
Полная версия
Взбаламученное море
– Милости просим! – сказал Варегин, вводя своих гостей.
Вошла красивая крестьянская женщина в белой рубашке и опрятном сарафане.
Варегин велел ей подавать обед.
Когда стали садиться за стол, он отнесся к Софи:
– Не угодно ли вам занять место хозяйки?
Софи села.
– А вот эту команду позвольте ко мне, – продолжал Варегин, передвигая к себе приборы всех четверых детей: – всем бы они народ исправный, да сами резать еще не умеют.
И вслед затем он начал им резать.
Дети, как маленькие голубятки, смотрели ему в рот и на руки.
Бакланов при этом вспомнил своих детей и незаметно вздохнул.
– Вы давно лишились вашей супруги? – спросила Софи хозяина.
– Да в тот же год, как и из службы выгнали: почти вместе получил эти два удовольствия.
– Вам недаром судьба такие испытания посылает. Она знает, что вы крепыш и выдержите, – сказал ему Бакланов.
– Никакой тут нет судьбы: в первом случае российская глупость, а во втором – петербургский климат, – отвечал Варегин.
После обеда Софи ушла с детьми погулять в поле, а приятели сели у открытого окна пить кофе…
– Вы не думаете жениться, Варегин? – сказал Бакланов.
– При детях-то? – спросил тот.
– Да при детях обыкновенно и женятся, чтобы мать им дать.
– Дети такое нежное и хрупкое существо, что требуют всей нежности человеческого сердца, а это возможно только в родителях, которые обыкновенно органически к ним бывают привязаны.
– Но мачеха будет любить их из любви к вам.
– Н-ну! – произнес Варегин: – я в эти тонкие чувства, признаюсь, не очень верю; их обыкновенно достанет только месяца на два после брака.
Друзья на несколько времени после того замолкли.
– А эта красивая женщина, которая подавала нам обедать, на каком положении? – спросил Бакланов.
Варегин улыбнулся.
– Вы все по себе судите? – сказал он. – А вот кстати за откровенность откровенностью отплачу: в каких вы отношениях с этой госпожой, кузиной, что ли, вашей?
Бакланов очень сконфузился.
– Я ей родня… – пробормотал он.
– Я это потому вас спрашиваю, – продолжал Варегин: – что мне мужики на сходке говорили: «Вот-де, говорят, мало что сама приехала, да и любовника еще своего привезла!»
– Им-то, скотам, что за дело! – проговорил Бакланов и потом, помолчав, прибавил: – конечно, в этом случае скрываться перед вами не стану…
– Ну, а жена-то как же, а? – спросил с улыбкою Варегин.
– Жена у меня такая холодная и спокойная женщина, что ей решительно все равно.
– Все равно, что вы живете с любовницей? – повторил Варегин.
– Я не то, что живу… – отвечал, начиная теряться Бакланов: – жить постоянно таким образом я не намерен и, как вот все это поустроится, опять возвращусь к семейству.
– Что ж такое поустроится? – допрашивал Варегин.
Бакланов окончательно сконфузился.
– Там… дела разные… – отвечал он как-то неопределенно.
Варегин не спускал с него внимательных глаз.
– Все это, друг любезный, – начал Бакланов после нескольких минут довольно неловкого молчания: – я сам очень хорошо вижу и понимаю, но что делать – затянулся, любовь!
– Э, вздор какой! – перебил с сердцем Варегин.
– Как вздор?.. Неужели ты не веришь в любовь?
– Разумеется, кто ж в нее поверит… Одно только баловство и обманывание самого себя, а между тем у вас есть дети, а перед этою обязанностью, я думаю, все другие мелкие страстишки должны замолкнуть.
– Я детей и люблю, а разлюбил только жену.
– Да ведь и все не целую жизнь пылают к женам страстью, а руководствуются в этом случае чувством дружбы, уважения к женщине, – чувством наконец собственного долга.
– Хорошо чувство дружбы! – воскликнул Бакланов. – Ты знаешь ли, – прибавил он уже полушопотом: – что я последнее время говорить не мог без злобы с женой, звука шагов ее слышать без ужаса.
– Что ж, она нехорошая разве женщина?
– Напротив, ангел по душе и собой красива.
– Так отчего же?
– А оттого… Я, например, человек вовсе не злой, а бывали минуты, когда готов был совершить преступление и убить ее.
– Господи помилуй! – воскликнул Варегин.
– Да, да! – повторил Бакланов.
Варегин несколько минут усмехался про себя.
– Никогда бы вы никакого преступления не совершили, – проговорил он: – и, вероятно, к этой госпоже получите точно такое же чувство, потому что вся ваша любовь и нелюбовь есть не что иное, как развращенное воображение и стремление к чувственному разнообразию…
Замечание это было слишком верно. Бакланов почесал у себя только в затылке.
– Никогда я к этой женщине не чувствовал ничего подобного, – проговорил он глухим голосом.
– Ну, так будете чувствовать! – сказал спокойно Варегин.
– Может быть, – отвечал Бакланов.
Он заметно обиделся.
– Все это я говорю, опять повторяю, – продолжал Варегин: – потому, что мужики прямо сказали: «мы, говорят, его изобьем, если он командовать нами начнет».
– Да я никем и не командую, – отвечал, как бы оправдываясь, Бакланов: – наконец я и совсем могу уехать к себе в имение.
– Это, я полагаю, самое лучшее!
– Для спокойствия этой женщины уеду…
– Для спокойствия этой женщины уезжайте! – повторил Варегин.
Едва заметная усмешка пробегала в это время у него по лицу.
Софи наконец возвратилась с детьми с прогулки.
– Не пора ли нам? – спросила она.
– Теперь можете ехать-с; все уж, вероятно, утихло, – отвечал Варегин.
– Merci, monsieur Варегин, merci, – говорила Софи.
Во всю обратную дорогу Бакланов был задумчив и ни слова не проговорил. Беседа с Варегиным произвела на него сильное впечатление, и, по преимуществу, его беспокоила мысль, чтобы крестьяне в самом деле чего-нибудь не затеяли против него: тогда срам непоправимый для него и Софи!
Возвратившись в Ковригино, они нашли, что в комнатах, кроме Прасковьи, сидели еще две горничные, а в залу были внесены разные вещи из амбаров, сушилен и кладовых.
15. По-прежнему бодр и свеж
На другой день с красного двора из Ковригина один экипаж с Баклановым уезжал, а другой, с Петром Григорьевичем, которого Софи оповестила о своем приезде, въезжал.
– А-а! – произнес было равнодушно Басардин, узнав старого знакомого.
– Здравствуйте и прощайте! – отвечал ему тот скороговоркой, не велев даже остановиться своему кучеру.
Петр Григорьевич однако долго еще смотрел ему вслед.
Бакланов и Софи в это утро поссорились. Напуганный и образумленный словами Варегина, Бакланов решился уехать к себе в деревню и сказал о том за чаем Софи. Та надулась.
– Как же вы оставляете меня в этаком положении? – сказала она.
– Что ж положение?.. Теперь все тихо… Мне надобно же в своем имении побывать… Жена узнает, если я совсем не буду.
– Ну, так вы бы и ехали к своей жене!.. Зачем же со мной поехали?
– Как ты странна! Тут не о жене дело, а у меня наконец дети есть… В твоем положении ничего нет страшного. Я тебе, пожалуй, револьвер оставлю.
– Благодарю!.. Револьвер! Дурак этакий! – проговорила, не утерпев, Софи и вышла.
Бакланов сам почувствовал, что сказал величайшую глупость; однако не отменил своего намерения и в тот же день собрался.
– Я приеду через неделю, много через две, – говорил он, прощаясь с Софи.
– Как хотите, – отвечала ему та, сидя на диване со сложенными руками и не поднимаясь даже с места.
«Ну, слава Богу, развязался, – думал Бакланов, садясь в экипаж: – как приеду домой, так сейчас же напишу жене длиннейшее письмо».
Софи осталась тоже сильно взволнованная.
– Хорошо, Александр Николаевич, хорошо! – говорила она, кусая свои розовые губки.
Небольшое отхаркиванье и негромкие шаги в зале прервали ее досадливые размышления.
Входил, растопырив руки, Петр Григорьевич, совершенно уже седой, но по-прежнему с большими глазами и с довольно еще нежным цветом лица.
– Ах, папа! – воскликнула Софи, радостно бросаясь ему в объятия.
– Совсем не ожидал; вдруг получаю письмо… ах ты, Боже мой! – думаю. Лошадей, говорю, скорей мне лошадей, – бормотал Петр Григорьевич, с навернувшимися на глазах слезами.
Под старость он сделался несколько почувствительней.
Софи почти рыдала у него на руках.
– Ну, усядься, успокойся! – говорил он, усаживая ее на диван и сам садясь около нее.
– Ах, папа! Какие ведь у меня неприятности! – начала Софи, несколько успокоясь: – у меня люди бунтовали.
– Везде одно, везде! – отвечал таинственно Петр Григорьевич: – у меня так яровое до сих пор не засеяно… не слушаются, не ходят на барщину! – прибавил он больше с удивлением, чем с огорчением.
– Как же, папа, чем же вы будете жить? – спросила Софи с участием.
– Да не знаю! Не все же государь император будет гневаться на дворян, простит же когда-нибудь!
– Так вы, папаша, думаете, что государь рассердился на дворян, взял у них, а потом опять отдаст?..
– Да, полагаю так, – отвечал Петр Григорьевич, делая свою обычную, глубокомысленную мину.
– Нет, папа, совсем уж не воротят, – отвечала Софи: – а вот что можно сделать: вас ведь никак теперь люди не станут слушаться…
– Да, грубиянят очень, – отвечал Петр Григорьевич, припоминая, вероятно, тысячи оскорблений, которые были ему нанесены.
– Ну, так вот что: вам из казны выдадут по 120 рублей серебром за душу, а вы им должны дать по четыре десятины наделу земли, – поняли?
– Да, то-есть как тебе сказать! – начал Петр Григорьевич, усмехаясь и потупляя стыдливо свои глаза: – слаб нынче очень стал соображением, – прибавил он уже серьезно.
– Слабы?
– Очень… И по хозяйству это бы еще ничего; но, главное, дом меня беспокоит: стар очень!
– Да как же не стару быть, папа! Пятьдесят лет ему, я думаю?
– Да. В наугольной и в девичьей потолок уж провалился! Меня чуть не убило! Я стоял да из кресел клопов кипятком вываривал… вдруг, вижу, сверху-то и полезло, я бежал… так и грохнуло!
– Скажите, пожалуйста!.. Ах, бедный папа!.. Что же вы мне не написали, я бы вам помогла!
– Что же писать? Случай ведь это несчастный! – отвечал Петр Григорьевич.
Он во все время, терпя иногда страшную нужду, ни разу не обратился к дочери. «Где ей, – говорил он: – сама молода; на разные финтифанты нужно».
– Я стал потом этим мерзавцам дворовым говорить, – продолжал он, как бы сообщая дочери по секрету: – «Подставьте, говорю, подставки в остальных комнатах, а то убьет!..» – «А что, говорят, мы плотники, что ли?» – и не подставили.
– Вот что, папа, вы больше не ездите домой, а оставайтесь жить у меня. Здесь дом еще славный, крепкий!
– Как прикажешь, я на все готов! – отвечал добродушный старик.
– А я поеду за границу, потому что жить в этих дрязгах и в этом воздухе я решительно не могу; у меня и то уж грудь начинает болеть с каждым днем больше и больше.
– Ну да, где же тебе с твоим образованием, разумеется! – подтвердил Петр Григорьевич.
– А вы, папаша, душка, оставайтесь здесь у меня – хозяйничайте; посредник здесь добрый, он вас научит всему! – продолжала Софи, обнимая и целуя отца.
– Да уж это надобно, чтобы господин посредник… а я-то очень слаб памятью, – что еще давно было, помню, а что вчера, – хоть зарежь! – повторил еще раз старик.
При этаком состоянии головы в такие трудные времена ему очень уж тяжело приходилось жить.
– За границу, за границу! – шептала радостно Софи, улегшись на свою постель и как-то вытягиваясь всем своим прелестным телом.
16. Один из модных вралей
При отличном светлом вечере, в Лопухах, на балконе господского дома сидели Бакланов и предводитель его уезда, тот самый способный, из военных, господин с pince-nez, которого мы когда-то встретили у старой фрейлины на празднике. Он даже не постарел ничего, а по-прежнему, по его словам, работал с народом. Одет он был, как и Бакланов, франтовато; у обоих лица были бойкие, развязные, не так, как у необразованных помещиков, у которых и без того уж не совсем благообразные физиономии сделались какие-то удивленные и печальные.
Предводитель беспрестанно шевелился, говорил, доказывал что-то такое.
Перед ними стоял чай на серебряном подносе.
В лугах огромная согнанная вотчина, почти вся находившаяся в виду господ, лениво косила.
– Скажите, пожалуйста, как идут мировые съезды? – спрашивал Бакланов.
– Отлично! превосходно идут! – восклицал предводитель. – Я как?.. Посредники у меня, надобно сказать, все отличный народ, умный, развитой; но они не жили, не выросли с народом, как я… У меня встречается теперь распря, недоразумение между помещиком и мужиком, я ставлю вопрос так…
И предводитель поставил руку на перила балкона, желая, вероятно, показать, как он именно ставил вопрос.
– Ставлю вопрос так… Беру господина помещика… мужика еще нет у меня… «В чем ваш вопрос?» – «В том-то и том-то!» – «Прекрасно! Вот вам ответ на него… самый полный, ясный, отчетливый…» Со мной он не может спорить, совестится… Мужика я еще не видал и говорю, значит, это не собственным хозяйственным соображениям; во мне он слышит голос такого же дворянина, как он.
– Все это прекрасно! – возразил Бакланов: – но мужик-то будет пороть свое.
– А в том-то и шутка, – подхватил с некоторым лукавством предводитель: – что я всегда скажу в духе мужика, в натуре его.
– Стало быть, вы выдаете дворян.
– Нет! нет-с! – воскликнул опять лукаво предводитель: – все дело в подготовке… У меня крестьянский вопрос был решен прежде, чем правительство имело его в виду…
Бакланов посмотрел на руководителя с недоумевающим видом.
– Был решен-с, – повторил тот: – то-есть в том отношении, что лично у меня крепостной труд давно уже был отменен и существовал наемный; значит, цены на него для мужика и барина были установлены; тот и другой видели благодетельные последствия этого: барин – превосходство наемного труда перед крепостным, мужик – пользу заработка, хоть и по невысокой цене, но дома, где он не тратится на дорогу, ни на дороговизну городского содержания. Второе, у меня давно уже введено машинное хозяйство: я знаю, какая машина для нашей почвы годится, какая нет!
Бакланов решительно не знал, врет ли он, или правду говорит.
– Значит что же-с, – говорил предводитель, заметив произведенный им эффект: – каждый из нынешних земледельцев только подражай мне. Мужик – моему мужику, барин – мне! И вот результаты этого, – продолжал предводитель: – у вас тихо… у соседа вашего тихо… у какого-нибудь Крикунова и Дуралева тихо. Чего ж мне больше?.. Дворянство, конечно, мне говорило: – «Сделайте милость, позвольте ваш фотографический портрет повесить в предводительской!». «Господа, – говорю я: – я не один; позвольте уж, если снимать с меня портрет, так вместе с посредниками», – а в сущности ведь один, один все это сделал, не хвастаясь скажу! – воскликнул предводитель и, заметив на лице Бакланова некоторое недоумение, снова постарался рассеять его фактами.
– Я как действую?.. Как получено было положение, я сейчас же поехал к мужикам; ну, и мне тоже не привыкать с ними разговаривать; я вот теперь хожу во французских перчатках, а умею сам срубы рубить. «Братцы, говорю, так и так быть должно, – поняли?» – «Поняли, говоря, батюшка!». Ихним, знаете, языком сказано, не свысока… Еду к помещикам: – «Вот как, говорю, господа, быть должно!» – «Разумеется», – говорят. У меня, как новый дворянин приехал, я сейчас же еду к нему и внушаю. Вы вчера только приехали, а сегодня я уж у вас! – заключил предводитель с гордостью.
Бакланову сделалось окончательно совестно слушать самохвальство своего гостя.
– Это хорошо… – говорил он, не зная, куда глядеть.
– Хорошо ли, худо ли, я не знаю, – отвечал предводитель: – но только это мои правила. Я прямо мировым посредникам говорю: «вы, господа, за крестьян, а я за дворян»; но в то же время я не крепостник, – нет-с! По убеждениям моим, я человек свободомыслящий, но чтобы дело у меня было делом…
«Чорт знает что такое!» – думал между тем про себя Бакланов, которому в это время подали письмо, запечатанное благообразнейшею печатью.
«Многоуважаемый и любезный родственничек!
В то время, как ты, чортова перечница, катаешься, как сыр в масле, твой друг и брат Иона в нищете, наготе, гладе и болезнях. Приезжай, дружище, и помоги, чем можешь!
Ограбленный Иона Дедовхин».
– Что такое с Ионой Мокеичем приключилось? – спросил Бакланов предводителя.
– С Дедовхиным это? – переспросил тот с улыбкой презрения. – О, помилуйте! – воскликнул он: – это человек с такими понятиями! Засыпал нас просьбами и жалобами на своих людей.
– Ну, чего ж от Ионы и ожидать было! – произнес Бакланов.
– Нет-с: ведь он умен!.. он ядовит! при этаком великом движении, для кого бы нужна гильотина, чтоб они своими устарелыми понятиями не мешали общему ходу! – произнес предводитель, подняв высоко брови.
– Ну что, Бог с вами! За что иону на гильотину! – возразил Бакланов.
И ему в эту минуту старый враль Иона почему-то показался гораздо лучше сего молодого говоруна.
Предводитель наконец встал и взялся за шляпу.
– Au revoir! Мы, как люди образованные, кажется, поняли друг друга! – проговорил он.
– Да-с! – отвечал Бакланов, а в уме у него вертелось: – «Прескотина, должно быть, ужасная этот господин!»
17. Злой помещик
Прошел час, два, три. Бакланов чувствовал решительную потребность освежиться от трескотни, которая продолжала еще раздаваться в его голове после беседы с предводителем.
Он велел заложить экипаж и поехал к Ионе.
Подъезжая к самой Дмитровке, он был очень удивлен: половина почти полей оставалась незапаханною.
На лугах несколько бедных дворян, с стриженными головками и выбритыми лицами, косили.
– Что это, господа, как у вас поля запущены? – сказал он им.
– Не слушаются нынче нас рабы наши, – отвечали ему некоторые из них какими-то дикими голосами.
Около дороги бедная дворянка, с загорелым, безобразным лицом, но в платьишке, а не сарафане, кормила толстого, безобразного ребенка и, при проезде Бакланова, как дикарка какая, не сочла даже за нужное прикрыть грудь.
Собственно жилище старого грешника Ионы тоже поразило его: сад, как запущенная борода, еще более разросся и позеленел; кругом его тын и вокруг красного двора решетка обвалились Самый дом точно совсем присел к земле. Бакланов толкнул ногой в дверь. Она сначала было покачнулась, потом вдруг остановилась, зацепившись за перекошенную половицу. В зале сооблазнительная картина голой женщины все еще висела, но вся была засижена мухами. Бакланов прошел в соседнюю комнату, в спаленку; там он увидел Иону, совсем плешивого, с седою, отпущенною бородой, лежащим на грязных подушках, под грязным, худым одеялом.
Висевшая здесь сооблазнительная картина не была ничем уж и закрыта. Нарисованный на ней господин, по преимуществу кидавшийся в глаза, кем-то, должно быть, возмутившимся его позой, был проколот в нескольких местах.
– А! друг сердечный! – воскликнул Иона.
– Что это вы? – говорил Бакланов, садясь около него на стул.
Запах и всюду видневшаеся нечистота были невыносимы.
– Болен! – отвечал Иона хриплым голосом: – без ног совсем.
– Что ж это такое?
– Да вон, дурак доктор говорил, что за девками бегал, а я, Матерь Божья, никогда не бегал: все ездил.
– Лечиться надо! ничего, пройдет! – утешал его Бакланов.
– Га! – воскликнул Иона: – лечиться надо! Мне есть нечего, Саша, да! Что вот, спасибо, напротив, старушка, бедная дворяночка, живет, что придет да уберет около меня, то и есть, Саша, друг мой!
И старик зарыдал.
– Где же ваши люди?
– Люди – да! Где вода весенняя, поищи-ка ее летом! Я было дъяволов их всех в дворовые в прошлую ревизию припер, и они, как вышло положение, и разлетелись, как птички Божьи! И ну-ка, Саша, и Марфутка-то ушла. Сколько тоже жил с ней, не жалел на нее ничего: под конец, что есть, била уж меня, и то ушла… хоть бы на нее, окаянную, взглянуть перед смертью-то…
И старик снова горько-горько зарыдал.
– Что ж, у вас земля осталась, – вздумал было опять утешить его Бакланов.
– Возьми у меня ее всю!.. не хошь ли? – прокорми только до смерти.
Бакланов молчал.
– Возьми! – повторил Иона.
– Что же! – произнес наконец тот.
– То-то что же!.. А я за имение-то десять тысяч дал; пятнадцать раз из-за них, окаянных, в уголовной палате был; чуть на каторгу два раза не сослали… За что ж меня теперича ограбили совсем как есть?
– Нельзя же Иона Мокеич, для вашего благосостояния пожертвовал благосостоянием двадцати миллионов. Вы вот недовольны этим, а другие помещики рады.
– Кто рад-то, кто? – воскликнул Иона. – Подлецы вы, вот что… Язык-то у вас, видно, без костей, так и гнется на каждое слово. Рады они?.. Вот предводителишки так рады – жалованье дъяволам дали! И вдруг говорят мне: «Ты-де, говорят, с земли будешь платить по пятнадцати копеек!». Меня ограбили, что это такое.
– А предводитель здешний говорит, что все устроил по крестьянскому делу.
– Все он, все! – отвечал Иона с исказившимся лицом.
– Он говорил, что у него крепостной труд давно заменен наемным, – продолжал Бакланов.
Ему почему-то приятно было подзадоривать Иону, чтоб он хорошенько продернул предводителя.
– Как же, – продолжал Иона: – давно уж на винокуренный заводишко мужиков гоняет, в летнюю пору, за гривенник в день; два раза уж поджигали у него это вольнонаемное-то заведение. Раз самого-то было в затор толкнули, да ловок – выскочил!
– Он говорит, что и машинное хозяйство у него давно существует.
– Давно! – отвечал Иона и на это спокойно, хотя злобе его и пределов не было. – Раз как-то – я еще служил, заехали мы к нему. Стал он нам показывать свои модные амбары, – гляжу, хлеба ни зерна. Я ему и говорю: «Вели-ка, говорю, брат, сусеки-то войлоками обить; при батьке твоем крыса с потолка упадет, все-таки в хлеб попадет, а теперь на голые-то доски треснется, убьется до смерти, – мне же, земскому чиновнику, придется тело поднимать»…
– Он говорит, что у него на мировом съезде отличный порядок, – продолжал Бакланов пилить Иону.
– Как же? Отлично! Ха-ха-ха! – захохотал старик диким голосом. – Был я сударь Александр Николаич, у них, был на этих съездах… столпотворение вавилонское – и там, я думаю, не подобный шум. Кто что говорит, словно лошади степные скачут; никто никого не слушает… У нас прежде по крайности в присутственных местах благочиние было, а тут я омерзение почувствовал… Посредники эти молокососы: пик-пик тоже!.. Предводителишка врет, по обыкновению, несет свою околесную, а дурачье-мужичье, брюхо распустивши, и слушают.
– Что ж в этом особенно худого? – возразил Бакланов.
– Хорошо, хорошо! – продолжал Иона: – а сами, подлецы, себя так не забывают… «Что, говорят, не придете ли к нам, мужички, на помочь повеселиться?». Ну как, батюшка, подначальные – совсем как не придут? И привалят, разумеется, целая тысяча; а у нас-то… Пришиби ты меня, друг сердечный, лучше!.. По крайности буду мертв и ничего того не буду ни видеть ни чувствовать…
Говоря последние слова, Иона, кажется, не помнил уж сам себя.
– Ну что ж? К чему так отчаиваться! – сказал ему Бакланов: – я вот теперь вам немножко помогу, а там и сами станете поправляться, – прибавил он и подал Ионе Мокеичу двадцатипятирублевую.
– Спасибо! – произнес тот, сначала пожимая только у Бакланова руку. – Спасибо! – повторил он еще раз с каким-то особенным чувством и вдруг поцеловал у Бакланова руку и оттолкнул ее потом от себя. – Да! – забормотал он, опускаясь на постель. – Иона плут, мошенник был, но никогда не думал нищим быть…
При последних словах у него голос был даже не хриплый, как у умирающего.
– Ну-с, прощайте! – сказал Бакланов, вставая.
Ему тяжело было более оставаться.
– Прощай! – сказал Иона, как-то чмокнув губами. – Прощай!.. А я теперь опять один, опять! – произнес он и заревел на весь дом.
Бакланов поспешил уйти и уехать.
18. Добрый помещик
В одно из ближайших утр Бакланов лежал в своем кабинете с камином, с картинами, с мебелью (все это было перевезено из городского дома покойного отца). Перед ним стоял приказчик, тот самый молодой лакей, живший когда-то с ним в Москве, а теперь растолстевший и раздобревший до довольно почтенной и солидной фигуры. Впрочем, лицо его было печально и как бы вырожало, что звезда его счастья закатывается.
– Что, скажи, любят меня крестьяне? – спрашивал Бакланов.
– Любят-с! – отвечал приказчик.
– Пожалуй, и на волю бы не пожелали?
– Да известно, что есть дураки, – гайгайкают, радуются тому; а который мужик поумней, так понимает тоже…
– Ну что, скажи, пожалуйста, мир этот ихний?
– Что мир! Не дает тоже спуску никому: теперь уж какой бедный, али промотавшийся недоимщик не надейся, сбор был, не было денег, так последнюю овцу со двора стащили да продали.