bannerbanner
Письма (1841–1848)
Письма (1841–1848)полная версия

Полная версия

Письма (1841–1848)

Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
22 из 57

Перечитав Ваше сегодняшнее письмо, я с ужасом остановился на одном месте в нем. Вы пишете, каково бы Вам было, если б в Петербурге Вас встретил кто из московских и посмотрел бы на Вас таким взглядом, от которого не поздоровится. Кто же это, Marie? Уж не Любовь ли, горничная Вашей кузины? Или не тот ли милый родственник Ваш, что такой мастер на лакейские любезности и кучерские каламбуры? Но кто бы ни был – он лакей, холопская подлая душа, если бы осмелился с презрением посмотреть на Вас за то только, что Вы решились приехать к своему жениху в Петербург, вместо того, чтобы дожидаться его к себе в Москву. Ну, Marie, как же слабо в Вас сознание Вашего достоинства, как же мало в Вас уважения к самой себе, если взгляды лакеев, кучеров, свинопасов и чиновников могут заставлять Вас потуплять Ваши глаза и страдать. Вы ли это, Marie, или тень Ваша, призрак? Нет, эти строки необдуманно сорвались с пера, Вашего, и Вам, верно, теперь стыдно их.

Да, Marie, мы с Вами во многом расходимся. Вы, за отсутствием каких-либо внутренних убеждений, обожествили деревянного болвана общественного мнения и преусердно ставите свечи своему идолу, чтоб не рассердить его. Я с детства моего считал за приятнейшую жертву для бога истины и разума – плевать в рожу общественному мнению там, где оно глупо или подло, или то и другое вместе. Поступить наперекор ему, когда есть возможность достигнуть той же цели тихо и скромно, для меня – божественное наслаждение. Зачем пишу я это Вам? Затем, что в Ваши светлые минуты, когда Вы будете самой собою, Вы поймете это и скажете: если б он был не таков, я бы, может быть, больше любила его, но меньше уважала…

Впрочем, нас разделило воспитание, а не природа. Я люблю и уважаю Вашу натуру, люблю и уважаю Вас, как прекрасную возможность чего-то прекрасного. В самом деле – чем же виноваты Вы, что родились и воспитались в «дистанции огромного размера»,{697} в городе княгини Марьи Алексеевны?..

А между тем в этом городе есть и хорошие, даже очень хорошие люди. Я отдыхал душою в семействе Корш, чуждом всяких предрассудков. Ах, если бы знали Вы, Marie, что за существо – жена Герцена!{698} Она, девушкою, бежала от своей воспитательницы и благодетельницы – гнусной старухи, которая попрекала ее каждым куском, – бежала от нее, чтобы обвенчаться с теперешним мужем своим, и – поверите ли – не умерла, не впала в белую горячку, не сошла с ума от этого. Это женщина, подобно Вам, больная, низкого роста, худая, прекрасная, тихая, кроткая, с тоненьким голоском, но страшно энергическая: скажет тихо, – и бык остановится и с почтением упрется рогами в землю перед этим кротким взглядом и тпхим голосом. Наталья Александровна не побоялась бы познакомиться с Eugênie. Когда я был у Г<ерцена> в деревне,{699} – даже меня поразила царствующая там европейская свобода. Все мужчины в блузах (род рубашки, опоясанной кожаным ремнем); гуляя, раз я пожаловался на усталость и жар, и ко мне все пристали (и она), чтобы я снял с себя сертук и понес его на плече. Раз я сконфузился даже, когда она подшутила над моею чиновническою (всё глупое и подлое есть чиновническое) вежливостию, что я поклонился ей, выходя из-за обеда. Как жаль, что Вы с нею незнакомы: она вывела бы Вас из затруднительного положения и указала бы Вашей совести большую дорогу. Б<откин> возил к ней знакомиться Armance, и та была очень довольна этим знакомством. Порядочный человек также и Грановский. Когда шли толки о том, надо ли обвенчаться Б<откину> с Arm, или остаться им без венца в интимных отношениях, – я сказал, что это невозможно в нашем обществе, ибо, прежде всего, кто же захочет быть знакомым с Arm? – «Жена Герцена и моя{700} жена прежде всех», – сказал Грановский. Право, Marie, всё это не дурные люди, и они образуют собою свой отдельный круг общества, который, кроме себя, никого знать не хочет и никем не интересуется, но которым многие и многие очень интересуются. Как жаль, Marie, что Вы не знаете никакого круга, кроме круга Ваших родственников, которые – люди добрые, не спорю, но по тону, манерам и понятиям принадлежат к самым низшим слоям русского общества. Что же касается до Вашего дядюшки, – я его смертельно ненавижу, как самого лютого врага моего. Если я с ним увижусь когда-нибудь, это будет не на радость Вам: Вы знаете,[134] как я не умею владеть лицом и взглядом моим: при встрече с ним мой взгляд выразит смертельную ненависть. Этот человек осмелился стать между мною и Вами и мнимым правом своего родства, может быть, разрушить наше счастие. Проклятие ему!

Итак, Marie, наше дело отложено. Мысль эта сжимает мне сердце. От нее мне стало холодно, и я почувствовал отвращение от себя и от жизни. Хотелось бы умереть, и жаль, что упустил прекрасный случай. Не знаю, как подействует на Вас это письмо, но в нем Вы должны видеть только мою прямоту, а следовательно, и мою любовь к Вам. Если б я не любил Вас искренно и глубоко, отсрочка меня обрадовала бы и не сделала бы несчастным (ибо слово опечалила здесь слабо), и я сумел бы замаскироваться, притворившись спокойным и согласным с Вами. Но я люблю Вас, – и меня огорчают Ваши недостатки, я болезненно страдаю от них. Признаться ли Вам: я всё еще не совсем потерял надежду, что ангел света победит в Вас ангела тьмы, что Вы сознаете свое смешное заблуждение и, не по долгу, а по любви, весело и бодро пуститесь в Питер, чтоб дать мне счастие, которого я несколько заслуживаю в качестве человека скорбящего и работающего, ибо только таким, по моему мнению, должна быть наградою любовь женщины. Не забывайте, Marie, что я даже не прошу Вас, а только надеюсь – и не на Вас, а на бога, который, сжалившись над моими невыносимыми страданиями, может быть, озарит Вашу спутанную и оглушенную родственными толками голову светом сознания. Вы с чего-то вообразили, что я пишу под влиянием моих друзей (как ни тяжело мне было при чтении Вашего письма, но эти строки заставили меня рассмеяться): не пишите-ко Вы под влиянием Ваших родственников, но пишите под диктовку Вашего сердца, которое одно люблю я, одно хочу знать – а что мне до Ваших родственников, равно как и им до меня? У меня есть только один друг, который может иметь и действительно имеет на меня влияние, – это Б<отки>н, но его теперь, «в минуту жизни трудную»,{701} нет со мною. Я очень люблю и уважаю моих петербургских приятелей, но никто из них не имеет на меня никакого влияния. Всех больше ценю я голову Тургенева, но он-то именно до сих пор и не подозревает, что я женюсь. Но забавнее всего Ваша премудрая и глубокомысленная догадка, что я пишу под влиянием Кр<аевско>го, – мне и теперь еще смешно при мысли о ней. Знаете ли Вы, что Кр<аевский> не видал ни одного ни Вашего, ни моего письма и что если я говорил с ним о моем деле, то более с точки зрения хозяйственной, денежной, практической. Знаете ли Вы, что я пишу к Вам вот уже пятое письмо, не видавши Кр<аевского> сперва за моей собственной болезнию, а теперь за его болезнию, ибо он всё еще лежит, с середы уже другая неделя, и недавно только очувствовался? Полноте. Marie, пускаться в политики и строить догадки: Вы не мастерица на это. Идите-ко прямою дорогою – дорогою сердца. Ум женщину часто обманывает; сердце – никогда. Спрашивайтесь одного его. У меня есть вера в него, что оно спасет и осчастливит меня. А то я погибаю и глубоко несчастлив. Кр<аевский> болен, «Отечественные записки» запущены – у меня ни строки, а уж 15 число; примусь писать, принужу себя – не могу – внутренняя мука путает мысли.[135] Спасите меня, но не жертвою, не чувством долга, а любовью и здравым рассудком. Укрепитесь сознанием – и Вы исполнитесь силою. Бросьте софизмы и смотрите на дело прямо. А дело это очень просто. M-lle Agrippine, на коленях умоляю Вас принять беспристрастное участие в нашем споре, – и целую Ваши прелестные ручки, – ведь, право, погибаю во цвете лет и красоты. Вам же будет жаль, что такой очаровательный молодой человек пропадет ни за копейку, на радость Булгарина, Погодина и Шевырева. Не знаю, Marie, надежда ли проказит, или что другое, – только мне стало легче – на глазах слезы, к груди приливают горячие волны любви, – и мне хотелось бы излить перед Вами всю душу мою, чтобы Вы меня поняли. Я весь полон Вами, весь проникнут Вашим незримым присутствием. О, когда же незримое превратится в очевидное! Когда же, утомленный работою, тихо буду входить я в Ваше святилище и, глядя на Вас, слушая Вас, говоря с Вами, отдыхать душою и собирать новые силы на новые труды? Неужели чиновнические приличия должны надолго отсрочить мое счастие? Когда же тесный угол мой наполнится Вашим присутствием и, почуяв близость святыни, я буду жить полною жизнию? Когда же за минуты одушевленного труда будет мне наградою Ваша бледная рука?{702} Когда буду поверять я Вам мои мечты и читать мои писания, требуя Вашего мнения и совета? Ах, Marie, Marie! Жизнь коротка и обманчива, ловите ее – или после не раскаивайтесь. В Китае обычай и приличие выше истины и счастия, – выезжайте из Китая, т. е. из Москвы, и спешите ко мне. Верьте, счастие, которое Вы вкусите, не даст Вам помнить о существовании людей, которые любят вмешиваться не в свои дела. Узнавши меня, Вы не будете узнавать себя. Как женщина, Вы так мало знаете жизнь, что с Вами иногда нет возможности говорить о ней, словно с ребенком. Я знаю, например, что мои причины невозможности ехать в Москву Вы находите неудовлетворительными, особливо со стороны моих отношений к «Отечественным запискам» и Кр<аевско>му; но объяснить я Вам их не в силах, именно потому, что Вы женщина, и притом русская женщина. Приехав, сами увидите и – поверьте – не раз вспомните о своей несправедливости ко мне, обвините себя, пожалеете обо мне и посмеетесь над собою.

Хотел написать Вам несколько строк, и написал целых полтора листа. Чувствую необходимость беспрестанно говорить с Вами. Не обещаю писать в понедельник (завтра суббота), но и не ручаюсь, что не буду писать и что в будущую пятницу (23) Вы не получите от меня и еще письма, как получили его в воскресенье, в понедельник, во вторник и в середу.

Не хочется расстаться с Вами, мой добрый друг, моя милая Marie, – всё бы говорил и говорил. Подумайте обо всем, написанном мною, и посоветуйтесь с своим сердцем: на этого родственника у меня большая надежда, – может быть, он спасет меня; за то услышит он биение моего сердца, дружно и в лад отвечающее на его биение!.. Целую Вашу руку.

Ваш В. Белинский.


(NB. Письмо это пойдет 16 октября, в субботу).

242. М. В. Орловой

<18 октября 1843 г. Петербург.>

Октября 18

Мое положение и странно и невыносимо тяжело. У меня нет силы отказаться от надежды, что Вы приедете в Петербург, и я делаю приготовления, и один раз уже окликали нас. И в то же время я так вот и жду от Вас письма, в котором Вы уведомите меня, что свадьба наша отлагается до весны. Не знаю, какое именно действие произведет на меня такое благоразумное, резонабельное решение с Вашей стороны; но знаю, что это действие очень дурное, которое не раз заставит меня от искреннего сердца пожалеть, что я не умер, когда для этого стоило только отложить до завтра послать за доктором… Сверх того, меня беспокоит ужасно еще и эффект моего к Вам письма à la Собакевич (Вы его получили вчера, 17 октября, в воскресенье).{703} Со всех сторон беда, и всё худо, всё, потому что если бы Вы и согласились приехать, опасение и страх Вашей болезни – о боже мой! – как невыгодно родиться на этот свет фатальным!

Сегодня видел я Вас во сне. Будто приехал я к вам в Сокольники поутру, обедать, вместе с Вашими родственниками. После обеда Вы ушли в свою комнату, и мне будто бы, по приличию, должно было сейчас же воротиться домой. И я пошел, неся в руках какую-то толстую книгу, которой мне не удалось Вам передать; отойдя на несколько шагов от Вашего дома, я увидел Вас: Вы гуляете в какой-то ruelle[136] между забором соседнего дома и своим флигелем, где торчали какие-то деревца. И я глядел на Вас издали с тоскою, и меня мучила мысль, что я не мог условиться с Вами о том, когда мне опять к Вам приехать. Всё это мне грезилось так живо, словно наяву, и теперь я полон мыслию о Сокольниках и живо вспоминаю все подробности моих поездок в Сокольники. Это было счастливое время! может быть, такого уже не будет для меня!

А всё родственники!..

Простите пока. Написал я Вам эти строки так, чтобы что-нибудь написать Вам. Ожидание Ваших писем обнаруживается во мне лихорадкою. Страшно получить, может быть, приговор целой жизни моей.

После болезни я чувствую себя гораздо лучше, чем до болезни. Это, вероятно, от пиявок, ибо меня душила кровь.

Прощайте.

Ваш В. Белинский.

243. М. В. Орловой

<20 октября 1843 г. Петербург.>

Октября 20

Сегодня опять видел Вас во сне, будто Вы приехали в Петербург и остановились у меня; я даже и не знал этого – прихожу домой и – застаю Вас у меня. Бог знает, что это значит. Говорят, сны надо толковать наоборот. Горе мне, если это так! Боже мой, до чего я поглупел: сны меня беспокоят, и я ломаю голову над толкованием их! А всё Вы виноваты!

Сегодня жду письма от Вас, в ответ на мое от одиннадцатого октября.{704} Что-то Вы скажете! Впрочем, мое письмо едва ли подействует на перемену Вашего решения: ведь оно было ответом на Ваше письмо от 5 октября. Вот уж половина десятого, а письма не несут. Погода прекрасная, небо чисто, солнце блещет.

* * *

Вечером того же дня

Сейчас получил Ваше письмо. Оно меня много обрадовало, и еще более опечалило. Обрадовало потому, что Вы уже, как кажется, не считаете поездку в Петербург для себя почему-то позорною; и – что еще для меня приятнее – решились наотрез объясниться с дядею; опечалило меня то, что всё-таки в дяде видите непреоборимое препятствие к отъезду. Мне кажется, что в этом Вы ошибаетесь. Если дело идет только о том, чтобы взять от части позволение на выезд да место в malle-poste или дилижансе, – почему бы Вам не обратиться к Галахову? Я думаю, он с охотою всё это для Вас сделал бы. Смешно же таиться от него в том, что он и так скоро узнает и в чем нет ничего такого, чего бы не должно было никому знать. Если не Галахов, то Кетчер с удовольствием всё бы сделал. Что это за препятствие!

Опечалило меня и то, что Вы всё думаете, будто я не еду не по невозможности, а по эгоизму или уж и чорт знает почему, чуть не по подлости. Клянусь Вам честью и богом – я приехать в Москву раньше апреля не имею никакой возможности. Вы говорите о том, что я поспею, возвращаясь с Вами, к самой поре, когда мне надо будет писать. А знаете ли Вы, что вот уже 20-е число, а я только что сию минуту отослал к Краевскому три полулистика статьи для одиннадцатой книжки «Отечественных записок», тогда как по-настоящему вся статья должна была бы быть готова к 15-му числу.{705} Когда я ее кончу – не знаю – страшно и подумать, а надо кончить, хоть умри. А между тем, кроме статьи-критики, сколько еще надо написать рецензий, заметок, о театре!{706} Отчего я так запустил работу? Во-1-х, от болезни, во-2-х, от нашей переписки по вопросу о Вашем приезде, вопросу, который меня изморил всеми смертями. Положим, что я кончил бы всё к 28 и 28 мог бы сесть в дилижанс, – в таком случае я был бы в Москве 2 ноября; меньше недели класть на пробытие в Москве невозможно (ради разных случайностей, которых теперь нельзя и предвидеть), итого я теряю время по девятое число да четыре дня на возвратный проезд, итого по 14-е число. Да неужели я тотчас, приехав с Вами, буду в состоянии после дороги приняться за работу? Вот Вам и статья. Не спорьте со мною: я это дело знаю опытом. Об этом нечего и говорить. Если Вы не употребите всей энергии воли, наше дело отложится до весны – а об этом я думаю, как о ночах, проводимых за преферансом, словом, как о моей гибели. Что Вы там советуетесь с своим священником? Что-то он Вам скажет еще; да еще, сказавши Вам одно, кто поручится, что не заговорит он другого, когда я приеду в Москву? Между тем как в Петербурге всё слажено, всё готово, и нас уже раз окликали, а 24 будут в другой раз окликать. Весь Петербург знает, что я женюсь.

Спасите меня, приезжайте.

Торопитесь объясниться с madame Charpiot – это необходимо – времени терять нечего. Галахов не медля сделает, что от него зависит; а Ваш милый дядюшка – я понимаю, как он Вас любит, – и Вы, право, поступили бы умно, если бы послали его к чорту. Я знаю этот народ. Любя других, они любят самих себя. Знаю я их участие – это страсть к новостям, надежда играть роль в чужом деле.

Ну, Marie, грустно, тяжело мне, и теряю я надежду. Зачем я не умер или не сошел с ума! Спасите меня, но вместе с тем не забывайте и себя, ибо худо Вам – мне хорошо быть не может.

Ваш В. Белинский.

244. М. В. Орловой

<22–23 октября 1843 г. Петербург.>

Октября 22

Тяжело и грустно, а, кажется, надо расстаться с прекрасною мечтою Вашего приезда в Петербург; до сих пор надежда не оставляла меня, но полученное сегодня мною письмо сразило меня совсем, так что я прибег к мере, о которой и думать не смел: говорил с Краевским о том, чтобы мне ехать. Если достану денег в продолжение этих трех дней, поеду. Хотя эта поездка Краевскому горше редьки,[137] однако он был так добр, что хотя и нехотя, а сказал: «Что ж делать». Хотя и мне самому по разным причинам и отношениям поездка эта уж как тяжела и горька, но Ваше спокойствие для меня дороже всего. Притом же мысль об отсрочке, когда всё я же должен буду приехать, еще хуже мысли о поездке. Но как ехать? Ваш священник, ничего не видя, уже делает нелепые требования: каким образом и по какому праву мой священник удостоверит его, что я не женат? Да как же и почему он это знает? Если я могу[138] обмануть на этот счет Вашего священника, то кто же мне помешает обмануть моего? Такого рода свидетельство берется где-нибудь за подписью двух-трех знакомых; стало быть, я могу взять его и в Москве. Это раз. Потом, чтобы оклики не наделали хлопот. Что ж если я приеду да один и уеду – это будет очень невесело. Потом, надо заранее выслать к Вашему священнику свидетельство от моего, что я был у исповеди и причастия. Когда мне выслать? – Я привезу его с собою – некогда – ведь если ехать, так числа 27–28. Наконец, какого еще этому попу нужно свидетельства, что я грекороссийского исповедания? Где я ему возьму его! Всё что-то не так – по-московски и по-идиотски: в Петербурге ничего этого не нужно.

А к довершению всего, – я не достал еще денег – не такое теперь время. Есть надежда дня через три получить их, но надежды бывают часто не надежны. Если не получу, – то, разумеется, и не приеду. Таково мое положение, что если 1-го или 2-го числа не буду уже в Москве, то нельзя и ехать, потому что иначе декабрьская книжка останется без статьи. Если достану денег, поеду, ничего не изготовив к Вашему приему, – да это, я знаю, для Вас ничего, и я сам так думаю – сделать бы главное-то дело, а там понемногу всё само собою уладится. Если приеду, то привезу с собою женщину, без которой Вам и со мной пуститься в путь было бы не совсем хорошо.

При этом я помню Ваше слово: что шутовских церемоний, обеда у дядюшки, шампанского и поздравлений не будет. Не могу без содрогания подумать и о том, что буду представлен m-me Charpiot, до которой мне нет никакого дела, и Вашему дядюшке, которого от души ненавижу и проклинаю.

Ваше письмо очень огорчило меня, но я заслужил его, и потому на Вас и не жалуюсь. Я во многом виноват перед Вами и охотно сознаюсь в этом. Будьте добры, великодушны и забудьте нашу ссору – клянусь Вам, она была и первою и последнею. Я сам глубоко страдал, а потому и действовал, как сумасшедший. Да и Вы не совсем правы, и я виню Вас в том, что Вы писали ко мне противоречащие одно другому письма: то соглашались на приезд в Петербург, то говорили о нем с ужасом, как о деле невозможном. Вот и предпоследнее письмо порадовало было меня этою надеждою; а от такой надежды – поверьте – не легко отказаться. Прискорбен мне показался Ваш упрек, будто я требую Вашего приезда в Петербург, как доказательства Вашей ко мне любви. Если бы это было так, я был бы глуп и пошл, как повесть Марлиыского, стихотворение Бенедиктова. У меня и мысли не было испытывать Вашу любовь ко мне. Я верю ей и без испытания и знаю Вам цену. Сравнение Вас с Arm не могло не оскорбить Вас по грубому тону, с каким я его сделал; но в сущности оно нисколько не обидно для Вас, Arm имеет перед Вами великие преимущества, как иностранка и, в особенности, как француженка; в этом отношении Вы, как русская женщина, дитя перед нею. Но у Вас есть свои стороны, которые делают Arm ребенком перед Вами и за которые Вас нельзя не ценить дорого. Вот и всё; надеюсь, что это для Вас не обидно. Дайте руку Вашу, бедный друг мой, и помиримся. Вы так много страдали, – и я был причиною Вашего страдания. О, если бы Вы знали, как жестоко был я наказан за это. Не говорите мне, что бывают минуты, когда Вам досадно на себя, что Вы любите меня, – не говорите мне этого – это огорчает меня, потому что я люблю Вас, потому что мне дорога Ваша любовь. О, верьте мне, что я люблю Вас, так, как я верю Вам, что Вы любите меня. В это последнее время мое чувство к Вам с честию выдержало строгий экзамен в моих собственных глазах. Мне тем тяжелее думать о том, что я заставил Вас страдать, что вся наша ссора вышла из недоразумений и недоумений. Я не верил Вам, будто Вы не можете ехать, а думал, что не хотите по уважению к предрассудкам; а Вы не верите мне, будто я не могу ехать, и думали, что не хочу по прихоти, деспотизму и бог знает еще чему. Мы оба были неправы. Верьте мне, я вспыльчив и бешен, но не зол, и в моей натуре много мягкости и даже нежности скрывается под грубою внешностью. Ваше влияние и Ваша власть надо мною будут безграничны. Я еще мог воевать с Вами заочно, но в глаза – увидите, какой я буду трус. Да простит меня в моих прегрешениях и m-lle Agrippine.[139]…

Действуйте, пожалуйста, осмотрительнее и устройте так, чтобы я не даром прокатился к Вам в Москву. Разумеется, если бы, сверх чаяния, я получил от Вас на днях письмо, что Вы едете, то уж не поеду, а буду Вас дожидаться. Если же я поеду, то уже мне некогда будет дожидаться Вашего ответа на это мое письмо, которое Вы получите в середу, 27-го октября. Не знаю, достану ли денег, а между тем пишу статью и все мои работы для ноябрьской книжки могу кончить во вторник только при усиленном труде. Вот отчего, если и достану денег, приготовлений никаких не сделаю – будет некогда, если поеду. Если же ни Вам ко мне, ни мне к Вам не удастся приехать в ноябре, – не грустите и но огорчайтесь: все силы употреблю, чтоб приехать на праздниках, декабря 28-го, и уехать с Вами генваря 2-го или 3-го. Буду ждать терпеливо.

Ваш В. Белинский.

Октября 23

Сегодня ожидал от Вас письма, но вот уже 10 часов, а его нет, как нет. Правда, что я фатальный. Ко всему прочему надо же было, чтобы Краевский так некстати и так тяжело заболел. Доктора давали ему только шесть часов жизни и никак не думали, чтобы он остался жив. Скажите сами: до того ли тут было, чтобы толковать с ним о моих делах, о деньгах и отъезде? Не больше трех дней, как с ним мог я начать, и то исподволь, подобные разговоры. Сколько потерянного времени, и какого времени – ужас! Но – повторяю Вам – если не успеем до поста, – так и быть, потерпим до праздников, тогда я непременно приеду на неделю.

Вероятно, завтра получу от Вас письмо или уж непременно в понедельник (25), и если бы, сверх чаяния, в этом письме было что о Вашем твердом намерении или хоть надежде ехать одной, – я, разумеется, приостановлюсь, если и достану денег. Насчет денег – препроклятое обстоятельство – первого ноября я получу их наверное, но ведь, если ехать, надо иметь в руках завтра или послезавтра.

Вчера кончил большую статью для ноябрьской книжки – осталась мелочь, но эта мелочь мучит больше всего. Так скучно возиться с нею.{707}

Здоровье мое в вожделенном состоянии, а об Вашем что-то мне очень тревожно думается, а всё мои проклятые письма! О, будьте спокойны, я смотрю на всё худое в прошедшем, как на дурной сон, который пророчит хорошую действительность наяву. Много бы хотелось сказать Вам, Marie, да как-то всё не идет с души, – может быть, потому именно, что она слишком полна. Прощайте. Ах да! Нельзя на меня слишком сердиться, что я не берегусь – Петербург такой город, что не убережешься. Я думаю, у Вас в Москве теперь уж чуть не зима, а у нас чуть не лето, но лето холодное, сырое, скверное. Прощайте.

Ваш В. Б.

245. М. В. Орловой

<25 октября 1843 г. Петербург.>

Октября 25

Фатальное мое счастие не перестает меня преследовать: третьего дня я опять почувствовал лихорадочный жар, а вчера разболелся не на шутку и[140] провел мучительнейший вечер до часу ночи. Но благодетельный доктор, каким<-то> адским снадобьем произведя во мне сильную испарину, тошноту и рвоту, сделал то, что сегодня поутру я нахожу себя в состоянии не только написать к Вам письмо, но и приняться за окончание прерванной работы.

На страницу:
22 из 57