bannerbanner
Сфакиот
Сфакиотполная версия

Полная версия

Сфакиот

Язык: Русский
Год издания: 2011
Добавлена:
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
6 из 9

КАПИТАН ЛАМПРО. – Благодарю, Аргиро́, право надо домой. Дела есть. Смеется и показывает на Яни. Вот и он все против меня говорит; я хочу мира, спокойствия, а он желает войны, кровопролития…

ЯНИ. – Ба! великая разница, – ты грек свободный, а я райя…

Капитан Лампро с притворным удовольствием осматривает его с головы до ног и качает головой. – Что тебе турки делают?

ЯНИ. – Турки! одно слово! Вот что они мне сделали!

КАПИТАН ЛАМПРО. – Пустые слова! Живешь ты хорошо с этою красоткой… Веселишься с ней… Людей в лавке своей обманываешь, деньги наживаешь… Брат богатый, все мешочки тебе присылает… Ну и будь райя, человече ты мой добрый… Я тебе говорю: бедный султан что тебе сделал? смеется.

ЯНИ. – Ты тоже! Я тебя знаю! Ты первый бунтовщик против султана в сердце своем. Я тебя знаю… Все шутишь…

КАПИТАН ЛАМПРО продолжает в том же тоне. – Райя! Что ты понял из того, что будешь свободным эллином? Министром тебя сделают? Все-таки в лавочке торговать будешь и с женой сидеть своею…

АРГИРО́. – А с кем же ему сидеть, как не со своею женой? С чужой он будет сидеть?

КАПИТАН ЛАМПРО, переменяя вдруг тон, грозно. – На войну должен молодец идти… С ожесточением. Пусть все горит, пусть все пропадает, к дьяволу! Пусть будет стон, и крик и отчаяние!.. На войну! Да! приподнимает феску. Видишь, Аргиро́, седые волосы эти… Мне пятьдесят семь лет… Ты не считала моих лет, но я считал их верно, дочь моя! И я пойду, и корабль мой сожгу, если нужно, и твою сестру, жену мою, и детей моих брошу… И дом пусть гибнет… А я пойду в Крит… А твой муж будет здесь около тебя красоваться и целовать тебя…

АРГИРО́ горячо. – Хорошо! Что ты хвалишься? И Яна́ки пойдет в Крит сражаться… Ты один, что ли, пойдешь? У тебя одного сердце в груди есть…

КАПИТАН ЛАМПРО притворно. – Пустяки… Ложь… Не верю… Яни с тобой сам девушкой стал… Все любовь у него на уме… Он уж не тот, что был прежде… И ты его пустишь, я поверю этому?

АРГИРО́. – Что за беда? Пусть идет на войну.

КАПИТАН ЛАМПРО с видом сомнения. – Пустишь его? Плакать и просить не будешь? Хорошо!.. Помни ты это, Аргиро́ моя… Помни!.. Треплет ее по спине, гладит отечески по голове и вздыхает. Э! Куропатка моя, куропатка!.. Не знаешь ты еще, что такое война!.. Не шутка это, куропатка моя… Ты росла в мирное время и в мирном месте… И не знаешь ты, что за ужас воевать христианам с турками… Я тебе говорю. Мне шестнадцать лет уж было, когда наши бились с турками при Караискаки, при Колокотрони и при других… Страшная вещь!.. И не дай тебе Бог милосердый глазками твоими черными и красивенькими такие вещи видеть, как начнут старикам горло разрезывать, как старушкам седые головы разрубать и детей за ноги головками вниз вешать и пополам рассекать их… Вот что такое, свет мой Аргиро́, война с турками… Поняла? Отпустишь мужа, теперь я тебя спрашиваю?

АРГИРО́ смеясь. – Жила я жила, ничего такого еще не было, как ты говоришь. Делайте вашу войну, как хотите. Тогда увидим. Напрасно ты только почему-то не хочешь зайти к нам… У нас есть сыр молодой, и черешни, вино старое… Поди к нам, зайди, Лампро!

КАПИТАН ЛАМПРО. – Некогда, некогда, в другой раз… Уходит.

Аргиро́ идет в дом и выносит на тарелках черешни, связанные в большую кисть; сыр, хлеб и вино. На дешевых тарелках портрет короля Георгия в национальной одежде.

ЯНИ рассматривает тарелку. – Красивый паликар наш Иоргаки[19]. Хорошо бы, когда б его на русской принцессе поскорей женили… Дай Бог! Может быть, тогда и мы все лучше будем жить. Первого мальчика, который у них родится, мы назовем Коста́ки и сделаем его царем в Византии! Это называется «великая идея!»

АРГИРО́. – Кушай черешни.

Яни начинает есть черешни с сыром и хлебом, запивая вином. По окончании завтрака Аргиро́ приносит мужу кофе и уголек на медном блюдечке, чтоб он закурил папиросу.

ЯНИ пьет кофе и курит. – Вот, например, на войне, кто подаст мне так хорошо кофе и огонек на блюдечке! Несчастие!

АРГИРО́ спокойно. – Перестань все об этой политике и о войне! Давно уже я слышу: война, война, восстание, восстание… А никакой войны и никакого восстания все нет. Все это неправда и никогда не будет. Расскажи мне лучше, что с тобой было после того, как ты на брата рассердился за то, что он с Афродитой целоваться стал.

ЯНИ возобновляет рассказ свой. – Да, Аргиро́! после того, как я узнал, что брат Афродите больше чем я нравится, взяла меня такая зависть, что я не знаю, как и рассказать тебе! Тоска, скука, смерть моя приходит! В кофейню пойду, злость владеет моею душой; пойду к друзьям, к Антонаки и к Маноли, все хочу им жаловаться на брата Христо, хочу его ругать обманщиком и злодеем… зачем это он ей больше нравится! И зачем я, дурак, клятве тогда на первые сутки верен остался. Мне бы с сестрой Смарагдой согласиться, так как она очень ее жалела, и ночью бы первою увезти ее к отцу! Может быть, отец и отдал бы мне ее за мою честность… А то бы возил ее, возил бы где-нибудь по диким местам и, может быть, она привыкла бы ко мне, когда бы мы были все одни и одни с ней в горах и под деревьями бы сидели одни… И когда начинал я думать о ней и о том, что мы сидели бы с нею долго, долго одни где-нибудь в прохладе, ужасная жалость брала меня, и я вздыхал и плакать хотел.

И досада моя была тогда так велика, что на другой день было воскресенье, и я пошел в церковь к литургии и свечу большую для души моей хотел Панагии поставить и вот подрался тут же с другим молодцом… Этою свечой самою (прости мне Господь!) его прибил и свечу сломал пополам. За что, Господь Бог знает за что! За то, что он прежде меня хотел тоже свечу поставить и толкнул меня немного; а я оскорбился. Детские вещи! Однако мы начали спорить и браниться. А поп Иларион выглянул со священного порога[20] и воскликнул: «Стыдно, бре, ребята, вам! Стыдно, бре! Храм Господень это. Замолчите, безумные!» Мы и замолчали; и хотели нас старшие за это запереть обоих; но я знал, что виноват, и у попа Илариона, когда кончилась литургия, просил при всех прощения и поклонился ему. Он сказал: «Бог тебя простит!»

А она, проклятая, то есть Афродита, повеселела за эти дни! Поет песни, кушает, спит хорошо, с детьми Смарагды играет. По утру рано встанет и к дверям даже выйдет сама и смотрит и с сестрой говорит: «Ничего ваше место теперь, летом; а зимой страшно, я думаю… Вот, говорит, эта большая такая, темная скала пред окнами, что это такое за ужас! Что за скука и за стеснение. Теперь на ней хоть травка зеленеет, а зимой ведь она у вас будет в снегу, эта скала, и все на нее смотреть?» Сестра ее утешает: «Уедешь! Скоро уедешь к папаки своему; там все городские хорошие вещи увидишь… И сады, и дома хорошие, – все хорошее»…

Раз я вхожу на наш двор и вижу, стоит у стенки какая-то наша сельская девушка, задом ко мне, и мою племянницу, маленькую Мариго, поднимает под плечи, чтоб она могла видеть что-то через стенку, и слышу, Мариго говорит: «Теперь вижу!» И вдруг у этой сельской девушки голос Афродиты, и такой нежный, любезный: «Ангельчик мой, Мариго, видишь, видишь теперь; поди, моя душка, я тебя поцелую», отпускает девочку и оборачивается. Боже мой! Это она и есть в сельском платье с толстым фартуком. Улыбается мне и спрашивает еще, демон: «Яна́ки, вот я сфакиоткой стала теперь. Хорошо?» Я отвечаю: «Очень хорошо!», и сам ухожу, ухожу скорей. А это вот как случилось. Платья у Афродиты другого не было, конечно, с собой, а та вся одежда, в которой мы ее привезли, еще дорогой измаралась, и ей стало тяжело в ней. Она сама попросила переодеться по-сельски, и Смарагда побежала мыть ее вещи. И по правде сказать, не знаю, в чем она мне больше нравилась: в городском платье или в этой простой одежде и в платочке на голове.

Она так ободрилась после того, как брат обещал ей послать ее письмо к отцу, что стала даже и с ним шутить: «Христо, спой ту песенку, говорит, в которой все поется: эта смугленькая, эта смугленькая».

А брат ей отвечает с насмешкой: «Крепко я хочу теперь смугленьких! (Потому что она была белокурая, видишь, какая хитрость!) Я хочу о белокурых петь теперь!» – говорит он ей.

А она поглядит на него вот так, снизу вверх. (Беда моя! ах! Когда бы она на меня так смотрела! Я тогда жаловался.) Поглядит сладко, очень сладко и скажет ему:

– Ну, пой про белокурых. Ты хорошо поешь. А брат поет песенку, – знаешь:

Ты видел часом позднимВчера в ладью вошлаТа русая красотка —В чужбину отплыла.Зачем мне белый парус…На что мне та ладья…Нужна мне лишь красотка,Что в лодке уплыла…

– А ты, Яна́ки, не поешь теперь? Доро́гой ты как громко пел; много пел; больше всех не ты ли пел? (Это она у меня спрашивает, понимаешь?)

А я, как зверь: «Не хочу петь!» И уйду.

Она веселилась в той надежде, что через несколько дней получится ответ от отца ее, что он Христо все простит и Христо сам отвезет ее домой. Иногда на нее часик-другой найдет тоска, и она говорит Смарагде: «Отец мой, боюсь я, на меня рассердился, он не простит меня теперь… Он скажет: Проклятая девочка! она сама с паликарами, развратная, согласилась и отца связать велела».

Сестра утешала ее. Сестра уж так привыкла к ней, что все хвалила ее и говорила: «Что за ангел! Христос и Панагия! Ангел она, ангел. Если она уедет, как мне будет без нее скучно!» Спрашиваю, наконец, у сестры: «Что же, как она теперь с Христо?» – Сестра смеется: «Хорошо! Все целуются!» – «А письмо к отцу?» – я все спрашиваю.

– Она написала, а Христо спрятал его за кушак. Верно, ищет, кого послать, а ей говорит, что уже послал.

Ну, думаю, терпение! А где тут терпение! Посидел я на камне; пошел по хозяйству кой-что сделал, оружие свое почистил. Все неприятно! Пошел, наконец, к Антонаки и говорю ему: «Антонаки, Афродита Никифорова согласилась с Христо отцу написать, что Христо ее сам домой отвезет, и чтоб отец на него не жаловался и ничем бы ему не мстил. А сам письма не послал; говорит ей, что вчера послал, а сам положил его за пояс свой и не послал. Обманул ее. Во имя Божие, Антонаки, позволь мне открыть тебе сердце мое. Я сам в Афродиту страх как влюблен теперь. Очень хочу на ней жениться, и пускай бы отец мне и денег не дал за ней и не простил бы нас. А если я на ней не женюсь, я или ножом себя зарежу или отравой отравлюсь! Поэтому я хочу пойти к ней и сказать ей, что брат ее обманывает».

Антонаки на это сказал мне: «Что ты понял из этого? Выигрыш не велик! Себя убить грех. А чтоб она влюбилась в тебя оттого, что брата предашь? Кто знает, влюбится ли. Может быть, и не влюбится; а если Христо ей уже понравился, а ты скажешь ей: он тебя обманывает. Она скажет: какой злой молодой этот Яна́ки. Что ты понял из этого? Брат судьбы хорошей лишится, если она рассердится, для примера, так сказать. А сам, что выиграешь? А когда она его очень полюбила, тогда опять что? Тогда они смеяться над тобой оба будут. И интереса своего лишишься; потому что после, когда брата твоего Никифор Акостандудаки простит и много денег ему даст, тогда брат будет на тебя злобу иметь и не даст тебе ничего».

Я рассердился и выбранил его; сказал ему: «Как брат Христо вас всех обещаниями купил! Скажи, сколько он тебе из денег Никифора Акостандудаки обещал уделить? Погодите, анафемский вам час! Он всех вас умнее, хотя у него еще и усов почти нет, а у вас большие усы, а он всех вас обманет».

И ушел я от него в гневе. А он, Антонаки, говорит мне: «Это правда, что Христо очень умен!»

Иду как зверь по улице; смотрю, поп Иларион сидит на камне около церкви и курит и веселый кричит мне: «Яни! Яна́ки! Иди сюда! Добрый мой!»

Подхожу я, целую его руку, сажусь около него. «Что делаешь? Как живешь? Что Афродита у вас? Что брат?»

– Очень хорошо, очень хорошо, очень хорошо…

И потом я стал сидеть молча, ждать, чтоб он спросил, отчего я не весел. Он не понимает. «Хочешь сигарку?» Я ему: «благодарю, не хочу». «Хочешь, зайдем ко мне, чашку кофе выпьешь?» – «Благодарю, не хочу кофею!» Так я ему все сухо. Наконец он заметил и говорит: «Имеешь какое-нибудь сожаление или печаль?»

Я и начал: «Как же мне не иметь сожаления и печали».

И ему говорю то же, что Антонию. А поп сказал мне на это так:

– Это от врага у тебя. Враг не любит, чтобы братья купно хорошо жили.

– А что брат мой все лжет, – говорю я, – это не от врага…

– Что ему делать! Я еще раз тебе говорю (это поп мне так объяснял), грех уже сделан. Девушка насильно похищена и отец оскорблен. Она, я тебе говорю, неразумна еще. А честь ее, скажут злые люди и у нас, и внизу в городе, где ее честь теперь? Это ясно. Поэтому хорошо он делает, что желает жениться на ней и возвратить ей честь в мiре. Ты знаешь, ястребок злой как схватит горлицу, как начнет ей, бедной, перышки из головки рвать и головку клевать. Отнимешь ты горлицу у него; улетел ястребок, нет его. А горлица уже не та. Она может заболеть и все равно издохнет. Так лучше не отнимать уж ее. Ястребок имеет указание от Бога питаться кровью и мясом. Что делать, хороший мой Яна́ки! Да! А Христо ястребок первого нумера, и горлицу нежную и голубку белую ты лучше у ястребка так не отнимай.

Христос и Панагия! – думал я, – все они за него. И говорю попу дерзко: «А тебе, поп, брат мой за такие притчи хорошие сколько денег из приданого Афродиты обещал?»

А поп наш очень кротко отвечает: «Конечно, Яна́ки мой, и попу надо хлеб есть. И за требы брать попу, живущему в Mipy с семьей, закон никакой не запретит. И я, обвенчав их, могу взять с брата твоего деньги». Я же все сержусь: «Я думаю, что не так, как за требы платят, а за хитрость твою брат тебе, я думаю, лир десять золотых обещал». Поп улыбается и ласково мне отвечает: «Не десять, дитя мое, а двадцать пять он мне обещал за свадьбу, твой брат. Вот какое дело!..»

Вижу, все смеются надо мной, и я просто вздулся от гнева, я, говорю тебе, как дикий зверок стал… Так бы ятаганом всех и начал резать. Таскался я до самой ночи туда-сюда и все не мог успокоиться.

Наконец я решился все ей сказать и вернулся домой.

Я в мыслях моих думал так ей сказать: «Деспосини моя! Прости мне. А я жалею тебя и очень тебя люблю, от всей души моей, и скажу тебе, что брат мой, Христо, тебя обманывает; он письма твоему отцу не посылал ни с кем. А положил это письмо за кушак». Так думал я ей сказать и с этою мыслью дошел до самых дверей. Вхожу я и вижу, она сидит с сестрой и заплетает себе косу; плетет и смеется, и глядит вот так, вниз и в сторонку немножко на свою белокурую косу (а толщиной она была, право, как твоя рука, моя Аргиро́). Я остановился, и как увидал эту косу ее и как она приятно расчесывала ее и так вот на нее, смеясь, смотрела, разгорелось еще сильнее мое сердце!

– Увы мне! какая она приятная! Погоди ж вы все, злодеи мои лютые!.. Погодите…

Я еще и слова ей сказать не успел, а она сейчас заговорила: «Яна́ки, а Яна́ки! Ты где пропадаешь? Брат твой ищет тебя везде. Он хочет просить тебя, чтобы ты к моему отцу письмо от меня отвез… Мы совсем помирились и очень подружились теперь с твоим братом».

Я стою; ничего не могу отвечать. Понял я, конечно, что друзья уже сказали брату все, что я им говорил. А она оставила гребень и глядит на меня и любезно и приятно и потом говорит: «Добрый мой Яни. Ты паликар молодой и ничего не боишься, я думаю, на этом свете. Брат твой искал, кого послать вниз, и лучше тебя человека и не нашел. И я тоже очень прошу тебя и умоляю, и любить и обожать тебя я буду, как брата милого, душенька ты, очи ты мои, если ты поедешь с этим письмом к отцу. И он, знаешь, богатый человек, обрадуется и наградит, и угостит тебя, как только ты желаешь. И если чего желаешь, скажи мне, и я клятву тебе дам, что все, что ты желаешь, я у отца тебе выпрошу. Паду в ноги отцу и скажу ему: я, отец, не встану, пока ты не исполнишь всех желаний этого Яни Полудаки, который мой друг и спаситель. Что ты желаешь? Мулов хороших; оружия европейского; из одежды что-нибудь дорогое… Или денег больших… Скажи только»…

Встала и подает мне письмо: «Вот письмо, милый мальчик мой… Будь ты счастлив всегда, живи ты долго, будь здоров, чтобы мне всегда на глазки твои веселиться… Вот это письмо свези отцу моему в Галату секретно».

Я уже не смотрю на нее, а вниз гляжу и молчу; и гнев и стыд во мне кипит, кипит! Ни слова я ей не ответил и письма не взял из рук ее, и вышел вон.

Вышел я за ворота и вижу, что сестра Смарагда развешивает и раскладывает на кустики и на стенку белье Афродиты, которое она сама ей вымыла. Около сестры стоят соседки, смеются и глядят на юбки Афродиты и на рубашку ее и говорят:

– Городские вещи! нежные вещи! Посмотри то, посмотри вот это!

Смарагда по своей доброте не сердится и отвечает им на все, что они спрашивают; но я уже был так рассержен, что на всех кидаться хотел, и закричал на этих женщин: «Идите к себе по домам! Что вы здесь удивляетесь и смотрите? Стыдно вам! Вы хозяйки-женщины и должны дома своим хозяйством заниматься, а не бесчинствовать здесь и смеяться. Идите! Идите!» Так просто я на них кричу, хотя все эти женщины гораздо старше меня были и хороших домохозяев жены и дочери.

Соседки обиделись, ушли и сказали сестре: «Такой безбородый мальчишка так на нас кричит! Что мы сделали вам злого? Разве глаз у нас нет посмотреть!..» Одна же из них и хуже этого сказала: «Хорошо это! Вы с братом привозите себе из города распутных потаскушек всяких; и еще нас оскорбляете. Жени поскорей брата, осел ты, Яни, а то мы ее выгоним отсюда, бесстыдницу, или камнями голову ей проломим! Слышишь ты?»

И очень обиженные все они ушли; а сестра говорит мне: «Нехорошо ты сделал, Яна́ки, зачем ты соседок оскорбляешь так. Стыдно. Они из любопытства на белье Афродитино смотрели только и ничего для нас обидного не сказали. Теперь же вот и тебя изругали, и ее оскорбили, и брата!»

Но я и на нее крикнул: «Пропадите вы все, и ты, и соседки!»

И не знал я, куда бы еще скрыться, чтобы не душили меня ревность и злость. И соседка эта сердитая, и та сказала: «не сам женись, а брата жени скорей».

Все против меня! – думал я. – Никто меня знать не хочет.

XVI

Яни продолжает свой рассказ.

– Наконец я задумал куда-нибудь уехать, так, чтобы никто и не знал куда, и лег спать с вечера в темном и скрытом месте. И еще солнце не вставало, а только я увидал, что верхушечки кой-какие, на которых снег еще с зимы оставался, засветились рассветом, тотчас я встал, вошел в дом, взял все оружие свое, взял денег из своего ящичка. Брат спит спокойно в углу на полу, и дети спят около него. Смарагды не вижу; она все еще у Афродиты ночевала.

Над головой брата ружье мое висело… Как мне достать его, чтоб его не разбудить?.. Тянулся, тянулся я, однако он проснулся немного испуганный и говорит мне: «Что ты! Что ты!..» А я говорю: «Ничего!.. Спи!..» и вышел. Снарядил лучшего мула и уехал из села. Куда уехал? И сам я сначала не знал куда еду… Ехал вниз и мула подгонял скорей… Чтоб их всех забыть и чтоб увидать скорее других людей и душу мою с другими людьми успокоить.

Я в дороге уж придумал, куда мне ехать. Есть около самой Канеи село Халеппа; оно у моря и место там очень веселое. В этом селе много хороших домов и садов. У английского консула в средине села большой дом с черепичною кровлей; у русского консула тоже свой дом и тоже большой, жолтого цвета, у самого моря. И другие консула нанимают там дома на лето. Дома беев турецких есть, и христиане есть не бедные, которые очень чисто одеваются и дома имеют хорошие и лавочки в городе. От Канеи близко крепость очень хорошо видна из Халеппы. И наша Сфакия видна оттуда… зимой вся в снегу. Место веселое, многолюдное, чистое, хорошее место.

За самым селом гора и за горой уж ничего не видно; только и видны, что камень и трава на горе. По горе, к селу поближе, есть маслины и большие дома беев; тут один большой каменный дом стоит на полгоре, а там другой. Они чаще пустые стоят. Есть там на горе этой один дом больше и выше всех других; он каменный и похож даже на крепость; он очень высок и по углам у него как будто башенки маленькие. Этот дом был тоже турецкий, хозяина звали Ариф-бей. Жил там сторожем один чорный арап, с которым я еще прежде имел большую дружбу и знакомство. Его звали Саали и он был очень добрый человек. Жил он наверху, в самой маленькой комнате, и весь дом стоял совсем пустой.

Саали был вдов, и жила с ним только одна дочь его маленькая, чорная, такая же, как и он. Эту девочку звали Икбаль, что по-турецки значит великое счастье. Так ее назвал отец потому, что очень был рад, когда она у него родилась.

Саали меня очень хорошо принял и угостил.

Сначала он, правда, немного испугался, когда увидал меня, и сказал: «Как это ты, несчастный, сюда под город приехал? Народ кипит теперь, и вас, сфакиотов, все проклинают за дело Никифора. Не узнал бы Ариф-бей! Он и меня хлеба лишит и тебя предаст. Тебя в тюрьму и будут мучить, чтобы ты все открыл. Никифор везде ходит и подписи людей противу вас сбирает. Кричит:,Пытку им надо!”»

Так я узнал, что наше дело стало делом большим и что паше все согласны жаловаться на нас. А мы наверху, в тишине и пустыне, не знали этого. Я подумал так: «Не беда! Я уеду дальше в монастыри Агия-Триада и Агие-Яни и скроюсь, а здесь только отдохну. И буду я отмщен. Предадут, наконец, наши капитаны брата Христо начальству; не захотят ему в угоду всех здешних христиан иметь врагами, а Афродиту у него отнимут, и не придется ему веселиться ею и деньгами ее отца; и еще отвезут вниз и отдадут паше и его, и Антония, и Маноли, и попа Илариона, и всех их запрут надолго в тюрьму; а я буду знать это все, и буду свободен, и я буду тогда над ними смеяться, а не они надо мной!»

Когда я сказал арапу, что я пробуду у него неделю и уеду куда-нибудь дальше (а не сказал – куда), он успокоился и обещался не предавать меня. «Бей мой, – сказал он, – очень редко ездит сюда. Ничего. Отдохни». Мы легли спать. Но я не мог заснуть; начну дремать и вдруг проснусь и не знаю, где у меня голова и где ноги; кричу во сне; Икбаль испугалась, плачет и зовет отца: «Отец, отец!.. Боюсь, Яна́ки этот очень кричит!» Саали мне говорит: «Что ты, бедный, что с тобой?» Я говорю ему: «Ах, Саали мой хороший… Я не могу спать». Саали встал, развел огонь, сварил кофе, и мы с ним стали разговаривать. Разговаривали долго, почти до рассвета. Сначала Саали все спрашивал у меня: «Что с тобой?

Отчего ты так скучен? Здоров ли ты? Скажи мне правду». Я стыдился сказать ему правду, а только отвечал ему все, что у него много крыс и что они будили меня. Саали тогда перестал у меня спрашивать и начал рассказывать мне разные любопытные вещи. Он был курьезный человек и знал все, что делается на свете. Знал, кто бывает у русского консула и кто не бывает; кто служит у английского консула и за сколько лир в месяц и кто у австрийского нанимается; и почему английская консульша отпустила служанку свою мальтезу, которую она из Мальты с собою привезла… Кто кого любит и кто кого ревнует в Халеппе и в христианских домах, и в мусульманских. Мы всегда его за это любили и не раз и прежде с братом Христо заходили к нему в гости, и всякий раз он нам открывал какую-нибудь тайну или историю рассказывал. Так и теперь. Сначала он стал говорить о крысах и о том, что один бей турецкий в городе умеет делать для них кушанье с ядом и выводить их; а потом рассказывал что на днях в Канее случилось. Были очень дружны между собою два турчонка. Один был побогаче, а другой победнее. Богатый был сын табачного торговца, а бедный служил в кофейне. Купеческому сынку было семнадцать лет, а кафеджи́ двадцать. Все, что у них было, они делили и жить друг без друга не могли. Потом поссорились; кафеджи́ (тот, который был победнее и постарше) выбранил того младшего всякими обидными словами и сказал ему: «Я больше знать тебя не хочу!» А тот от огорчения достал яду и отравился; он не мог без этого друга жить. Мать послала за доктором Вафиди; Вафиди пришел и вылечил его, и он теперь жив. Но родные его чуть-чуть было не убили другого турчонка, того, который в кофейне служил. Вафиди и его спас. Кафеджи́ не знал, что тот отравился и умирает; соскучился без него и пришел мириться. Входит и видит, что он лежит и около него мать и доктор, и все родные. Как только кафеджи́ вошел, все родные бросились и хотели растерзать его на куски; однако доктор успел его отнять и увел его оттуда.

Такую историю рассказал мне Саали. И когда он кончил, я подумал:

– Вот и моложе меня мальчишка, но отравиться не побоялся, когда его оскорбили. Отравлюсь и я!

Так я задумал и Христа-Бога совсем забыл. Утром, когда Саали собрался за провизией в город, я сказал ему:

– Принеси мне яду сильного для крыс. И я знаю, как отравлять их; я для них приготовлю кушанье.

Пока Саали уходил в город, я с его дочкой развлекался детскими разговорами; я эту маленькую Икбаль всегда любил; забавно было на нее смотреть: личико у нее было очень чорное и блестело так, как вот этот мой башмак, когда его чисто вычистишь; а зубы белые, как жемчужинки ровные… Превеселая была девочка и служить умела в доме как большая. Бей, хозяин Саали, ее тоже любил и подарил ей хорошее платьице, полосатое – белое с жолтым. Я в нем ее и застал. Я с отцом говорю и слышу, что она мне шепчет: «Яна́ки, Яни!» – гляжу, она и стыдится так в углу, и ручками полы платьица держит и приподнимает их ко мне, то есть: «смотри, какое у меня платьице!» Ах, Аргиро́, не могу я тебе сказать, как мне стало жалко тогда и девочки этой бедной, чорненькой, и самого себя, и я сказал себе: «надо скорей мне убить себя; все люди у нас надо мной смеются и считают меня теперь глупым: и поп Иларион, и соседки, и товарищи; и брат с Афродитой радуются моей глупости. Я так жить не могу. А все, что есть со мной теперь денег, отдам, когда буду умирать, этой маленькой Икбаль. Пусть она радуется! Ведь это приданое ей и счастие! И скажет после отец ее: «и в самом деле, Икбаль! Большое счастие ей было от этого христианина Яна́ки…» Пусть меня никто не жалеет; я зато этих бедных людей пожалею в смертный час мой!»

На страницу:
6 из 9