибудь? Конт возложил свое упование на дальнейшие успехи френологии; но эти успехи подтвердят только тождество физической природы (человека) с его духовною природою – не больше. Духовную природу человека не должно отделять от его физической природы, как что-то особенное и независимое от нее, но должно отличать от нее, как область анатомии отличают от области физиологии. Законы ума должны наблюдаться в действиях ума. Это дело логики, науки, непосредственно следующей за физиологией, как физиология следует за анатомиею. Метафизику к чорту: это слово означает сверхнатуральное, следовательно, нелепость, а логика, по самому своему этимологическому значению, значит и мысль и слово. Она должна идти своею дорогою, но только не забывать ни на минуту, что предмет ее исследований – цветок, корень которого в земле, т. е. духовное, которое есть не что иное, как деятельность физического. Освободить науку от призраков трансцендентализма и thêologie,[245] показать границы ума, в которых его деятельность плодотворна, оторвать его навсегда от всего фантастического и мистического – вот, что сделает основатель новой философии, и вот, чего не сделает Конт, но что, вместе со многими подобными ему замечательными умами, он поможет сделать призванному. Сам же он слишком узко построен для такого широкого, многообъемлющего дела. Он реактор, а не зиждитель, он зарница, предвестница бури, а не буря, он одно из тревожных явлений, предсказывающих близость умственной революции, но не революция. Гений – великое дело: он, как Петрушка Гоголя, носит с собою собственный запах;{962} от Конта не пахнет гениальностию. Может быть, я ошибаюсь, но таково мое мнение.