
Полная версия
Взбаламученное море
И автор поехал.
В салоне Софи все уже были в сборе: Петцолов в этот раз на своем толстом, драповом сюртуке имел золотой аксельбант; Евсевий Осипович приехал, по-видимому, на целый вечер; у правоведа бакенбарды заметно подросли и сделались еще более солидны.
– Merci, monsieur Писемский, merci, – говорила Софи, ангельски улыбаясь и пожимая мне руку.
Ливанову я поклонился, не подходя к нему, и он, не привставая с своего места, склонил свою голову.
С Петцоловым мы тоже раскланялись издали.
– Что вы именно будете читать нам? – спросил меня Бакланов, бледный и худой.
– Последнюю мою вещь: «Старческий грех», – отвечал я не без ударения.
Я с умыслом хотел страданиями моего бедного романтика намекнуть, кому надо, на мои собственные чувствования.
– Ах, это мой милый Иосаф, – воскликнула вдруг Софи.
– Вы читали? – спросил я ее. «Софи читала! – подумал я: – уж в самом деле не влюбилась ли она в меня!»
Бакланов между тем отнесся к Евсевию Осиповичу.
– Он будет нам читать свое произведение: «Старческий грех».
Ливанов опять величественно склонил свою голову.
– Все, что вышло из-под пера их, мне приятно, – сказал он ласково-обязательным тоном.
– Господин Писемский реалист, – сказал Петцолов.
Я ничего ему не возразил, а удивился только. что он знает это ученое слово.
Читать меня Софи посадила против себя, и при этом я должен был сложить со столика «Петербургские Ведомости», «Современник» и «Русский Вестник».
«Странно что-то это», – думал я.
Евсевий Осипович тоже сел против меня.
Петцолов наклонился за стулом Софи.
Бакланов сел в углу. Ему, видимо, было не до того.
Приступив к чтению, я хотел поскорее перейти к сценам любви; но, к удивлению своему, заметил, что слушатели мои, как только я стал описывать гимназическое воспитание, ужасно заинтересовались.
На том месте, где моего героя секут, я видел, что большие глаза Софи в ужасе раскрылись. Я нарочно в конце этой сцены поприостановился.
– Это ужасно! – говорила она. – У нас в пансионе точно так же… меня секли!
– Вас, Софья Петровна? Господи! – воскликнул я, воображая себе, как это можно, чтоб ее секли.
– Уверяю вас, а голодом так по целым неделям морили!
– А помните, – отозвался из угла Бакланов: – у нас учитель латинского языка в гимназии – схватить за волосы и начнет таскать по полу, да пинками еще бьете в грудь.
– У нас в корпусе, когда четыреста розог давали и мальчик закричит, так подлецом считали! – добавил Петцолов с своей стороны.
Не делали мне никаких замечаний только правовед и Евсевий Осипович. Последний даже с некоторою гримасой сказал мне:
– Продолжайте, пожалуйста!
Я перешел наконец к сценам любви и чувствовал, что голос мой дрожал душевными нотами, которые, казалось бы, должны были проходить в то сердце, в которое предназначались.
Замечания, впрочем, начались тогда только, как я начал описывать разных лиц, к которым Иосаф ездил занимать деньги.
– Вот кто проприетеры-то! – воскликнул Бакланов, когда я прочел о скупом молодом купце: – их бы надобно душить…
На том месте, где я описывал пьяного майора, вмешался Петцолов.
– У нас до сих пор еще есть батальоный командир, который каждогодно по два месяца пьет запоем.
– Читайте, пожалуйста, дальше! – перебил его, обращаясь ко мне, Евсевий Осипович.
Я продолжал.
Когда описывалось, как взяли Иосифа в острог, как производилось следствие над ним, участие со всех сторон было полное.
– Какой гадкий этот полицмейстер! – заметила Софи.
Когда же я прочел, как тело Иосифа в тюрьме, упав, звякнуло, она даже вздрогнула.
– Бедный! – проговорила она.
– Чудесно! чудесно! – воскликнул Бакланов.
– Как славно вы разных этих канальев обрисовали! – заметил Петцолов.
– Этакие случаи возможны только при закрытом суде, – заметил правовед.
– Конечно! – отвечал я ему.
Около двадцати уже лет мое авторское самолюбие получает щелчки оттуда и отсюда, и все-таки я не приучил себя наблюдать, как и что вокруг меня происходит.
Но видел и подметил все это Евсевий Осипович.
В продолжение всего этого чтения и отзывов, у него не сходила с губ насмешливая улыбка.
Стали поспешно подавать ужинать, и мы все уселись.
Я посажен был около хозяйки.
– Чудесно! чудесно! – говорила она.
Я скромно, но не без удовольствия тупился.
– Вы вот, как видно, наблюдали жизнь, – обратился вдруг ко мне Евсевий Осипович: – скажите: какая по преимуществу поражает вас в теперешнем нашем обществе черта?
– Право, не знаю! – отвечал я.
Мне не хотелось с ним говорить.
– Черта все-таки движения вперед, – подхватил Петцолов.
Евсевий Осипович не взглянул даже на него.
– Черта торопливости! – продолжал он, исключительно обращаясь ко мне. – У нас все как-то скоро поспевает. Каково это выходит, того не разнюхивай очень, но зато скоро.
Я сначала и не понял, к чему он эту речь клонит.
– Вот у вас ведь этот аксельбант академический? – обратился он вслед затем к Петцлолову.
– Да-с, – отвечал тот серьезно.
– Я, например, – продолжал Евсевий Осипович, опять как бы обращаясь ко мне: – сам некогда в молодости служил в военной, знаю теперь весь верх военный, и, признаюсь, предполагал в нашем воинстве все возможные добродетели: и храбрость, и честность рыцарскую, и стойкость, но никак уж не ученость: так вот было и изживал с тем век, только раз иду по Невскому, один мне попадается офицер с ученым аксельбантом, другой, третий, наконец сотня. – «Что такое, говорю, это все ученые?» – «Все ученые», говорят. Вот те на! сразу тысяч пять понаделали.
– Это не ученость, а знак один! – проговорил было Петцолов с насмешливою улыбкой.
– Знак – вещь важная-с! – воскликнул ему Евсевий Осипович: – для французского инженера корде – предмет Бог знает каких честолюбивых мечтаний и трудов. Они, сделав два-три открытия, стяжают это… А вы вот, вам надели это, вы уж думаете: «Э! баста! я ученый…»
Мне самому действительно странно было видеть на Петцолове аксельбант.
Он покраснел и сказал каим-то глухим голосом.
– Я вам позволяю это говорить только как старику…
– Что мне позволять-то? – возразил ему, нисколько не сробев, Евсевий Осипович: – я говорю не лично про вас, а про весь, во всей его окружности, факт.
Затем последовало довольно неловкое и продолжительное молчание.
– Мысль лучше больше поощрять, чем гнать и преследовать ее, – проговорил наконец, как бы сообразив, Бакланов.
– Это не мысль поощрять, – отвечал Евсевий Осипович: – а бессмыслие, которым, извините меня, и вы и все общество полны: мы вот несколько месяцев назад были у вас, и вы, в противодействии общественному направлению, предполагали издавать какой-то эстетический журнал, а госпожа племянница, кроме как о своих буклях и юбках, вряд ли о чем и думала в то время; но сегодня – приезжаем, и каких граждан в вас встречаем: при каждом намеке на общественное зло сердца ваши наполняются гневом и негодованием. Она, например, молодая и, вероятно, еще пылкая женщина, проходит с невниманием и зевотой, когда ей читают, со слезами в голосе, про любовь: некогда ей заниматься сим бренным удовольствием; в ней один огонь горит, огонь гражданки!
Софи сидела, потупясь, но Бакланов побледнел.
– Не годы же употреблять на то, чтобы начать честно думать! – проговорил он: – для других, кто постарше, конечно, это трудно; но нам еще, слава Богу, не семьдесят лет!
– Нет-с, годы! – закричал на него Евсевий Осипович: – мало того, десятки лет… столетия! Прочтите-ка хорошие истории и поучитесь, как и каким испытаниями делались настоящие-то граждане; а вот она, – прибавил он, снова показывая головой на Софи: – то, что есть в ней, она скрывает, а к чему участвует, то – лжет – того нет у ней в душе.
– Ну, уж и лгунья я! – сказала Софи.
Бакланов опять заступился за нее.
– Откуда же к вам-то, дядюшка, разные христианские, социалистические и мистические идеи пришли? – спросил он насмешливо: – жизнь ваша не совсем же согласна со всем этим была.
– На меня вам нельзя указывать-с! – вывернулся Евсевий Осипович: – я родился, вырос и жил в веке рабства и холопства, я должен был вилять хвостом, а вы призваны на более чистое служение.
Говоря это, он уже поднимался.
– Благодарю! – сказал он, обращаясь ко мне: – ваш полет не высок, не орлиный, но не лживый.
И, отдав прочим холодный поклон, вышел.
– Да ты сказала ему, что мы завтра уезжаем? – обратился Бакланов к Софи.
– Сказала, за это и бесится, – отвечала она с улыбкой.
– А вы завтра уезжаете? – спросил я.
– Уезжаем, monsieur Писемский, уезжаем! – отвечала Софи с сожалением.
– Она едет в свое именьице, а я в свое! – подхватил Бакланов.
Я на это молча только поклонился.
«Так вот чем наслаждались в моем произведении, – думал я, едучи домой: – да и то, по словам Евсевия Осиповича, притворно!»
8. Что собственно занимает ее
Сердце мое не утерпело.
На другой день я поехал проводить моих друзей на железную дорогу.
В первой же со входа комнате я встретил Бакланова, с дорожною сумкой через плечо и в фуражке.
– Merci, Писемский, – сказал он, с чувством пожимая мне руку и даже целуясь со мной. – Софи там, в отделении первого класса.
Я прошел туда, и так случилось, что подошел к Софи сзади. Возле нее, низко-низко наклонясь, стоял Петцолов. Я невольно приостановился и не подходил к ним.
Говорила Софи.
– Он несносен… Теперь он разоряется и выходит из себя, как будто бы я в том виновата, тогда как я живу решительно независимо от него…
– Надобно не зависеть и от любви к нему.
– Я его не люблю…
– Надобно доказать это на деле.
Софи грустно покачала головой.
– Для женщины это не так легко, – сказала она.
– Для умной женщины это должно быть совершенно легко, – проговорил Петцолов и потом довольно небрежно прибавил: – Я буду писать к вам!
– Нет, невозможно, – отвечала Софи серьезно: – я лучше сама вам напишу.
– Но до тех пор я умру.
– Нет, живите! – произнесла Софи явно нежным голосом.
Я, может быть, и еще бы узнал что-нибудь, но в это время входил Бакланов. Я поспешил к нему навстречу.
– Я все ищу! – сказал я.
– Да вот она, – отвечал он мне.
Мы подошли.
Софи кинула на Бакланова рассеянный взгляд, но увидев меня решительно просияла радостью.
– Ах, monsieur Писемский! Как это мило с вашей стороны. Merci, merci, – говорила она и даже отодвинулась, чтоб я сел рядом с ней.
Я сел.
Мне было немножко досадно на нее, но, главное, меня возмущал Бакланов: неужели он ничего не видал, что кругом его происходит, или, может быть, находит в этом удовольствие?
– Скажите, пожалуйста, вы едете теперь к семейству вашему? – спросил я его.
– Нет, семейство мое в К… – отвечал он, как-то еще ниже склоняя свою потупленную голову.
Он по-прежнему был заметно грустен.
– У вас ведь есть дети? – продолжал я его пытать.
– Есть, – отвечал небрежно Бакланов.
– Как вам, я думаю, грустно о них; вы более полугода не видали их.
Бакланов мне на это ничего не сказал, а заговорил о чем-то с проходившем мимо кондуктором.
Софи только мимолетом прислушивался к словам моим и продолжала грустно любезничать с гусаром. Она в этом случае, кажется, нисколько не стесняясь Баклановым.
– Вы до самой вашей деревни поедете с Александром Николаичем вместе? – спросил я ее.
– Нет, мы только по железной дороге… до Москвы.
– Но ваши имения в одной ведь губернии?
– Да, но потом мы с ним поедем в разное, вероятно, время!..
– Нет, неправда, вместе поедут, – сказал, подмигнув мне, Петцолов.
– Как вы смеете так говорить! – сказала ему Софи, больше шутя.
Об этом предмете они, видно, совершенно свободно разговаривали.
Мне ужасно хотелось сказать какую-нибудь дерзость Софи.
– Вы ужасная притворщица! – начал я прямо.
– Не может быть, нет! – воскликнула она.
– У вас все только для наружности, и даже я знаю, что такое в вас искреннее.
– Ну, что же во мне есть искреннего… что искреннего? Скажите! – пристала она ко мне.
– Сколько могу отгадывать, так любовь к разнообразию.
– В чем к разнообразию?
– Во всем.
– Совершенно верно, совершенно! – подхватила Софи, делая вид, что не понимает, к чему я это сказал.
– Это так, да, – подтвердил и Петцолов.
В это время ударил звонок, все встали.
Софи стояла, поправляя платье сзади. Хороша и величественна в эти минуты она была божественно!
Бакланов простился со мною нежно, и почему-то у нас обоих навернулись при этом слезы на глазах.
Софи, прощаясь с Петцоловым, явно с ним шепталась.
Я еще раз видел ее лицо, когда она, сев в вагоне, приложила его к окну и еще раз кивнула головкой мне и Петцолову.
Мы пошли с ним вместе из вокзала.
– Скажите, что за отношения у madame Леневой с Баклановым? – спросил я невиннейшим голосом.
– Она живет с ним, – отвечал он мне.
– И вы, кажется, не совсем к ней равнодушны.
– Нет, что же! Разумеется, немножко! – отвечал он, не думая нисколько, видно, скрываться в этом случае.
– Ну, смотрите, Бакланов вас убьет: он бешеный, вспыльчивый!
– О, нет, у них это совсем на других основаниях.
– На других?
– Она может делать, что хочет; он тоже… по этим, знаете, новым правилам.
– По новым?
– Да, в наше время убедились наконец, что глупость же хранит верность, ревновать друг друга.
– Разумеется! – подтвердил я.
В это время мы вышли на подъезд. Он сел на превосходную пару, на которой я раз видел Софи, и понесся по Невскому, зацепляя извозчиков и пешеходов.
«И это тоже прогрессист! Несчастная, несчастная моя родина!» – подумал я.
Не об общественном, разумеется, служении говорим мы здесь. Благословенна будь та минута, когда в обществе появилась стремление к нему! Но гневом и ужасом исполняется наше сердце, когда мы подумаем, в чем положили это служение: в проведении не то что уж отвлеченных мыслей, а скорей каких-то предвкушений мыслей. И кто наконец эта соль земли, эти избранные, пришедшие к общественной трапезе!.. Остроумные пустозвоны, считающие в ловкой захлестке речи всю суть дела!.. Торгаши, умеющие бесконечно пускать в ход небольшой запасец своей душевной горечи!.. Всевозможных родов возмужалые и юные свищи, всегда готовые чем вам угодно наполнить свою пустоту!..
9. Рассказы Венявиных
Перехожу снова к объективному способу.
Незаконные мои любовники, приехав в провинцию, в свой родной город, и остановясь в грязных номерах лучшей гостиницы, – Софи в одном номере, а Бакланов в другом, – осмелились дать о себе знать одному только старинному другу Бакланова – Венявину. Тот точас же сначала прибежал один, потом побежал за супругой.
Женат он был на доброй Маше, дочери священника. Первый раз он увидел ее у Леневых, приехав к ним визит делать, и сейчас же влюбился в нее. Маша тоже в него влюбилась. Они сочетались и до сих пор столько же раз и с такою же нежностью каждодневно целовались, как и в первый день своего брака. Детей у них было человек десять.
Оба толстенькие, оба коротенькие, расфрантясь сколько возможно, они прибежали к нашим петербургским гостям, сильно взволнованные как приятным этим свиданием, так и вообще разными совершившимися в это время в городе и около происшествиями.
Все поместились в комнате Софи, которая, чувствуя себя не совсем здоровою, сидела печальная и грустная, завернувшись в свою теплую, дорожную шаль.
Венявины беспрестанно говорили один за другим и даже перебивали друг друга.
– Я не помещик, а чиновник; но это невозможно, невозможно! – кричал Венявин, топорщась всем телом.
– Помещицу Коврову, – подхватила его толстенькая и совершенно с ангельским лицом супруга: – пошла она с девушкой в баню, трое мужиков подошли к окошку, да и смотрят. Она говорит: «Подите прочь!». Они пошли да колом дверь-то снаружи и приперли. Всю ночь в бане-то и просидела: кричала-кричала, никто в целой деревне не отпер!
– Да, да! – подтвердил и муж. – Она пришла к губернатору жаловаться, а он ей говорит: «Вы отсталая, говорит, женщина, крепостница!..»
– Да кто он, из моряков, что ли? – спросил Бакланов.
– Из моряков.
– Ну, так вот что мне про него в Петербург рассказывали: у него с корабля упал матрос – ему бросили там что-то такое, вытащили его, и он сейчас же велел дать ему сто линьков, зачем смел закричать, когда упал в воду; а теперь человеколюбивый эмансипатор.
– Я тебе говорю, братец! – восклицал Бакланов.
– Нашего старика таки-удалили наконец! Нашли несовременным! – продолжал Бакланов.
– Но ведь те лучше были, честнее, – горячился Венявин: – те откровенно по крайней мере, действовали, а это иезуиты: пошли их царство небесное на земле вводить, или, как Ирод, младенцев резать, они одинаково будут это делать за жалованье.
– Поля-то, Господи, – вмешалась опять Маша, не менее мужа взволнованная: – поля-то у помещиков, этакие большущие, наполовину стоят незапаханные и незабороненные.
– Будет голод, непременно, непременно! – поддерживал Венявин.
– Этак неприятно и ехать в деревню, – проговорила наконец Софи, все время молчавшая и даже вряд ли слышавшая, что кругом ее говорили.
– Ай, да вы и не ездите! Просто страшно! – подхватила Маша. – У папеньки столько теперь приезжает помещиков и останавливается: «Не можем, говорят, жить в деревне; очень уж нам грубят и обижают нас!».
– Скоро по дорогам, пожалуй, будут грабить! – прибавил, разведя руками, Венявин.
– Да чтой-то, Николай Гаврилыч, как это ты так говоришь: будут! – прикрикнула на него Маша: – и грабят уж! Вот к папеньке мужик за навозом ездит, так ехал пьяный в воскресенье из города – ограбили!
– А мы сегодня ночью думали было выехать! – проговорила опять Софи.
– Ай, нет, душечка Софья Петровна, ангел мой! Не ездите! – воскликнула Маша.
– Нет, нет! – подтвердил и Венявин.
Эти два кроткие существа насказали потом еще таких страхов и ужасов, что даже сами испугались и побоялись итти пешком домой, а попросили послать человека, нанять им извозчика.
Бакланов и Софи, по отъезде их, не сказав друг с другом ни слова, разошлись по своим комнатам, и каждый, с своими грустными мыслями, улегся почивать: видно, незаконная любовь так же имеет свойство охлаждаться, как и законная.
10. Прежнее Ковригино
Были серенькие, мокрые сумерки.
По той же самой дороге, с которой некогда мы начинали наш рассказ, ехала Софи с Баклановым, и какая разница была в том поезде и в этом: вместо домоделанных крытых саней и розвальней – лондонской сборки карета; лошади не крепостные, а вольнонаемные, идущие какою-то развалистою походкой. Высокий малый, извозчик, сидел без всякой церемонии и беспрестанно курил. Наконец в экипаже сидели не муж с женой, а любовник с любовницей, и не стыдились так ехать в свое имение.
Тетушка Биби, что чувствуют твои кости при этом!
Почтенная девица сия, как только получен был первый манифест об освобождении крсетьян, захирела и померла.
– Я родилась и умру госпожой своих людей! – были почти последние ее слова перед смертью.
Наследницей она оставила Софи, единственно потому только, чтоб имение не досталось мерзавцу Виктору.
Когда въехали в усадьбу, первое, что кинулось в глаза, был дом с заколоченными окнами.
Бакланов сам должен был выйти из экипажа, чтобы выкликнуть кого-нибудь из людей.
Он на первую попал на добрейшую и глупейшую Прасковью, сделавшеюся теперь совсем старою девкой.
– Госпожа ваша, Софья Петровна Ленева приехала! – сказал он.
– Ай, батюшки, Господи! Барыня приехала! – воскликнула эта простодушная девушка и сначала пробежала опять в кухню за ключом от заднего крыльца, отперла его, пробежала по дому и отперла переднюю; потом побежала в кухню за свечкой и чтобы оповестить других людей.
Софи все это время сидела в экипаже.
Наконец Бакланов ее высадил, и они, в сопровождении Прасковьи со свечой, вошли в дом. Оборванные в зале обои висели огромными лопастями. Зимние рамы были еще не выставлены, и к ним пропасть наприставало околевших мух. Круглое, в золотой раме, зеркало, как было в похороны Биби завешено черным флером, так и оставалось; отовсюду пахнуло уже не ладаном и воском, а какою-то могилой и сыростью.
Путники наши прошли в гостиную. Там, в углу, стояло старое кресло майора, точно будто бы сейчас только сняли его с них.
Прасковья поставила свечку на стол.
– Самовар прикажете-с? – спросила она.
– Да! – отвечала Софи.
Добрушка эта убежала ставить самовар.
Бакланов и Софи сели друг против друга. Обоим было грустно. Перед обоими проходила их прежняя молодость: сколько было надежд, в какой богатой перспективе открывалась тогда будущая жизнь, и что ж в итоге?
– Вон, у этого комода, помните? – сказала с грустною улыбкой Софи, показывая глазами на простеночное трюмо: – я в первый раз вас поцеловала.
– Да! – отвечал Бакланов.
– А вот тут, помните, на диване, я раз, в сумерках, прикурнула, а вы стали передо мной на колени, и вдруг тетенька Биби вошла, – как мы перепугались тогда! – продолжала Соня.
– Д-да! – отвечал и на это Бакланов.
Его душу в эти минуты волновало целое море разнообразнейших чувствований.
Софи встала, подошла к нему и оперлась на его плечо.
– Грустно мне, друг мой, грустно! – проговорила наконец она, склоняясь к нему головкой.
Бакланов обнял ее и посадил к себе на колени.
– Что ж тебе грустно? – спросил он ее.
– Так… ты меня не любишь больше!
– Из чего же ты это видишь?
– Так… Ты все стал нынче говорить о жене своей; говоришь, она умная, честная, чистая женщина.
Бакланов ударил себя в голову.
– О! – воскликнул он: – не напоминай мне об этой несчастной моей мученице!
– Она твоя мученица, а я, значит, твоя злодейка. Вот, посмотри: ты уж и плачешь о ней!
– Нет, не ее я оплакиваю, а долг свой, свои обязанности, над которыми я надругался, как подлец, как мальчишка какой!
– А я-то как живу всю жизнь! Господи! Господи! – воскликнула Софи, в отчаянии разводя руками.
– Нет! Тот безумец, – продолжал Бакланов: – кто говорит, что в браке нет таинства. Сам Бог тут присутствует, и Он один только может освятить эти между людьми отношения!
– Именно! – подтвердила Софи. – Я тебя, например, очень люблю; а прямо и откровенно скажу: мне жить с тобой гораздо тяжелее, чем с покойным мужем моим. Тот мне гадок, противен был; но я знала, что хоть страдаю, но не грешна и не преступна.
– Ну, старого уже не воротишь! – отвечал ей мрачно Бакланов и поспешил спустить ее с колен.
Входила Прасковья с самоваром.
Софи сейчас же принялась сама хозяйничать.
– Подайе сливок! – сказала она.
Прасковья что-то переминалась.
– Не знаю, матушка, сбегаю, – начала потом она: – не доят, чу, барские-то коровы, худые такие!
– Как, неужели же все не доят? Сколько же коров?
– Четыре коровы.
– Как четыре?.. У тетушки, я думаю, их было сорок!
– Околевали-с, умирали… Нет ли хоть у крестьян у кого, схожу! – отвечала Прасковья и опять побежала.
Софи и Бакланов, оставшись вдвоем, грустно усмехнулись.
Прасковья возвратилась и принесла жиденького молочка.
– Ну, уж мы этого пить не станем, – сказала Софи, отодвигая молочник назад: – поесть нам тоже, вероятно, нечего?
При этом вопросе Прасковья даже покраснела.
– Ничего, кажется, нет-с.
– И яиц даже? – спросила Софи.
– Перевели барских-то кур тотчас же, как покойница-то барышня скончалась. У курятницы тоже дочка на волю выдана, все теперь и живет там-с.
Бакланов начинал уже выходить из себя.
– Ты вот скажи старосте, – продолжала Софи: – со мной нарочно приехал брат, – прибавила она с ударением, показывая на Бакланова: – он завтра же примет все по описи, и я вступлю в управление имением серьезно.
– Слушаю-с, – отвечала покорно Прасковья. – Вам где прикажете постель отправить, у тетеньки в комнате-с? – спросила она. – Только в их комнате постелька-то и осталась.
– А прочие где же?
– Не знаю-с.
– Хорошо, у тетки.
– А вам где прикажете-с? – обратилась Прасковья к Бакланову.
– Обо мне не беспокойся, я вот хоть тут на диване засну.
– Ты можешь итти, – сказала ей Софи.
Прасковья ушла.
Бакланов пошел и запер за ней дверь.
– Ты, друг моя, ляг у меня в комнате, – сказала ему Софи.
– Непременно! – отвечал он, и вскоре потом они со свечой вошли в комнату Биби.
Огромная киота с дорогими образами была заперта и даже запечатана печатью.
– Святыню-то Божью пощадили, не разворовали, – сказал Бакланов.