bannerbanner
Письма (1841–1848)
Письма (1841–1848)полная версия

Полная версия

Письма (1841–1848)

Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
24 из 57

Чтобы отделаться от этого стервеца, мне нужно иметь хоть 1000 р. серебром, потому что я забрал у Кр<аевского> до 1-го числа апреля и должен буду до этого времени работать, не получая денег, но зарабатывая уже полученные, а без денег нельзя жить с семейством. Открываются кое-какие виды на 2500 р. асс., остальную тысячу как-нибудь[150] авось найдем. К Пасхе я издаю толстый, огромный альманах. Достоевский дает повесть, Т<у>рг<е>нев – повесть и поэму, Некр<асов> – юмористическую статью в стихах («Семейство» – он на эти вещи собаку съел), Панаев – повесть; вот уже пять статей есть; шестую напишу сам; надеюсь у[151] Майкова выпросить поэмку.{754} Теперь обращаюсь к тебе: повесть или жизнь! Если бы, сверх этого, еще ты дал что-нибудь легонькое, журнальное, юмористическое о жизни или российской словесности, или о том и другом вместе, – хорошо бы было!{755} Но я хочу не одного легкого, а потому прошу Гр<ановского> – нельзя ли исторической статьи – лишь бы имела общий интерес и смотрела беллетристически. На всякий случай скажи юному профессору Кавелину – нельзя ли и от него поживиться чем-нибудь в этом роде.{756} Его лекции, которых начало он прислал мне (за что я благодарен ему донельзя), – чудо как хороши; основная мысль их о племенном и родовом характере русской истории в противоположность личному характеру западной истории – гениальная мысль, и он развивает ее превосходно. Ах, если бы он дал мне статью, в которой[152] бы он развил эту мысль, сделав сокращение из своих лекций, я бы не знал, как и благодарить его! Сам я хочу написать что-нибудь о современном значении поэзии.{757} Таким образом, были бы повести, юмористические стихотворения и статьи серьезного содержания, и альманах вышел бы на славу. Кстати, попроси К<е>тч<е>ра попросить у Галахова (Ста-Одного) какого-нибудь рассказца – я бы заплатил ему, как и многим из вкладчиков, по выходе альманаха.{758} Теперь о твоей повести. Ты пишешь 2-ю часть «Кто виноват?». Если она будет так же хороша, как 1-я часть, – она будет превосходна; но если бы ты написал новую, другую, и еще лучше, я все-таки лучше бы хотел иметь 2-ю часть «Кто виноват?», чтобы иметь удовольствие заметить в выноске, что-де 1-я часть этой повести была напечатана в таком-то № «Отечественных записок».{759} Понимаешь? Когда я кончу мои работы в «Отечественных записках» начисто, то пошлю в редакцию «Северной пчелы» письмо, прося известить публику, что я больше не принимаю никакого участия в «Отечественных записках».{760} Это произведет свой эффект. Если вы не будете давать ему ни строки, равно как и никто из порядочных людей, может быть, что ему на будущий год нельзя будет и объявить подписки. Впрочем, немудрено, что он и сам давно решился прекратить издание (ведь у него после нынешнего года будет в ломбарде не менее 400 000 асс.), – пусть же кончит срамно; если же нет, то почувствует, что я для него значу, и тогда я предпишу ему хорошие условия.

Итак, вот в чем дело. Отвечай мне скорее. Анекдоты о Кр<аевском> можешь пустить по Москве, только не говори, что узнал их от меня. Но о моем намерении оставить «Отечественные записки»[153] – пока тайна; кроме того, я хочу разделаться с Краевским политично, с сохранением всех конвенансов и буду вредить ему, как человек comme il faut.[154] Об альманахе тоже (если можно и сколько можно) держать в секрете. Скажи Кавелину, что его поручение о деньгах выполнить не могу: в эти дела я давно[155] уже дал себе слово не вмешиваться, а теперь я с этим канальей тем более не могу говорить ни о чем, кроме, что прямо относится ко мне.{761} Анненков 8 января едет. В Берлине увидится с Кудрявцевым, и, может быть, я и от этого получу повесть.{762} Увидя в моем альманахе столько повестей, отнятых у «Отечественных записок», Кр<аевский> сделается болен – у него разольется желчь. Анн<енков> тоже пришлет что-нибудь вроде путевых заметок. Я печатаю Кольцова с Ольхиным – он печатает, а барыш пополам: это еще вид в будущем, для лета. К Пасхе же я кончу 1-ю часть моей «Истории русской литературы».{763} Лишь бы извернуться на первых-то порах, а там, я знаю, всё пойдет лучше, чем было: я буду получать не меньше, если еще не больше, за работу, которая будет легче и приятнее. Жму тебе руку, Н<аталии> А<лександровне> также, потом всем тож, и с нетерпением жду твоего ответа.

В. Б.

254. А. И. Герцену

СПб. 1846, января 14

Наелся же я порядком грязи, поленившись написать тебе мой адрес и думая, что тебе скажет его Кетчер. Вот он: на Невском проспекте, у Аничкина моста, в доме Лопатина, кв. № 43.

Несказанно благодарен я тебе, любезный Герцен, что ты не замедлил ответом, которого я ожидал с лихорадочным нетерпением.{764} Не могу спорить против того, чтобы ты действительно не имел своих причин[156] не желать отказать Кузьме Рощину{765} в продолжении и конце твоей повести.{766} Делай как знаешь. Но только на новую повесть твою мне плоха надежда.{767} Альманах должен выйти к Пасхе; времени мало. Пора уже собирать и в цензуру представлять. Цензоров у нас мало, а работы у них гибель, оттого они страшно задерживают рукописи.[157] Чтобы ты успел написать новую повесть – невероятно, даже невозможно. Притом же, бросивши продолжать и доканчивать старую, чтобы начать новую, ты[158] испортишь обе. Я уверен, что ты не захочешь оставить меня без твоей повести, но данное слово Рощину тоже что-нибудь да значит. Делай как знаешь, а мое мнение вот какое: надо сплутовать. Напиши к нему письмо (пошутливее), что твой пегас охромел и повесть твоя, сначала шедшая хорошо, пошла вяло, надоела тебе и ты ее бросил до времени. А потом, как я скажу тебе, что пора, напиши к нему, что-де, к крайнему твоему прискорбию, ты никак не мог долго колебаться между обязанностию выполнить слово, данное подлецу и чуждому тебе человеку, и между необходимостию помочь в беде порядочному человеку и приятелю твоему; но что за неустойку ты дашь ему другую повесть – когда-нибудь. Вот и всё. Мое отсутствие из «Отечественных записок» скоро будет заметно, и когда-нибудь ты можешь заметить ему, что ты готов быть сотрудником направления, принципа, но не человека, особенно если этот человек – мошенник. Ты сумеешь сказать всё это так, что оно будет понятно, а придраться не к чему. Насчет писем Б<отки>на об Испании – нечего и говорить: разумеется, давайте. Анненков уехал 8 числа и увез с собою мои последние радости, так что я теперь живу вовсе без радостей.

Ах, братцы, плохо мое здоровье – беда! Иногда, знаете, лезет в голову всякая дрянь, например, как страшно оставить жену и дочь без куска хлеба и пр. До моей болезни прошлого осенью я был богатырь в сравнении с тем, что я теперь. Не могу поворотиться на стуле, чтоб не задохнуться от истощения. Полгода, даже 4 месяца за границею, – и, может быть, я лет на пяток или более опять пошел бы как ни в чем не бывал. Но бедность не порок, а хуже порока. Бедняк – подлец, который должен сам себя презирать, как парию, не имеющую права даже на солнечный свет. «Отечественные записки» и петербургский климат доконали меня. С чего-то, по обычаю всех нищих фантазёров, я прошлого весною возложил было великие надежды на Огарева. И, конечно, мои надежды на его сердце и душу нисколько не были нелепы; но я уже после убедился, что человек без воли и характера – такой же подлец, как и человек без денег, и что всего глупее надеяться на того, кто по горло в золоте умирает с голоду.{768}

Статьи у Галахова просить не нужно. Это половинчатый человек. В нем много хорошего, но это хорошее на откупу у Давыдова и Козьмы Рощина.{769} О Кавелине ты говоришь дело: я бы сам не решился взять у него статьи даром. А насчет того, что пишешь ты о деньгах мне, право, мне совестно и больно говорить. Кого я не грабил – даже К<е>тч<е>ра – богатого человека! Ну, да теперь не до того, теперь больше, чем когда-нибудь прежде, я имею право быть подлецом. Что ж делать, свет подло устроен. Уж, конечно, и ты совсем не богач, имеешь нужное, но нелишнее, а Огарев – богач не только передо мною или К<е>тч<е>ром – нищими подлецами, но и перед тобою, человеком, по крайней мере, обеспеченным, следовательно, почти честным; но выходит, что я грабил и граблю не только тебя, но и К<е>тч<е>ра, а не Огарева. Тьфу ты к чорту! да что я пристал к Ог<ареву>, как будто бы он на то и родился богатым, чтоб быть моим опекуном или богатым дядею. Всё это очень подло, а подло потому, что я нищ и болен, на себя не надеюсь и готов хвататься за соломинку. Не знаю, откуда возьмешь ты 500 рублей, но если можешь достать, то шли скорее: я твердо решился не брать у Кр<аевского> ни копейки.

Пожми за меня крепко руку К<о>ршу и М. С. Щ<епки>ну – ведь они тоже подлецы страшные, как и я, и питаются собственным потом и кровью. М<ихаилу> С<еменовичу> насчет собственного поту и крови еще есть чего лизнуть – толст, потлив и полнокровен; но как К<о>рш до сих пор не съел самого себя – не понимаю.

Прощай. О поклонах[159] моих Наталье Александровне я решился никогда не писать: она должна знать, что я всегда носом моего сердца обоняю почку розы ее благополучия (я, братец, недавно опять прочел «Хаджи-Бабу» и проникся духом восточной реторики).{770} А Грановского понукай – нельзя ли хоть чего-нибудь вроде извлечения из его теперешних публичных лекций. Что до участия <в> литературном прибавлении к «Московским ведомостям», – тут для меня нет ничего. Да мне лишь бы на первый-то случай как-нибудь извернуться, а у меня и своей работы пропасть, работы, которая даст мне хорошие деньги. О новом журнале в Питере подумывают многое, имея меня в виду, и я знаю, что мне не дадут и 2-х лет поблаженствовать без проклятой журнальной работы. Прощай.

В. Б.


Вот и еще приписка, в которой еще раз прошу тебя и всех вас держать в тайне это дело, потому что иначе это может мне повредить. От тайны будет зависеть мой перевес над жидом в объяснении с ним – мне надо упредить его. Это не человек, а дьявол, но многое у него – не столько скупость, сколько расчет. Он дает[160] мне разбирать немецкие, французские, латинские буквари, грамматики; недавно я писал об итальянской грамматике.{771} Всё это не потому только, чтобы ему жаль было платить другим за такие рецензии, кроме платы мне, но и потому, чтоб заставить меня забыть, что я закваска, соль, дух и жизнь его пухлого, водяного журнала (в котором всё хорошее – мое, потому что без меня ни ты, ни Ботк<ин>, ни Тург<енев>, ни многие другие ему ничего бы не давали), и заставить меня увериться, что я просто – чернорабочий, который берет не столько качеством, сколько количеством работы. Святители! о чем не пишу я ему, каких книг не разбираю! И по части архитектуры (да еще какой – византийской!), и по части медицины. Он сделал из меня враля, шарлатана, свою собаку, осла, на котором он въезжает в Ерусалим своих успехов. Булгарин ему в ученики не годится. Но что я болтаю – разве всего этого вы не знаете сами?

Портрет Гр<ановско>го вышел у Горб<унова> – чудо из чудес. Твой, о Герцен, очень похож, но никому не нравится. Это не ты – ты должен быть весел, с улыбкою. У ног Зевса я хочу видеть орла; у ног Искандера я хочу видеть ряд бутылок с несколькими, для разнообразия, штофами; при Зевсе должен быть Ганимед, при Искандере – Кетчер, наливающий, подливающий, возливающий и осушающий (ревущий не в зачет – это само по себе). Портрет Натальи Александровны – прелесть; я готов был бы украсть его, если б представился случай. Как хорош портрет Щепкина! Слеза, братец мой, чуть не прошибла меня, когда я[161] увидел эти старые, но прекрасные в их старости черты; мне показалось, будто он, друзьяка, сам вошел ко мне. Кто хочет убедиться, что старость имеет свою красоту, пусть посмотрит на этот портрет, если не может видеть подлинника. О портретах твоих детей не сужу – Саша изменяется, других я не видал.{772} Они понравились моей дочери – она пробовала даже их есть, но стекло помешало. Ну, прощайте. Смотрите же – никому, кроме наших близких. Ах, говорят, бедняк Огарев умирает с голоду за границею; что бы вам сложиться по подписке помочь ему: я бы тоже пожертвовал 1 рубль серебром.

255. А. И. Герцену

СПб. 1846, января 26

Твое решение, любезный Герцен, отдать «Кто виноват? Кр<аевско>му, а не мне, совершенно справедливо. Подлости других не дают нам право поступать подло даже с подлецами.[162] Но только мне, соглашаясь, что ты прав, приходится волком выть. Я думал, что у меня будет две капитальные повести – Достоевского и твоя, – а мне надо брать повестями. Я еще не знаю, успеешь ли ты мне написать две вещицы, которые обещаешь, – уже одно то, что это не повести в твоем роде, т. е. с глубокою гуманною мыслию в основе, при внешней веселости и легкости, – важно. Такие вещи, как «Кто виноват?», не часто приходят в голову, а между тем одной такой вещи достаточно бы для успеха альманаха.{773}

Как вас всех благодарить за ваше участие, не знаю и не считаю нужным, но не могу не сказать, что это участие меня глубоко трогает. Я раздумался и сознал, что в одном отношении был вполне счастлив: много людей любили меня больше, нежели сколько я стоил. Целоваться не с женщинами в наш просвещенный XIX век и глупо и пошло, – так хоть стукни побольнее Мих<аила> Семеновича за меня, во изъявление моих к нему горячих чувств.{774} Статье г. Соловьева очень рад,{775} что, однако, не мешает мне печалиться о том, что при ней не будет статьи шепелявого профессора.{776} И статья была бы на славу и имя автора – всё это, братец, не что-нибудь так. – А всё-таки мне хотелось бы, чтобы Кавелин, о чем бы ни писал, коснулся своего взгляда на русскую историю в сравнении с историей Западной Европы. А то украду, ей-богу, украду – скажи ему. Такие мысли держать под спудом грех.{777}

Удивили и обрадовали меня две строки твои о Станкевиче: «Едет за границу и очень бы желал тебя взять. Стоит решиться». Чего же лучше? Одолжаться вообще неприятно в чем бы то ни было, и одолжать приятнее; но если уже такая доля, то лучше одолжаться порядочными людьми или вовсе никем не одолжаться. Я А<лександра> Ст<анкевича> хорошо узнал в его приезд в Питер, и мне быть одолженным ему будет также легко, сколько легко быть одолженным всяким человеком, которого много любишь и много уважаешь, и поэтому считаешь близким и родным себе. Мне нужно только знать – как и каким образом, когда, а главное, не стеснит ли это его и не повредит ли хоть сколько-нибудь его отношениям к отцу. Где он? Напиши поскорее, ради аллаха, да кстати скажи ему: нельзя ли де поскорее повестцы или рассказца – он тиснул уже таковой в Питере – на славу.{778} А сам ты, коли писать для альманаха, так брось сборы и пиши, да и других торопи. Времени мало: просрочить – значит всё испортить. Если Ст<анкевич> едет весною, благодаря альманаху я оставлю семейство не при чем, да и ворочусь ни с чем; если он едет осенью, я, может быть, и своих деньжонок прихвачу, да, пожалуй, еще и так, что чужих не нужно будет, а если и нужно, то немного. Всё это важно.

Пока довольно. Скоро буду писать больше, по оказии. Отрывок из записок М<ихаила> С<еменовича> – вещь драгоценная, я вспрыгнул, как прочел, что он хочет дать. Это будет один из перлов альманаха. Что Кетчер говорил Галахову – ничего: если даст что порядочное, не мешает;{779} я заплачу – и дело с концом. Об оставлении мною «Отечественных записок» говорить еще не нужно. Мне надо помедлить неделю, другую – не больше.

Прощай. Кланяйся всем и скажи Саше,{780} что тебе, мол, кланяется

Белинский.


Альманах Некрасова дерет; больше 200 экземпляров продано с понедельника (21 января по пятницу 25-е).{781}

256. А. И. Герцену

СПб. 18–16. Февраля 6

Письмо{782} и деньги твои (100 р. серебром) получил вчера, любезный мой Герцен, – за что всё не благодарю, потому что это лишнее. Рад я несказанно, что нет причины опасаться не получить от тебя ничего для альманаха, так как «Сорока-воровка» кончена и придет ко мне во-время. А всё-таки грустно и больно, что «Кто виноват?» ушло у меня из рук. Такие повести (если 2 и 3 часть не уступают первой) являются редко, и в моем альманахе она была бы капитальною статьею, разделяя восторг публики с повестью Достоевского («Сбритые бакенбарды»),{783} – а это было бы больше, нежели сколько можно желать издателю альманаха даже и во сне, не только наяву. Словно бес какой дразнит меня этою повестью, и, расставшись с нею, я всё не перестаю строить на ее счет предположительные планы – например: перепечатал бы де и первую часть из «Отечественных записок» вместе с двумя остальными и этим начал бы альманах. Тогда фурорный успех альманаха был бы вернее того, что Погодин – вор, Шевырко – дурак, а Аксаков – шут. Но – повторяю – соблазнителем невинности твоей совести быть не хочу; а только не могу не заметить, кстати, что история этой повести мне сильно открыла глаза на причину успехов в жизни мерзавцев: они поступают с честными людьми, как с мерзавцами, а честные люди за это[163] поступают с мерзавцами, как с людьми, которые словно во сто раз честнее их, честных людей. Борьба неравная! – Удивительно ли, что успех на стороне мерзавцев? По крайней мере, потешь меня одним: сдери с Рощина{784} рублей по 80 серебром или уж ни в каком случае не меньше 250 асс. за лист.[164] Повесть твоя имела успех страшный, и требование такой цены за ее продолжение никому не покажется странным. Отдавая 1-ю часть, ты имел право не дорожить ею, потому что не знал ее цены. Теперь другое дело. Некрасов хочет сделать именно это. Он обещал Рощину повесть еще весною{785} и вперед взял у него 50 р. серебром, а о цене не условился. Вот он и хочет просить 250 р. асс. за лист, чтобы отдать ее мне, если тот испугается такой платы, или наказать его ею, если согласится. Чтобы мой альманах <имел> успех[165] после «Петербургского сборника», необходимо во что бы ни стало сделать его гораздо толще, не менее 50 листов (можно и больше), а потом – больше повестей из русской жизни, до которых наша публика страшно падка. А потому я повести Некрасова – будь она не больше, как порядочна – буду рад донельзя.

Что статья Кавелина будет дьявольски хороша – в этом я уверен, как нельзя больше. Ее идея (а отчасти и манера Кавелина развивать эту идею) мне известна, а этого довольно, чтобы смотреть на эту статью, как на что-то весьма необыкновенное.{786}

Впрочем, не подумай, чтобы я не дорожил твоею «Сорокой-воровкой»: уверен, что это грациозно-остроумная и, по твоему обыкновению, дьявольски умная вещь; но после «Кто виноват?» во всякой твоей повести не такой пробы ты всегда будешь без вины виноват. Если бы я не ценил в тебе человека так же много или еще и больше, нежели писателя, я, как Потемкин Фонвизину после представления «Бригадира», сказал бы тебе:»Умри, Герцен!»{787} Но Потемкин ошибся: Фонвизин не умер, и потому написал «Недоросля». Я не хочу ошибаться и верю, что после «Кто виноват?» ты напишешь такую вещь, которая заставит всех сказать о тебе: «Прав, собака! давно бы ему приняться за повести!» Вот тебе и комплимент и посильный каламбур.

Ты пишешь: «Гранов<ский> мог бы прислать из последующих лекций».{788} Если мог бы, то почему же не пришлет? Зачем тут бы? Статье г. Соловьева я рад несказанно и прошу тебя поблагодарить его от меня за нее.{789}

По экземпляру вкладчикам, по законам вежливости гниющего Запада, дарится от издателя всем, и давшим статью даром и получившим за нее деньги. А отпечатать 50 экземпляров особо той или другой статьи – дело плёвое и не стоящее издателю ни хлопот, ни траты. Но если мой альманах пойдет хорошо (на что я имею не совсем безосновательные причины надеяться), то я не вижу никакой причины не заплатить Кав<ели>ну и г. Соловьеву, – ведь я должен буду получить большие выгоды. Будет с меня и того, что эти люди с такою благородною готовностию спешат помочь мне без всяких расчетов. В случае неуспеха я не постыжусь остаться одолженным ими: зачем же им стыдиться получить от меня законное вознаграждение за труд в случае успеха с моей стороны? Это уж было бы слишком по-московски прекраснодушно. В случае успеха и ты, о Герцен, будешь пьян на мои деньги, да напоишь редерером (удивительное вино: я выпиваю его по целой бутылке с большою приятностию и без всякого ущерба здравию) и Кетчера и всех наших; а я в тот самый день (по условию) нарежусь в Питере. По части шампанского Кетчер – мой крестный отец, и я не знаю, как и благодарить его. Ко всем солидным винам (за исключением хереса, к которому чувствую еще некоторую слабость) питаю полное презрение и, кроме шампанского, никакого ни капли в рот, а шампанское тотчас же после супу. Ожидал ли ты от меня такого прогресса?

Статье г. Мельгунова очень рад – нечего и говорить об этом. Не знаю, что он напишет, но уверен, что всё будет человечески хорошо. Поблагодари его от меня.{790}

А когда Станк<евич> думает ехать? Уведомь. И когда М<ихаил> С<еменович> думает выслать отрывок из записок?{791} Этот гостинец словно с неба свалился мне, – и мне страшно одной мысли, чтоб он как-нибудь не увернулся от меня, и я до тех пор не смею считать его своим, пока не уцеплюсь за него и руками и зубами.

Это письмо пишется к тебе накануне его отправления (5 февраля), а завтра, братец ты мой, посылается к г. Кр<ае>вск<о>му цыдулка с возвещением о выходе из его службы. Думаю, что ответит: как-де хотите; но не считаю невозможным, что, одумавшись, примется и за переговоры. Но ни за что не соглашусь губить здоровье и жизнь на каторжную работу. Надо хоть отдохнуть; а там, если опять запрячься в журнал, то уж в такой, где бы я был и редактором, а не сотрудником только. Уведомь, какой эффект произведет на славенофилов статья во 2 № «Отечественных записок» «Голос в защиту от голоса «Москвитянина»«.{792}

Пишешь ты: «Сегодня бенефис Щепкина»,{793} а когда было это «сегодня» – аллах ведает – на письме числа не выставлено. Уведомь, как сошел бенефис.

Альманах Некр<асова> – дерет, да и только. Только три книги на Руси шли так страшно: «Мертвые души», «Тарантас» и «Петербургский сборник».{794} Эх, как бы моя попала в четвертые! – Письма Б<отки>на получил.{795}

Прощай. Что Кетчер? Как-то недавно во сне я ужасно обрадовался его приезду в Питер и весьма любовно с ним лобызался, но – что очень странно – шампанского не пил. Итак, крестному папеньке крепко жму руку, а равно и всем вам.

Твой В. Белинский.


Какой это Соколов так жестоко отвалял в «Отечественных записках» бедного Ефремова? {796} Жаль даже.

А как бы придумать моему альманаху название попроще и получше? Оно затрудняет меня.

257. А. И. Герцену

СПб. 1846, февраля 19

Деньги и статьи получил.{797} Кетчера ототкнуть и откупорить можешь. Ход дела был чрезвычайный. Я, будто мимоходом, уведомил Рощина,{798} предлагавшего мне взять у него денег, что, спасая здоровье и жизнь, бросаю работу журнальную и прошу только додать мне рублей 50 серебром, остающихся за ним по 1-е апреля. В ответ получаю, что без меня он не может счесться, что, дескать, придите – обо всем перетолкуем. Прихожу. Сцена была интересная. Он явно был смущен. Не знал, как начать – думал шуткою, да не вышло. Он ожидал, может быть, что я намекну о недостаточности платы, а я холодно и спокойно заговорил о жизни и здоровье. «Да ведь надо же работать-то». – «Буду делать, что мне приятно и не стесняясь срочностью». – «Гм! Как же это? Надо подумать об «Отечественных записках». Что делает Кронеберг?» – «Не знаю». – «Гм! а Некрасов?» и т. д. Наконец: «Не знаете ли кого?» Вообще был сконфужен сильно; но опасности своей не понимает – это ясно. Он смотрит на меня не как на душу своего журнала, а как <на> работящего вола, которого трудно заменить, но потеря которого всё же не есть потеря всего. Видите ли: он ее только скуп, но и туп в соразмерности. Теперь понятно, что, платя мне безделицу, он искренно считал себя моим благодетелем. В апреле едет в Москву – кажется, переманивать в Петербург Галахова. Желаю успеха. Сначала я решился отказаться по чувству глубокого оскорбления, глубокого негодования; а теперь у меня, к нему нет ничего. Быть с ним вместе мне тяжело, потому что я не способен играть комедию; но вот и всё. Ты пишешь, что не знаешь, радоваться или нет. Отвечаю утвердительно: радоваться. Дело идет не только о здоровье – о жизни и уме моем. Ведь я тупею со дня на день. Памяти нет, в голове хаос от русских книг, а в руке всегда готовые общие места и казенная манера писать обо всем. Ты прав, что пьеса Некрасова «В дороге» превосходна;{799} он написал и еще несколько таких же и напишет их еще больше; но он говорит, это оттого, что он не работает в журнале. Я понимаю это. Отдых и свобода не научат меня стихи писать, но дадут мне возможность писать так хорошо, как дано мне писать. А то ведь я давно уже не пишу <…>, давно я литературный онанист. Ты не знаешь этого положения. А что я могу прожить и без «Отечественных записок», может быть, еще лучше, это, кажется, ясно. В голове у меня много дельных предприятий и затей, которые при «Отечественных записках» никогда бы не выполнились, и у меня есть теперь имя, а это много.

На страницу:
24 из 57