
Полная версия
Письма (1841–1848)
Все наши живут, как жили; только бедный Кронеберг болен и, кажется, серьезно. Богатый Краевский тоже болен и, говорят, тоже серьезно, но о нем я не жалею, хотя и не желаю ему зла.
Приеду к Вам с запасом новостей, а для письма как-то и не помнится ничего. Привезу Вам «Современника». Перед отъездом заеду к Вашим братьям, заранее предупредив их – всё сделаю, как следует человеку, который раздумал умирать и разохотился жить. Жена моя и все мои Вам кланяются – все Вас любят и помнят, от всех Вы своим уездом отняли много удовольствия.
Кланяйтесь от меня милому Петру Николаевичу.{1000} Если б и с ним столкнуться там – да уж не слишком ли я многого хочу, уж не зазнался ли я?
А ведь новостей-то я Вам много привезу. Я знаю, что Вы многое знаете через Боткина, но я Вам многое из этого многого передам совсем с другой точки зрения.{1001} Прощайте пока.
Ваш В. Белинский.
294. И. С. Тургеневу
СПб. 1/13 марта 1847
Вот, мои милый Иван Сергеевич, я пишу Вам другое письмо, не дожидаясь от Вас ответа на первое.{1002} Не говорите же, что я ленив, забыл Вас, не люблю Вас и пр. Зная, что первое письмо мое должно было огорчить Вас, я очень рад, что это должно утешить Вас на тот же предмет. Приступаю к делу без предисловий и скажу Вам, что я почти переменил мое мнение насчет источника известных поступков Н<екрасо>ва.{1003} Если нельзя сказать, чтобы это было несомненно, то можно сказать, что последнее мнение вероятнее первого. Мне теперь кажется, что он действовал честно и добросовестно, основываясь на объективном праве, а до понятия о другом, высшем он еще не дорос, а приобрести его не мог по причине того, что возрос в грязной положительности и никогда не был ни идеалистом, ни романтиком на наш манер. Вижу из его примера, как этот идеализм и романтизм может быть благодетелен для иных натур, предоставленных самим себе. Гадки они – этот идеализм и романтизм, но что за дело человеку, что ему помогло отвратительное на вкус и вонючее лекарство, даже и тогда, если, избавив его от смертельной болезни, привило к его организму другие, но уже не смертельные болезни: главное тут не то, что оно гадко, а то, что оно помогло. Главная ошибка Н<екрасо>ва состоит в том, что он не понял, что кружок людей, в который он вошел, имеет совсем иные понятия о праве, а между тем он, войдя в этот кружок, пришел от него в некоторую зависимость, особенно по изданию журнала. Отчего ж он этого не понял? – оттого, что еще далеко не очистился от грязи своей прежней жизни, привычек и понятий. Но Вы спросите: что же навело меня на перемену моего мнения обо всем этом? Отвечаю: наблюдения и факты. В 1-м письме моем я сказал, что Н<екрасов> будет с капиталом; а теперь вижу, что к этому даже я способнее его, ибо могу работать и во мне[251] чувство обязанности и долга сильнее лени и апатии. Человек, способный разжиться, долго терпит нужду, может быть ленив и апатичен, но зато как скоро попалось ему в руки дельце, обещающее разживу, – он тотчас же перерождается: делается жив, бодр, деятелен, не щадит трудов, минута не пропадает у него даром, сам не дремлет, да и другим дремать не дает. Таков Кр<аевский>; но вовсе не таков Н<екрасов>. Вместо того, чтобы ожить и проснуться от «Современника», он еще больше замер и заснул, и апатия его дошла до нестерпимой отвратительности. Счеты ведет, с типографией возится, корректуру держит – но и всё тут. Переписка в запущении. Сказал мне, что завтра пошлет письмо к Б<откину> (весьма нужное), а послал его через 3 недели. Я его уличил, а он мне, зевая, ответил, что не считал письма важным. А между тем письмо было такого рода, что могло произвести нужный результат только полученное прежде моих писем.[252] Библиография состоит только из моих и Кавелина статей, от этого она страшно однообразна и весьма серьезна: ни то, ни другое нашей публике нравиться не может. Говорю Н<екрасо>ву: напишите на 3 глупых романа рецензии; не будет у Вас иронии и юмора – что делать – зато будет журнальная и фельетонная легкость, а это важно, публика наша это любит, да и библиография сделается разнообразнее. – Хорошо, говорит, напишу. – 4-го дня спрашиваю: написали? – Нет, ничего делать не хочется. – Послушайте, говорю я, да Вы, кроме ведения счетов, типографии да корректуры, ничего знать не хотите. – Да я так и решился ограничиться этим. – Стало быть, Вы не желаете успеха журналу? – Он поглядел на меня с удивленным видом. – Как? – Да так: Вы отнимаете у «Современника», в своем лице, талантливого сотрудника. Вашими рецензиями дорожил и Кр<аевский>, хоть этого и не показывал, Вы писывали превосходные рецензии в таком роде, в котором я писать не могу и не умею. Вы, сударь, спите, от «Современника» толку не будет, Вы его губите. – Он во всем согласился, но толку из этого никакого не будет. И я теперь не шутя грущу, что Кр<аевский> такая скотина и стервец, с которым нельзя иметь дела, и что поэтому я верное променял на неверное. Сердце мое говорит мне: затея кончится вздором. Кто ближе всех к «Современнику»? Н<екрасо>в, и он-то не обнаруживает ни малейшего к нему усердия. Я всех ретивее, хотя и вовсе не ретив. И такой человек может быть капиталистом! Он смотрит мне в глаза так прямо и чисто, что, право, все сомнения падают сами собою. Я уверен, что если с ним объясниться, он согласится во всем, но это сделает ему не пользу, а вред, – повергнет его еще в большую апатию.
«Современник» – журнал без редактора, без главы. Первый год, благодаря случайному огромному запасу статей для моего альманаха, первый год сгоряча пройдет как-нибудь еще недурно; но о 2-м страшно мне и подумать. Н<екрасов> – золотой, неоцененный сотрудник для журнала; но распорядитель – сквернейший, хуже которого разве только Панаев. А между тем за всё взялся сам. Теперь он видит, что без меня шагу сделать нельзя, да что! Всё это не то. Еще когда бы он жил у меня на квартире или двери против дверей – другое дело. Я один тоже не гожусь, но с придачею его и с полною властию всё бы походил на редактора, не говоря уже о том, что толкал бы его и будил. Сколько ужасных ошибок наделано! У «Современника» теперь 1700 подписчиков. Завтра выйдет 3 №, и по всем признакам повесть Гончарова должна произвести сильное впечатление.{1004} Будь она напечатана в первых 2-х №№, вместо подлейшей во всех отношениях повести Панаева,{1005} можно клясться всеми клятвами, что уже месяц назад все 2100 экземпляров были бы разобраны и, может быть, надо было бы печатать еще 600 экземпляров, которые тоже разошлись бы, хотя и медленно, и доставили бы собою небольшую, но уже чистую прибыль.
Теперь фельетон поверен человеку порядочному, но это всё – не Вы, мой бесценный Иван Сергеевич: уж такого фельетона, какой был в 1 № «Современника», не дождаться нам раньше Вашего возврата в Питер.{1006} Раз читаю фельетон «Пчелы» и вижу, что m-r и m-me Аланы дают свой последний прощальный бенефис.{1007} Спрашиваю Н<екрасо>ва, распорядились ли они с Панаевым на этот счет, а они, мои милые, оба даже и не знали о бенефисе: Панаев и театральные афиши получает для блеску только, чтоб видели другие, но не заглядывает в них. Поверите ли, что я один, читая русские газеты, знаю все петербургские и московские новости, а они почти ничего не знают. А при каких счастливых обстоятельствах начато дело! Несмотря на все ошибки, 1700 подписчиков на первый год!
Насчет Кр<аевского> я сильно ошибся: у него не только не убавилось, но даже прибавилось число подписчиков, несмотря на успех «Современника», – мы отняли у него, может быть, сотню, другую, а у него новых набежало несколько сотен.{1008} Вот как велика в публике жадность к журналам. Было бы из чего не спать, а работать.
Чувствую, что довольно нескладно и неполно изложил я Вам дело, но утешаюсь, что Вы сами всё дополните и поймете так, как будто бы Вы были не в Берлине, а в Питере.
Поездка моя в Силезию решена. Этим я обязан Боткину. Он нашел средство и протолкал меня. Нет, никогда я не хлопотал и никогда не буду хлопотать так о себе, как он хлопотал обо мне. Сколько писем написал он по этому предмету ко мне, к Анненкову, к Герцену, к брату своему, сколько разговоров, толков имел то с тем, то с другим! Недавно получил он ответ Анненкова и прислал его мне. Анненков дает мне 400 фр. Вы знаете, что это человек, порядочно обеспеченный, но отнюдь не богач, а по себе знаете, что за границею во всякое время 400 фр., по крайней мере, не лишние деньги. Но это еще ничего, этого я всегда ожидал от Анненкова, а вот что тронуло, ущипнуло меня за самое сердце: для меня этот человек изменяет план своего путешествия, не едет в Грецию и Константинополь, а едет в Силезию! От этого, я Вам скажу, можно даже сконфузиться, и если б я не знал, не чувствовал глубоко, как сильно и много люблю я Анненкова, мне было бы досадно и неприятно такое путешествие. Отправиться я думаю на первом пароходе, значит не раньше 26 апреля (по-вашему 8 мая – чего, впрочем, едва ли можно ожидать) и 3/15 мая и не позже 17/29 мая. 3, 10 и 17 приходятся на субботы, когда отходят с пассажирами пароходы из Питера в Кронштадт. Ах, если бы и с Вами свидеться! Где Вы будете в это время? Не в Берлине ли, которого мне не миновать по пути на Швейдниц (недалеко от Бреславля)? Или не <в> Дрездене ли, откуда Вам ничего не будет стоить приехать повидаться со мною? Да одного этого достаточно для выздоровления, кроме приятной поездки, отдыха, целебного воздуха, прекрасной природы и минеральных вод.
Все наши живут, как жили, кроме бедного Кронеберга, который болел серьезно – вот уже недели две, если не больше, как он не в состоянии выходить из дому. У него что-то нехорошо в левом боку. Одним словом – он в опасном положении.
Ах, забыл было о друге моем П<а>н<ае>ве! В нем есть что-то доброе и хорошее, за что я не могу не любить его, не говоря уже о том, что я связан с ним и давним знакомством и привычкою и что он по-своему очень любит меня. Но что это за бедный, за пустой человек – жаль даже. Комаришка – дурак положительно, кроме того, что препустейший человек.{1009} А Панаев далеко не глуп всегда, а иногда и умен положительно, но вот и вся разница между им и Комаришкою: во всем остальном та же легкость характера и та же никакими инструментами не измеримая внутренняя пустота. Видя, как он иногда, положив огромную книгу на колена, пишет при говоре и смехе нескольких человек, я думал, что он пишет не торопясь, но легко, без всякого напряжения. Последняя повесть его открыла мне глаза: писание этого человека – самые трудные роды. А что за абсолютное отсутствие всякой самодеятельности ума! Н<екрасов> недавно рассказывал мне с некоторым видом удивления, как, составляя для смеси известия о литературных новостях во Франции, П<анаев> не умел от себя ни прибавить суждения, ни слова, ни переменить фразы, и если что по этой части сделал, то почти под диктовку Н<екрасо>ва. Так как <я> уверен, что он уже выписался и порядочной повести написать не в состоянии, то и смотрю на <него> скорее, как на вредного, нежели как на бесполезного сотрудника журнала.
Что бы еще сказать вам? У нас так мало нового. Моя Ольга, найдя в «Иллюстрации» картину, изображающую группу сумасшедших в разных положениях, и увидя между ними сидящего в креслах, подпершись на руку подбородком, – бросилась всем нам по очереди показывать, говоря: Тентенев. Вот и не метилась, а попала отчасти! – подумал я. Вот Вам и загвоздка. Крестник Ваш{1010} обнаруживает живость не по возрасту и обещает здорового мальчика.
Кр<аевский>, говорят, очень болен – не выходит. Причина – фистула. Зла ему не желаю, а жалеть его не могу. У нас стоит свирепая зима. Как-то недели две назад выпал денек – весною запахло, снег сделался кашею. Но затем пошли дни с морозом от 6 до 15 градусов и с ужасным ветром. Тоска, да и только! Ну, прощайте, дорогой мой. Желаю Вам всего хорошего.
Ваш В. Белинский.
Наши все Вам кланяются.
295. В. П. Боткину
СПб. 4 марта 1847
Поездка не выходит у меня из головы. Энтузиазма нет и не будет никакого: в этом отношении я сильно изменился – сам себя не узнаю. Но тем не менее всё вертится у меня около этой idêe fixe,[253] и я чувствую, что мне тяжело было бы, если б дело расстроилось. Письмо Анненкова озарило каким-то веселым и теплым колоритом мою поездку, – и я жду ее, как счастья дня. Ехать мне надо не на Любек, а на Штеттин – и короче, и железная дорога в Берлин, стало быть, экономия в деньгах, времени и здоровьи (мне тяжело ездить в каретах на лошадях). Скоро обещано в «Пчеле» объявление цен и пр.;{1011} сейчас же возьму место. Языков мне обработал великой важности дело – выхлопотал метрическое свидетельство о рождении. В этом ему много помогло то обстоятельство, что он имеет случай в Морском министерстве и мог в короткое время получить оттуда такие справки, каких мне и в 10 лет не добиться бы.{1012} Не можешь представить, как я этому рад. Дворянская грамота – для меня дело великой важности, тем более, что я не служил и не имею никакого чина. Но это не всё: без этого свидетельства (т. е. метрического) я ни рак, ни рыба, я не сын отца моего, и меня могли бы заставить избрать род жизни, т. е. приписаться в мещане; блистательная участь! А теперь я спокоен. Хлопоты еще остались, но уже далеко не столь важные.
Прочел я в 3 № «Отечественных записок» повесть Кудр<явце>ва «Сбоев» и рядком с нею помещенную Галахова «Кукольную комедию».{1013} Кажется, таланту К<удрявце>ва – вечная память. Этот человек, видно, никогда не выйдет из своей коры. Он и в Париж привез с собою свою Москву. Что за узкое созерцание, что за бедные интересы, что за ребяческие идеалы, что за исключительность типов и характеров. Ты видел Гончарова. Это человек пошлый и гаденький (между нами будь сказано). В этом отношении смешно и сравнивать его с Кудрявцевым). Но сильно ли понравится тебе его повесть, или и вовсе не понравится, – во всяком случае, ты увидишь великую разницу между Гонч<аровым> и Кудр<явцевым> в пользу первого. Эта разница состоит в том, что Г<ончаро>в – человек взрослый, совершеннолетний, а К<удрявцев> – духовно малолетний, нравственный и умственный недоросль. Это досадно и грустно. Читая его повести, чувствуешь, что они могут быть понятны и интересны только для людей, близких к автору. Вот отчего некогда я с ума сходил от повестей К<удрявце>ва: я знал и любил его, в нем и в них было много моего, т. е. такого, что было моим коньком. Того конька давно нет – и повести не те. Талант вижу в них и теперь, но чорта ли в одном таланте! Земля ценится по ее плодородности, урожаям; талант – та же земля, но которая вместо хлеба родит истину. Порождая одни мечты и фантазии, талант, даже большой, – песчаник или солончак, на котором не родится ни былинки. Две повести выходят[254] из ряда обычных повестей К<удрявце>ва: «Последний визит», в котором конец он всё-таки испортил эффектом, и «Без рассвета», в которой прекрасное намерение осталось гораздо выше исполнения.{1014} Стало быть, ничего удовлетворительного вполне и вместе дельного. Что же это? Слабость таланта? – Нет, вся беда в том, что К<удрявце>в – москвич. От головы до пяток, на всех московских отпечаток.{1015} Герцен, конечно, не Галахов, даже – не К<удрявце>в, во многих отношениях; а всё москвич. Он считает очень нужным уведомить публику печатно, что чувствует глубокую симпатию к своей жене; он употребляет в повести семинарственно-гнусное слово ячностъ (эгоизм т. е.), герой его повести говорит любимой им женщине, что человек должен довлеть самому себе!!.. Что же удивляться, что в философских статьях он пишет нус, nonsens,[255] и русскими буквами отшлепывает немецкое слово Gemütlichkeit?[256] – москвич! вот и всё!{1016} Почти все повести К<удрявце>ва и Галахова посвящены какой-нибудь барышне: без посвящения нельзя. Ах, господа, изображайте любовь и женщин, я вам не запрещаю этого на том основании, что[257] я начисто разделался с подобными интересами; но изображайте не как дети, а как взрослые люди. Вот и в повести Гонч<арова> любовь играет главную роль, да еще такая, какая субъективно всего менее может интересовать меня: а читаешь, словно ешь холодный полупудовый сахаристый арбуз в знойный день.{1017} Что за непостижимое искусство у К<удрявце>ва, не будучи нисколько субъективным, не быть ни на волос объективным, и наоборот.
3 № «Современника» вышел, кажется, недурен. Перечел я твою статью: поцарапана, но сущность осталась и главная мысль даже не затемнена.{1018} Палач Куторга{1019} вычеркнул статью о Ройе-Коларе и много нагадил.{1020} Письмо Тургенева из Берлина интересно.{1021} К Анненкову я писал.{1022} Хороша статья Савича – популярное изложение сущности подвига Леверрье.{1023} Ясна и понятна – стало быть, достигает своей цели, а потому и хороша. Я теперь только понял, что такое Леверрье. Я думал, что вся штука в открытии новой планеты. Нет, дело в уяснении открытого Ньютоном всеобщего закона тяготения. Леверрье двинул науку. Это похоже на гения, царство которого – общее, а не частности – удел талантов и даже людей дюжинных. Ну, прощай. Твой
В. Белинский.
Жена моя очень жалеет о твоем несчастии{1024} и шлет тебе усердное приветствие и желание скорого выздоровления. Что это делается в семействе Щепкиных? Елена Дмитриевна опасно больна.{1025} Я получил письмо из Воронежа от H. M. Щепкина: просит справиться в инспекторском департаменте военного министерства, почему нет резолюции на его прошение об отставке. Справщики нашлись, и дело будет сделано, тогда и ответ дам.{1026} Бедная мать, бедные дети – они так любили ее, она так любила их! Бедное семейство! И для старика какой новый обвал под ногами жизни!
296. H. M. Щепкину
СПб. 5 марта 1847
Большое Вам спасибо, добрый мой Николай Михайлович, что Вы обратились ко мне с Вашим поручением; но Вы очень нелепо поступили, если медлили сделать это не по чему иному, как по опасению обеспокоить меня. Я действительно за подобное дело не взялся бы сам собою, по решительной неспособности к делам такого рода; но у меня есть знакомые, а у моих знакомых тоже есть знакомые – люди разных сортов и служб. Во всяком случае – попытка дело для Вас важное, а для меня нисколько не обременительное. Положение Ваше меня огорчило, а известие о его причине и удивило, и встревожило, и огорчило. Приказ о Вашей отставке подписан е. и. в<еличеством> 28 февраля, и я его прилагаю при этом письме. Письмо Ваше я получил, кажется, в прошлую пятницу (28 февраля), в субботу попросил знакомых, а вчера, вместо ответа, получил приказ.{1027} Пока больше ничего не знаю. Прощайте. Желаю, чтоб всё кончилось хорошо. Ваш
В. Белинский.
297. В. П. Боткину
СПб. 8 марта 1847
Мне пришла в голову благая мысль, которую и спешу сообщить тебе, любезный Боткин. Всё, что вымарано варваром Куторгою из статьи твоей, ты можешь вставить в следующие статьи.{1028} Особенно жаль двух мест: о любви и замужестве Христины и о наборе кортесов из бродяг и сволочи. Никитенко обещает отстаивать на том основании, что это история (прошедшее), а не политика. В последнее перед выходом 3 № «Современника» ценсурное заседание он хотел это сделать, но, как нарочно, почти никто не пришел, а комитет должен состоять из большинства членов. На всякий случай посылаю тебе твою рукопись. Только первых 3 листков я не нашел у себя: вероятно, отослал их при корректуре Некрасову, а может быть, и затерял; но у тебя ведь есть черновые материалы, письма и пр. Статья твоя всем нравится, и вообще 3 № «Современника» произвел самое благоприятное для него впечатление на питерскую публику. Прочти, пожалуйста, повесть Диккенса «Битва жизни»: из нее ты ясно увидишь всю ограниченность, всё узколобие этого дубового англичанина, когда он является не талантом, а просто человеком.{1029} Это едва ли не единственная плохая вещь, помещенная в 3 № «Современника» – что мне очень досадно. Уважаю практические натуры, les hommes d'action,[258] но если вкушение сладости их роли непременно должно быть основано на условии безвыходной ограниченности, душной узкости – слуга покорный, я лучше хочу быть созерцающею натурою, человеком просто, но лишь бы всё чувствовать и понимать широко, правильно и глубоко. Я – натура русская. Скажу тебе яснее: je suis un russe et je suis fier de l'être.[259] Не хочу быть даже французом, хотя эту нацию люблю и уважаю больше других. Русская личность пока – эмбрион, но сколько широты и силы в натуре этого эмбриона, как душна и страшна ей всякая ограниченность и узкость! Она боится их, не терпит их больше всего, – и хорошо, по моему мнению, делает, довольствуясь пока ничем, вместо того, чтобы закабалиться в какую-нибудь дрянную односторонность. А что мы всеобъемлющи потому, что нам нечего делать, – чем больше об этом думаю, тем больше сознаю и убеждаюсь, что это ложь. Грузинцам тоже нечего делать, и мало ли других народов, ничего не делающих, и всё-таки бедных замечательными личностями. Русак пока еще, действительно, – ничего; но посмотри, как он требователен, не хочет того, не дивится этому, отрицает всё, а между тем чего-то хочет, к чему-то стремится. Но о таком предмете надо говорить много или совсем не говорить, и потому мне досадно за себя, что я заговорил. Не думай, чтобы я в этом вопросе был энтузиастом. Нет, я дошел до его решения (для себя) тяжким путем сомнения и отрицания. Не думай, чтобы я со всеми об этом говорил так; нет, в глазах наших квасных патриотов, славенопердов, витязей прошедшего и обожателей настоящего, я всегда останусь тем, чем они до сих пор считали меня.
Желал бы я знать, как твое здоровье, поправляешься ли ты и скоро ли надеешься поправиться. Продиктуй для меня небольшую писульку. Кронебергу лучше, он выходит из дому.{1030} Я против прежнего чувствую себя лучше, но живу только мыслию о поездке за границу. Прощай. Твой
В. Белинский.
298. В. П. Боткину
<15–17 марта 1847 г. Петербург>
СПб. 15 марта 1847
Да продиктуй мне, Боткин, какую-нибудь писульку, а то, право, не знаю, о чем писать к тебе, с чего начать письмо. А писать бы я готов. Но вижу, что без отклика дело не клеится.
Здоровье мое в сравнении с прежним лучше, но безотносительно – плохо. Тоска страшная, и не знаю, как дождаться вожделенного дня отъезда. Только этою мыслию и живу; без нее, право, не знаю, что бы со мною теперь было. Новостей у нас, comme de raison,[260] нет никаких, а если какие и есть, они известны и у вас. Книга Гоголя как будто пропала, – и я немного горжусь тем, что верно предсказал (не печатно, а на словах) ее судьбу.{1031} Русского человека не надуешь такими проделками, а если и надуешь, так на минуту. Если еще не вовсе забыто существование этой книги, так это потому, что от времени до времени напоминают о ней журнальные статьи. Статья Н. Ф. Павлова – образец мастерства писать. Я прочел ее несколько раз, и с каждым разом она кажется мне всё лучше и лучше. Сколько ума, какая последовательность, как всё ровно и цело; дочитывая конец, ясно помнишь начало и середину! Словом – чудо, а не статья! Сначала на меня произвел было неприятное впечатление взгляд на мертвопочитание русской породы; но я сообразил, что вся сила статьи в том и заключается, что П<авлов> бьет Г<оголя> не своим, а его же оружием, и имеет в виду доказать не столько нелепость книги, сколько ее противоречие с самой собою. Но особенно понравилась мне в статье одна мысль – умная до невозможности: это ловкий намек на то, что перенесенная в сферу искусства книга Г<ого>ля была бы превосходна, ибо ее чувства и понятия принадлежат законно Хлестаковым, Коробочкам, Маниловым и т. п. Это так умно, что мочи нет! Жаль одного: что эта превосходная статья напечатана в «Московских ведомостях» – издании, сохраняющем свято внешние формы времен Петра Великого и читаемом только в Москве, да и то больше людьми солидными. Что как бы позволил нам Н<иколай> Ф<илиппович> перепечатать его статью в «Современнике», и позволил бы не словесно, а письмом к Панаеву? Право, от этого не одним нам было бы хорошо: статья получила бы больше народности.{1032}
Сегодня полотеры помешали мне писать, и я опоздал на почту. Кончу и пошлю на почту в понедельник.
Марта 17
Повесть Гонч<арова> произвела в Питере фурор – успех неслыханный!{1033} Все мнения слились в ее пользу. Даже светлейший князь Волхонский, через дядю Панаева, изъявил ему, Панаеву, свое удовольствие за удовольствие, доставляемое ему вообще «Современником» и повестью Г<ончаро>ва в особенности.{1034} Действительно, талант замечательный. Мне кажется, что его особенность, так сказать личность, заключается в совершенном отсутствии семинаризма, литературщины и литераторства, от которых не умели и не умеют освобождаться даже гениальные русские писатели. Я не исключаю и Пушкина. У Г<ончаро>ва нет и признаков труда, работы; читая его, думаешь, что не читаешь, а слушаешь мастерской изустный рассказ. Я уверен, что тебе повесть эта сильно понравится. А какую пользу принесет она обществу! Какой она страшный удар романтизму, мечтательности, сентиментальности, провинциализму!