bannerbanner
Письма (1841–1848)
Письма (1841–1848)полная версия

Полная версия

Письма (1841–1848)

Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
29 из 57

Выезд наш из Николаева ознаменовался двумя неприятными событиями: пожаром (сгорело 5 домов) и смертью ребенка у нашего хозяина, девочки лет двух. В середу вечером начала она кашлять с хрипением, М<ихаил> С<еменович> посоветовал сейчас же послать за лекарем или самим поставить ей пьявок; я, не зная этого, с своей стороны тоже советовал немедля обратиться к доктору; но хозяин отвечал мне, что все доктора – скоты, которые уже уморили у него двоих детей, и что детям доктора не нужны; однако ж ночью пошел за доктором, но тот отказался по причине ночи; в четверг поставили пьявок, но, видно, поздно: вечером ребенок умер. Отец весь день ревел, как баба, а потом всю вину, по обыкновению, сложил на волю божию.

В Херсоне случилось с нами необыкновенное происшествие. Хотя содержатель театра, Жураховский, и выпросил заранее позволение у херсонского начальства играть от 4-го до 15 августа, но губернатор одумался и запретил. Вследствие этого мы в Симферополь не поедем, а проживем в Херсоне до 26 августа, так как жители этого города изъявили большую охоту видеть М<ихаила> С<еменовича> и заранее разобрали почти все билеты. Будет сыграно 7 спектаклей да восьмой – бенефис в пользу М<ихаила> С<еменовича>, который этим хотел вознаградить себя за две почти недели, даром прожитые в Херсоне, потому что театр начнется 15 августа. Скучно, а делать нечего.{891}

Уж как надоело мне ничего не делать и проживать в разных захолустьях – мочи нет, тоска да и только! Так бы и полетел домой! Утешаю и укрепляю себя только тем, что уже большая часть определенного на поездку времени прошла и что лучшее этой поездки, т. е. Крым, еще впереди, и что месяц в Севастополе (сентябрь) будет употреблен на дело – на купанье в море.

Ну, что Агриппина? – я думаю, еще больше осердилась на меня, разогорчилась и прочее и прочее? Есть из чего! Я так уже вовсе простыл на этот счет и даже жалею, что в прошедшем письме распространился об этих вздорах. Ну, Агриппина Васильевна, полноте сердиться – дайте-ко руку – это будет лучше.

Фу, чорт возьми, в какую даль заехал я от вас – инда страшно становится! Ах, как бы этот август да скорее прошел! Кабы деньги – я знал бы, как убить время – поехал бы до 25 августа в Одессу к Соколову и к морю.

В последнее время пребывания в Николаеве я довольно дурно чувствовал себя. Кровь прилила к груди, и оттого грудь болела, я кашлял, страдал запором, а от недостатка движения болела и голова. Накануне[210] отъезда Редкин дал мне каких-то пилюль, от которых на другое утро меня два раза послабило; но в пятницу поутру меня пронесло страшно слизями, с спазмами и жжением, – и грудь освободилась, дышу легко и полно, голова свежа, кашля нет. Даже язык так чист, как никогда не бывал, и после обеда поспорит в чистоте с языком Дюка и Малки{892} (что эти почтенные юноши? – напиши что-нибудь о них). Так как теперь по утрам и вечерам уже не так жарко, то хожу пешком на Днепр купаться два раза в день. Едим арбузы, из которых спелые еще очень редки. Но что за дыни – объеденье! Груши здесь очень недурны. Арбузы здешние продолговатые, наподобие дыни.

Да будет вам известно, что я хожу с бородою. С выезда из Калуги не брился, в Воронеже, на Коренной и в Харькове я походил на беглого солдата, но к приезду в Одессу у меня уже явилось что-то вроде бороды, а теперь совсем борода. Я боялся, что моя борода выйдет вроде моих усов, то есть мерзость страшная, но борода вышла на славу – вот сама увидишь.

Ну, прощай, chère Marie,[211] целую и обнимаю вас всех.

Твой Виссарион.

280. M. В. Белинской

Херсон. 1846. Августа 13

Третьего дня получил я твое письмо от 26 июля. Волосы Ольги, упавшие из письма, когда я развернул его, неприятно поразили меня. Глаза мои упали на строку, что Ольга была больна не более 10 дней – я даже обомлел; но, пробежав письмо, я успокоился, видя, что это ответ на 2-е мое письмо из Одессы, о котором я совсем забыл. Когда ты писала ко мне о Прокоповиче?{893} – не знаю. Или ты вовсе не писала, или письмо это не дошло до меня. Советы твои насчет покупки рубашек пропали понапрасну: эта покупка не состоялась. Я хотел на нее взять денег у М<ихаила> С<еменовича>, но как для этого мне нужно было знать, играет ли он у Жураховского, то я и отложил дело до вторичного посещения Одессы, которое не состоялось. Я уже писал к тебе, что сшил в Одессе сертук за 125 р. асс., такого сукна, из какого в Питере не сошьешь за эту цену. Потом пальто из трико за 75 р. асс. Кроме дюжины фуляров и батистовых платков для тебя и Агр<иппины>, купил я трубку со стеклами, заплатил 4 р. серебром – в Питере надо бы заплатить 10 р. с.; палку-камыш, с прекрасно сделанною из бронзы головою кардинала Ришелье, заплатил 4 р. с. – эту вещь в Питере едва ли можно купить и за 10 р. с. Две пары французских прюнелевых сапог по 3 руб. с. за пару. Вот и все мои покупки.

За присылку волос Оли спасибо. Я желал бы, чтоб ты выехала из Ревеля поскорее: чем больше промедлишь, тем дорога для тебя труднее. Сегодня Оле исполнилось два месяца другого года, а когда это письмо дойдет до тебя, ей, вероятно, минет и третий месяц. Письма мои доходят до тебя страшно поздно. Я жалею, что только два последние письма адресовал на имя Достоевского: боюсь, что последнее, адресованное на твое имя, не застанет тебя в Ревеле и пропадет. Это я адресую прямо в Питер на имя Тютчева. Мне кажется, я заехал на край света. А между тем, скоро надо будет и еще отдалиться на 360 верст. Вот уже почти две недели живем мы в Херсоне без всякого дела; спектакли начнутся послезавтра, а кончатся 25 или 27 августа, после чего поедем в Симферополь, где пробудем дней 10; а там – в Севастополь – крайний предел и последнее место нашего странствования, из которого уже домой. Считаю дни, пройдет день – я и рад, что одним днем меньше, и теперь утешаю себя мыслию, что скоро половины августа как не бывало и что по выезде из Херсона минет 4 месяца моему странствию со дня выезда из Питера. Лишь бы выбраться из скучного Херсона, а там время пойдет для меня быстрее. Во-1-х, надо будет проехать 300 верст до Симферополя, а в дороге время летит быстро, да и, кроме того, эта дорога сама по себе будет интересна, ибо крымская природа уже другая; Симферополь – хотя и дрянной, но всё же новый для меня город, и в спектаклях 10 дней пройдут скорее, а там – Севастополь с морем, виноградом и устрицами. Если есть кумыс, то непременно буду пить. Я сам убежден, что он будет мне очень полезен. Ну, а из Севастополя поедем уже почти без остановок: остановимся на час, на другой в Николаеве, чтобы повидаться с Морицом Борисовичем Берхом,{894} да на час, на другой в Харькове; из Харькова сделаем крюк[212] на Воронеж, где остановимся на день, на другой и где я надеюсь застать письмо от тебя. (Не забудь: если ты после 15 сентября отошлешь хотя одно письмо в Севастополь, оно уже не застанет меня.) Из Воронежа до Москвы проедем уже безо всяких остановок. От Николаева до Харькова поедем новою дорогою, через Кременчуг и Полтаву, и это мне приятно. Итак, лишь бы выбраться из томительного Херсона, – я бы считал, что моя поездка, как будто, кончена. Нашлись у нас знакомые и в Херсоне, которые очень нас ласкают; предстоят они нам и в Симферополе.

В прошлый вторник я видел чудное для меня зрелище. Еду купаться и вижу страшные клубы пыли, подымающиеся из-за Днепра по направлению к Херсону. Смотрю – нет, это не пыль, это густой дым, да откуда же и как? – Слышу, в Херсоне на одной колокольне бьют набат. Странно: зачем же это, ведь если это пожар, так в какой-нибудь деревнишке в окрестностях Херсона. Наконец вижу, что это не пыль, не дым, а туча саранчи, растянувшаяся на несколько верст и летящая через Херсон. Звонили затем, чтоб испугать ее и не дать ей сесть на Херсон – иначе она не оставила бы ни деревца, ни былинки в городе. Когда этот бич южных стран садится на поля, то не оставляет ни признака соломы – одну черную землю видят после нее там, где спелым колосом шумела колосистая рожь или пшеница. Саранча, которую я видел, на пути своем пожрала весь тростник в окрестностях Херсона. Насекомое это довольно велико: молодая саранча впятеро больше обыкновенного кузнечика, а старая немного потоньше пеночки (птички) и немного подлиннее ее. Я писал к тебе в последнем письме, что жары спали и стало прохладнее, – как нарочно начались опять такие палящие жары, что мочи нет. Ночью в комнате душно, а на дворе утра страшно прохладны. В субботу мы ездили на баркасе гулять, пристали верстах в 4 от Херсона к берегу, велели рыбакам закинуть тоню, варили уху, ели, пили. Было человек 15. Разумеется, это затеи и расходы М<ихаила> С<еменовича>. Этот человек для удовольствия других готов ничего не жалеть. Даже я по части мотовства – пас перед ним. Воротились уже вечером, в темноте. Что за люди, что за мир окружает нас! Я дивлюсь, а М<ихаил> С<еменович> только посмеивается. Накануне этого пикника я обожрался раками, которые теперь линяют. Вечером был у нас один знакомый, я болтал и чувствовал только, что в комнате душно. Гость ушел, я вышел на галерею и в одну секунду почувствовал, что зябну. В комнату я воротился в пароксизме сильной лихорадки – било меня так, что зубы колотились. Я выпил рюмку мадеры и едва согрелся в постели под тулупом. Думал, что поутру надо будет иметь дело с доктором, со рвотными, слабительными и пьявками. Однако проснулся, как ни в чем не бывало. Скажи Александре Балтазаровне,{895} как увидишься с нею, что Новороссийский край ее, со включением Отрадного, страна чудесная, но что жить в нем я не согласился бы ни за какие блага в мире, ни даже за цену обладания Отрадным. Климат и природа здесь чудные, но нет лесов, и оттого тоска смертельная. Кругом выжженная солнцем сухая степь, воздух проникнут какою-то сухостью. Степь эта хороша в апреле и в начале мая, а после она выгорает. Дерево – редкость в степи, и это всегда ветла. В городах тополь и белая акация, но и те растут только до 30 лет, ибо в это время корень их встречает каменную почву, и они сохнут.

Насчет абрикосов в Таганроге ничего не могу тебе сказать. В Николаеве мы покупали их по 3 к. сер. десяток, а в Херсоне уже не застали их. Здесь чудесные груши по 3 к. с. фунт. Начинают появляться спелые арбузы: 30 к. медью навырез арбуз в полпуда. 10 к. медью цареградская огромная дыня, а свои нипочем. Арбузы мне всячески полезны: избавляют от необходимости пить воду со льдом (что опасно) и от них слабит.

Прощай, друг мой, обнимаю вас всех. Перед выездом буду писать, а если получу от тебя письмо, буду писать опять во вторник (20).

Твой Виссарион.


Когда приедешь в Питер, попроси Некрасова написать ко мне.{896}

281. M. В. Белинской

<22–23 августа 1846 г. Херсон.>

Херсон. 1846, августа 22

Скучно. Михаил Семенович страдает теперь на сцене пакостнейшего театра (сделанного из сарая), играя с бестолковейшими и пошлейшими в мире актерами; а я остался дома. Письмо это пойдет на почту завтра поутру, и я решился приготовить его с вечера, чтоб чем-нибудь заняться. Вот от тебя опять давно уже нет как нет письма. Мне хотелось бы получать решительно каждую неделю. Чем ближе к свиданию, тем беспокойнее и тоскливее становлюсь я. Мне кажется, я заехал на край света. Страшно подумать: пока пошлешь письмо и получишь на него ответ, должно пройти месяца два! Последнее письмо твое было от 26 июля: я ахнул, увидя, что это ответ только еще на мое второе письмо из Одессы!

Что тебе сказать о себе? В понедельник поутру едем из Херсона; остается трое суток, а мне всё кажется, как будто остается еще три года! Ай да Херсон – буду я его помнить! Вообще Новороссия страшно мне опротивела. Безлесная, опаленная солнцем, вечно сухая и пыльная сторона. За неимением лучшего утешения, утешаюсь мыслию, что ближе, чем через неделю, увижу деревья, леса, виноградные сады. Но, если б было возможно, кажется, уехал бы сейчас же домой, не посмотревши ни на что на это. В день нашего выезда, т. е. в понедельник, 26 августа, исполнится ровно четыре месяца, как я выехал из Питера, а мне кажется, что прошло с тех пор, по крайней мере, четыре года. Надеюсь, что сентябрь пройдет для меня скорее, нежели август.

Цель этого письма – не оставить тебя на долгое время без известий обо мне, потому что следующая почта во вторник, а в этот день меня уже не будет в Херсоне, а там дорога, новый город, пока отдохнешь, осмотришься, а между тем на 300 верст дальше, и письмо из Симферополя пройдет еще дольше всех прежних[213] писем. Здоровье мое хорошо. Если в воскресенье получу от Соколова{897} твое письмо, буду отвечать на него уже из Симферополя. В Крыму кумыс есть, и я буду пить его. Прощай, мой друг, целую тебя и Олю и жму руку Агриппине. Когда ты будешь читать эти строки, я буду уже в Севастополе – самой крайней точке нашего путешествия. Еще раз прощай, chère Marie,[214] будь здорова, спокойна и благоразумна.

Твой Виссарион.


Дорогою прочел Жилблаза,{898} «Roman comique»,[215]{899} теперь читаю «Lettres d'un voyageur»,[216]{900} и это последнее чтение порою очень освежает меня. Чудо как хорошо!

Августа 23

Погода у нас начинает меняться. В прошлую пятницу был довольно прохладный и серый день, т. е. было тепло без жару и зною; в субботу опять жар и зной; в воскресенье опять прохладный день с сильным ветром и страшною пылью. Следующие дни – теплые, без малейшего зноя; вчера немного жарко, сегодня тоже. Но вечера уже с неделю как теплые, без малейшего жару, а утренники ужасно холодные. В 7 часов уже темнеет, а в 8 уже настоящая ночь. Вот уже, значит, время вечеров со свечами, время, в которое для меня необходимо быть в своем угле; а когда я доберусь до него! Прощайте – обнимаю вас всех.

Кто хочет насладиться долголетием, тому советую поехать в Херсон: если он в нем проживет год, ему покажется, что он прожил мафусаиловы веки, жизнь утомит его, и душа его востоскует по успокоительной могиле.

<Адрес:> Марье Васильевне Белинской.

282. М. В. Белинской

<4–5 сентября 1846 г. Симферополь.>

Симферополь. 1846, сентября 4

Меня опять начинает беспокоить, что я так давно не получаю от тебя, chère Marie,[217] писем: последнее было от 26 июля, следовательно, я опять не имею никаких известий о положении моего семейства с лишком за месяц! Меня только и успокаивает одна мысль: верно, ты перестала писать, думая, что твои письма, адресованные в Одессу, не будут уже доходить до меня. Жаль! Они до сих пор доходили бы преисправно; но как же тебе знать это? Еще думаю, что застану в Севастополе хотя одно (а может быть, и не одно) письмо твое, которое там уже ждет меня.

Августа 26 отправились мы из ужасного Херсона в Симферополь. Этот переезд был бы переходом из ада в рай, если б не одно обстоятельство. Августа 24 я заболел сильным припадком гемороя, каких у меня никогда не бывало. Сделалось страшное раздражение в заднем проходе – вышла огромная шишка. На другой день хуже. Началась, по сочувствию, задержка мочи, от которой я частию освобождался только посредством страшного спазматического жиленья во время ложных позывов на низ (а слабило меня только кровью). Дело дошло до того, что позвал доктора, который, к несчастию, узнавши, что из меня вышло довольно крови, не решился поставить мне больше 8 пьявок. Я, однако, поставил одну лишнюю; но всё-таки нужно было, по крайней мере, 20, если не 30, а уж не 9. Однако ж это несколько облегчило меня, и поутру в понедельник, в 7 часов, мы поехали, сперва водою (14 верст), а потом на лошадях. Ехать мне было довольно сносно; приехали мы во вторник, часа в 2. Чорт меня дернул пойти с М<ихаилом> С<еменовичем> в турецкую[218] баню, с холодным передбанником. Мы приехали в пыли невыразимой и грязны, как свиньи. Должно быть, я тут простудился. Короче: в пятницу мною овладело бешенство – хоть на стену лезть. Тогда наш доктор велел мне поставить 20 пьявок. После этого, со дня на день мне становится всё легче и легче. Доктор наш – Андрей Федорович Арендт, родной брат знаменитого петербургского врача, предобрейший старик, который полюбил нас так, что и сказать нельзя. К этому, он очень искусный и опытный врач. Я его спрашивал о кумысе и объяснил ему мою болезнь; но он сказал, что это не нужно, и, вместо этого, велел мне курить траву (которой и дал мне), а курить ее надо, как табак, и затягиваться. Она производит сильный кашель и сильное отделение мокроты, и после одной трубки груди легко, дыхание свободно, мокрота отделяется прекрасно. И надо курить всякий раз, как почувствуешь припадок кашля, одышки или и просто усталости. Не знаю, вылечит ли это меня, но как паллиатив – это хорошее средство. Я знаю, что тебе неприятно будет узнать, что я не пью кумыса; скажу тебе по секрету, что и мне это не совсем приятно, да что же делать? Не с моими средствами собирать консилиумы. В Симферополе, кроме Арендта, есть еще искусный доктор – Мильгаузен, да как я к нему пойду? А ведь Арендт лечит нас даром и о деньгах слышать не хочет.

Местоположение Симферополя пленительное. От него начинаются горы, и в 60 верстах от него виднеется Чатыр-Даг. То-то бы гулять! А я сегодня еще в первый раз вышел. Завтра еду за город с М<ихаилом> С<еменовичем>. Город завален арбузами, дынями, грушами, сливами, яблоками, виноградом. Но как-то всего этого я ем мало, хотя мой доктор велит есть, как можно больше всего, кроме груш. Арбузы здесь посредственны; но дыни – невообразимые. То и другое здесь дорого, сравнительно с Херсоном. Небольшая дыня стоит 5 к. серебром. Как-то купили мы ок (3 фунта) груш за 28 коп. медью, а в оке их было 9, и каждая величиною с французскую, что в Питере в дешевую пору продаются по 10 р. асс. десяток, да и то неспелые. Виноград еще неспел, точно такой, какой мы едим в Петербурге и Москве, по 20 коп. медью за ок. Но сегодня М<ихаилу> С<еменовичу> один знакомый прислал винограду, – во-1-х, спелого, а во-2-х, такого, который на виноделие не употребляется, а разводится для еды. Святители! Что это такое! Вообрази себе, если можешь, сладчайший виноград, один с ароматом[219] муската, а другой с ароматом ананаса! Я только теперь могу сказать, что я ел виноград. Обыкновенный (винодельный) виноград в сравнении с этим то же, что огурец в сравнении с арбузом, тыква или репа – в сравнении с дынею. Вот бы привез вам хоть по ягодке, если б не было невозможно!{901}

В Севастополь будем числу к 15-му, а там, октября 2-го или 3-го – марш домой! Дождусь ли этого! Нет, вперед ни за какие блага один надолго в вояж не пущусь. Особенно по России, где существует только какое-то подобие почтовых сношений между людьми. Как<-то> вскоре по приезде в Симферополь всю ночь снилась мне Оля – будто, такая хорошенькая, такая миленькая, и всё без умолку болтала, а мы всё на нее смотрели. Потом, как-то после обеда, я спал и всё видел ее. Не могу смотреть без тоски на маленьких детей, особенно девочек. Ох, дожить бы поскорее до октября!

Не поверишь, как грустно писать не в ответ на письмо, тем более, что ответ на это письмо я могу получить если не в Москве, то разве в Воронеже. Прощай, ma chère Marie,[220] крепко жму твою руку и обнимаю и целую всех вас.

Твой Виссарион.


М<ихаил> С<еменович> в театре; я один дома. Пора принять порошок. Письмо это пойдет на почту завтра. Благо еще теперь не жарко – можно читать. «Lettres d'un voyageur»[221]{902} кончил; теперь читаю «Les Confessions»[222]{903} – не много книг в жизни действовали на меня так сильно, как эта. Когда поправлюсь совсем, примусь писать. Вечера теперь уже длинны, и работа сократит время и незаметно приблизит минуту отъезда. А дня через три я надеюсь совершенно поправиться.

Сентября 5

Ночью шел дождь – явление редкое в нынешнее лето. Пыли нет, свежо; облака расходятся; если пригреет солнышко, поедем за город.

Сильно меня беспокоит мысль, что ты запоздала своим выездом из Ревеля и, может быть, должна ехать в дурную погоду. Досадно мне на себя, что в последнем письме моем, адресованном на имя Достоевского, я позабыл уведомить тебя, что следующее буду адресовать на имя Тютчева, прямо в Питер. Еще раз прощай, будь здорова и спокойна.

В.

283. А. И. Герцену

Симферополь. 1846, сентября 6

Здравствуй, любезный Герцен. Пишу к тебе из тридевятого царства, тридесятого государства, чтобы знал ты, что мы еще существуем на белом свете, хотя он и кажется нам куда как черным. Въехавши в крымские степи, мы увидели три новые для нас нации: крымских баранов, крымских верблюдов и крымских татар. Я думаю, что это разные виды одного и того же рода, разные колена одного племени: так много общего в их физиономии. Если они говорят и не одним языком, то, тем не менее, хорошо понимают друг друга. А смотрят решительными славянофилами. Но увы! в лице татар даже и настоящее, коренное, восточное, патриархальное славянофильство поколебалось от влияния лукавого Запада: татары большею частию носят на голове длинные волоса, а бороду бреют! Только бараны и верблюды упорно держатся святых праотеческих обычаев времен Кошихина:{904} своего мнения не имеют, буйной воли и буйного разума боятся пуще чумы и бесконечно уважают старшего в роде, т. е. татарина, позволяя ему вести себя, куда угодно, и не позволяя себе спросить его, почему, будучи ничем не умнее их, гоняет он их с места на место. Словом: принцип смирения и кротости постигнут ими в совершенстве, и на этот счет они могли бы проблеять что-нибудь поинтереснее того, что блеет Шевырко и вся почтенная славянофильская братия.

Несмотря на то, Симферополь по своему местоположению очень миленький городок: он не в горах, но от него начинаются горы, и из него видна вершина Чатыр-Дага. После степей Новороссии, обожженных солнцем, пыльных и голых, я бы видел себя теперь как бы в новом мире, если б не страшный припадок гемороя, который теперь проходит, а мучить начал меня с 24 числа прошлого месяца.

Настоящая цель этого письма – напомнить всем вам о «Букиньоне», или «Букильоне» – пьесе, которую Сатин видел в Париже и о которой он говорил Михаилу Семеновичу, как о такой пьесе, в которой для него есть хорошая роль.{905} А он давно уж подумывает о своем бенефисе и хотел бы узнать вовремя, до какой степени может он надеяться на ваше содействие в этом случае.

Нет! я не путешественник, особливо по степям. Напишешь домой письмо – и получаешь ответ на него через полтора месяца: слуга покорный пускаться вперед в такие Австралии!

Когда ты будешь читать это письмо, я уже, вероятно, буду на пути в Москву. По сие время еще не пришли в Симферополь «Отечественные записки» и «Библиотека для чтения» за август. Прощай. Кланяюсь всем нашим и остаюсь жаждущий увидеться с ними поскорей

В. Белинский.


P. S. Не знаю, привезу ли с собою здоровье; но уж бороду непременно привезу: вышла, братец, бородка весьма недурная.

284. H. M. Щепкину

Симферополь. 1846, сентября 9

Дражайший Николай Михайлович, весьма сожалеем, что понапрасну обвинили Вас в лености;{906} нам следовало бы, в свою очередь, извиниться перед Вами, но ведь не поможет? – Не поможет. – Не поможет. М<ихаила> С<еменовича> Вы насмешили тем, что свели в одно место Лоцань, протекающую через Харьков, и Тускарь, протекающую через Курск. Писать лень, и потому, скорее к делу. Будьте в Воронеже от 6 до 9 октября, ожидая нашего проезда. Заезжать же нам к Станкевичу уже будет не время.{907} М<ихаила> С<еменовича> так и подмывает домой; я тоже испытываю частенько припадки бешенства нетерпения. И у Вас мы пробудем неделю. Если бы Станкевич в это время случился в Воронеже, мы были бы очень рады; но разъезжать нам уже не приходится. Чем меньше остается времени, тем сильнее тоска нетерпения. А там, не забудьте, какие у нас осенью дороги. В пятницу (13 сентября) едем в Севастополь.

Прощайте, юный друг мой. Будьте здоровы и невредимы душою и телом.

Ваш В. Белинский.


А что ж Вы не написали, когда ждут домой А. Станкевича?

1847

285. В. П. Боткину

СПб. 29 января 1847

Письмо твое, Боткин, очень огорчило меня во многих отношениях.{908} Прежде всего и пуще всего скажи мне ради всего святого в мире: какой ожесточенный и хитрый враг «Современника» – Кр<аевский> или Булгарин, уверил[223] вас всех, будто в отделе наук и художеств постановили мы непременным законом помещать только статьи русские, касающиеся России и писанные людьми,[224] могущими доказать неоспоримо свое русское происхождение, по крайней мере, двадцатью четырьмя коленами? Ведь это было бы страх как смешно, если бы не было страх как грустно и обидно. Когда я прочел в твоем письме, что ради этой фантастической причины Корш бросил уже начатую им статью о Гердере,{909} у меня выпало из рук твое письмо и я чуть не заплакал от досады и бешенства. Предпочесть всегда русскую статью переводной – это дело; но наполнить журнал только русскими статьями – это мечта, которая может войти в голову только ребенку или человеку, который вовсе не знает ни нашей литературы, ни наших литераторов. Что касается до твоих писем об Испании, их сейчас же нужно хоть на пять листов (и уж по крайней мере на три), а пойдет эта статья не в смесь, а в науки.{910} Поторопись. Этот отдел губит нас. Да попроси Корша, чтоб он составлял для наук статьи, какие он хочет. Что переезд твой в Питер окончательно рушился, это меня повергло в глубокую печаль. Если не найдем человека, беда да и только. Причины твои все неоспоримы, кроме последней. Тебе на Некр<асова> и не нужно было иметь никакого влияния. Выбор статей уже по одному тому зависел бы только от одного тебя, и всего менее от Некр<асова>, что ты в случае спора всегда мог сказать: «Ну, так выбирайте сами». И ты здесь скорее имел бы дело со мною, чем с Некр<асовым>, даже скорее с Пан<аевым>, который знает по-французски, нежели с Некр<асовым>, который в этом случае человек безгласный, и потому взаимное ваше друг к другу недоверие, которое ты предполагаешь существующим между тобою и Некр<асовым>, тут вовсе не причина. Скажу тебе правду: твое новое практическое направление, соединенное с враждою ко всему противоположному, произвело на всех нас равно неприятное впечатление, на меня первого.{911} Но я понял, что на деле с тобою так же легко сойтись, как трудно сойтись на словах, ибо, несмотря на твое ультрапрактическое направление, ты всё остался отчаянным теоретиком, немцем, для которого спор о деле гораздо важнее самого дела и который только в споре и вдается в чудовищные крайности, а в деле является человеком порядочным. Некр<асов> выказал себя человеком без такту в отношении к повестям Григоровича и Кудрявцева не в том только, что он их не понял (с кем этого не случалось и не может случиться), а в тоне, с каким выражал он свое мнение и в котором было что-то заносчивое.{912} Это случилось с ним в первый раз с тех пор, как я его знаю. Зато и осекся он крепко. А повесть Панаевой он не хвалил, а только был к ней снисходителен, будучи строг к несравненно лучшим ее повестям.{913} Насчет стихов Огарева ты меня не совсем понял: кроме гамлетовского направления, давно сделавшегося пошлым, оно бесцветно и вяло в эстетическом отношении. Это набор общих мест и избитых слов, а главное – тут нет стиха, без которого поэзия есть навоз, а не искусство.{914} Ты говоришь, что стихи не обязаны выражать дух журнала, а я говорю: в таком случае и журнал не обязан печатать стихов. Из уст журнала не должно исходить слово праздно. Таково мое мнение. Журналист делает преступление, помещая в своем журнале статью, в помещении которой не может дать отчета. Балласт – это гибель журнала. А что гамлетовское направление в стихах многим нравится, мне до этого дела нет. Многим нравится онанизм, однако ж я для этих многих не стал бы издавать журнала, а если б стал, то с тем, чтоб этих многих превратить в немногих, а потом и вовсе вывести.

На страницу:
29 из 57