
Полная версия
Взбаламученное море
– Точно двух лошадей припрягли к дышлу: ровны ли у вас ход и скорость ваших ног, или нет, все ступайте, не отпрягут уж!
– Но как же делать иначе? – спросила Софи.
– Дать более свободное движение чувствам: тогда, поверь, между мужчинами и женщинами возникнут гораздо более благородные, наконец возвышенные отношения.
– А дети? – спросила Софи.
– Что ж такое дети?
– А то, что мужчина с одною народит детей, перейдет к другой, а от другой к третьей. Дети у нас, бедных женщин, и останутся на руках и попечениях.
– Это вздор, chere amie. извини меня! – возразил Бакланов: – если я хоть сколько-нибудь честный человек, я женщину, у которой есть от меня дети, не оставлю совершенно, и если не буду ее продолжать любить, то все-таки материально обеспечу; а если я мерзавец, так и брак мне не поможет. Скольких мы видим людей, которые губят совершенно свои семьи.
– Но все-таки это немножко иных попридерживает.
– Нисколько!
– Как нисколько? Посмотри, сколько этих несчастных любовниц кидают.
– Да потому теперь любовницам и побочным детям мы даем мало цены, что у нас, извольте видеть, есть гораздо более драгоценные существа – законная супруга и законные дети, и, что всего отвратительнее, тут во всем этом притворство таится. Вспомни, например, хоть твой брак.
– Что ж мой брак? – воскликнула Софи: – я скорее вышла за какое-то чудовище, чем за человека; твоя жена – другое дело. Она милая…
– Прекрасно! – подхватил Бакланов: – я поэтому-то, по преимуществу, и привожу себя в пример: жена у меня действительно милая, добрая, умная, красивая, но между тем я не могу любить ее потому только, что она моя жена. Я, в сущности, не развратный человек, никогда им не был и теперь не таков, и жене моей не изменял ни разу.
– Я думаю! – подхватила Софи.
– Уверяю… Но поверишь ли, ангел мой, что каждая горничная, пришедшая ко мне, в своем новеньком платьице, подать поутру кофе, возбуждает во мне гораздо более страсти, чем моя супруга. Вот что оно значит, право-то по долгу!
– Очень просто! Женщина, которая принадлежит мужчине, для него не представляет интереса, а другие напротив.
– Нет, тут не то! За любовницей всегда остается право – отплатить мне тем же, такою же изменой, и это всякого удерживает: любовников верных своим любовницам гораздо более, чем мужей женам. За женой же никакого нет права: она моя раба… я могу ее за измену себе судить в суде… ее будет преследовать общественное мнение.
– Значит, надобно только, чтоб одинакие права имели мужчины и женщины.
– Совершенно! – воскликнул Бакланов: – во-первых, чтоб у женщин в обществе был такой же самостоятельный труд, как и у мужчин, и чтоб этим трудом они так же были нам необходимы, как и мы им своим… а что в отношении сердечных связей – надобно еще дальше итти: пускай я иду по улице в страстном, положим, состоянии.
– Ну? – сказала Софи с улыбкой.
– Попадется мне женщина, которая мне нравится и в подобном же настроении.
– Ну? – повторила Софи с заметным уже любопытством.
– Мы объясняемся и сходимся, и ты себе представить не можешь, какое даровитейшее поколение народилось бы таким образом.
Софи подобная теория показалось очень уж смелою.
– У нас ведь есть подобные женщины. Мне муж еще покойник сказывал, – проговорила она.
– О, то твари продажные! Я говорю о физически-нравственных влечениях, – сказал Бакланов.
– Ну, тогда бы вы, мужчины, переубивали друг друга: тебе бы понравилась одна и другому она же.
– Пускай себе! Но все-таки в этом случае были бы искренние и неподдельные чувства, а не так, как теперь: какая-нибудь молоденькая бабенка своему старому хрычу-супругу говорит: «папаша, папочка!», а он ей: «мамочка, мамочка!», а обоим: ей противно и подумать об нем, а он уж не думает и ни о каких в мире женщинах.
– Вы это меня, что ли, описали? – спросила Софи.
– Да хоть бы и вас: а при другом, например, устройстве, вы глядите мне с любовью в очи, и пусть вас защищает какой угодно господин, я смело кидаюсь…
– Меня некому защищать, – сказала Софи, отодвигаясь несколько в угол кареты.
– В таком случае я еще смелей кидаюсь! – воскликнул Бакланов и в самом деле бросился к Софи, обнял ее и начал целовать.
Она сама его пламенно целовала.
– Вас страшно любить!.. – шептала она.
– Отчего?
– Вам наскучишь, и вы полюбите другую.
– Нет, женщину с огоньком, с истинною страстью, я никогда не разлюблю.
– Да где взять этого огонька, и какой он? – говорила Софи.
– О, тебе не для чего искать его!.. Он у тебя в каждом нерве, в каждой жилке сидит, – говорил Бакланов.
– Мне, знаешь, что кажется! – начала она после короткого молчания: – что я в любви к тебе очищаюсь от всей моей прошлой, ужасной жизни.
– А мне тут главное дорого, – отвечал Бакланов: – что у сердца моего покоится женщина не по долгу, а по чувству!
Часть пятая
1. Из крепкого лесу вырубленная кочерга
На Васильевском острове, в пятой линии, в одном из старинных и теплых домов, на дверях квартиры второго этажа, красиво обитых зеленым сукном, прибита была медная доска с лаконическою надписью: «Тайный советник Ливанов».
В небольшой уютной зальце, в небольшой затем гостиной, в небольшом потом кабинетце и спальне жил сей мудрец века сего. Холостяк и сенатор, он каждодневно гулял верст по пяти пешком, обедал в Английском клубе и вряд ли не имел еще маленьких развлечений с нанимаемою им молоденькою горничной, потому что та, проходя мимо него, всегда как-то стыдливо и вместе с тем насмешливо потупляла глаза, да и см Евсевий Осипович при этом смягчал и увлажнял некоторою нежностью свой орлиный взгляд.
В настоящий вечер, впрочем, при небольшом свете от лампы, у Евсевия Осиповича, около столика, уставленного всевозможными сластями, сидело еще другое молодое существо, Софи Ленева.
Сам Ливанов был, видимо, в добром и веселом расположении духа.
– На-ка, голубка, скушай эту дулю, – говорил он, подавая Софи огромную дюшеску.
Софи взяла и начала ее очищать ножом.
– Кушай-ка!.. ишь, сласть какая! словно любовь сладка! – говорил Евсевий Осипович.
– Нет, слаще! – отвечала Софи с улыбкой.
– Слаще? – переспросил Евсевий Осипович. – А ты сама много любила?
– Нет, немного.
– Немного, да хорошо?
– Да, недурно, – отвечала Софи лукаво.
У Евсевия Осиповича глаза поразгорелись.
– Ишь ведь ты какая прелесть – а? Прелестная!
– Состарилась уж, дядюшка!.. Какая уж прелестная!
– Ты-то? Да ты еще каждого человека можешь уморить и оживить.
У старика все больше и больше разгорались глаза.
– Что же я за страшная такая, что уморить могу?..
– Умрет всякий!.. – повторил Евсевий Осипович каким-то растерянным голосом.
Он встретил Софи совершенно случайно в английском магазине; потом сам беспрестанно начал ездить к ней и ее звал к себе.
Бакланов у него тоже бывал, но гораздо реже.
– Ты, говорят, там, – продолжал Евсевий Осипович, не спуская глаз с Софи: – говорят, с жидом каким-то старым жила?
Софи покраснела.
– Как вам дядюшка, не грех это говорить!.. – произнесла она, не зная, обижаться ли ей или смеяться.
– Право, говорят, – повторил Евсевий Осипович.
Софи отрицательно покачала головой.
– Ну, а этого любишь теперь?.. – прибавил он, таинственно и слегка показав глазами в сторону.
– Какого этого?.. – спросила Софи улыбаясь.
– Ну, этого, свистуна-то, Бакланова! – отвечал Евсевий Осипович.
– Да что это? Что вы все выдумывыете?
– Ну, вот, рассказывай!.. Вместе живут в одной гостинице.
– Так что же, что вместе? Мы хорошие знакомые, родня, приехали и остановились в отеле: я в бельэтаже, а он – я там и не знаю, где…
– Да, да, так вот и поверим! – говорил Евсевий Осипович: – ты ведь хитрая.
Он не без умысла хотел напомнить Софи то положение, в котором она находилась.
– Мне, дядюшка, решительно все равно, что бы про меня ни говорили, – сказала она, заметно уже обидевшись.
– Это так! – подхватил Евсевий Осипович: – «Свободный дух укажет мне теченья путь сто крат!» – продекламировал он даже стихами.
Софи опять слегка улыбнулась.
– Жизнь – вещь неповторимая! – продолжал он: – люби кого хочешь и как хочешь, коли желает того душа твоя… Эти, например, беседы у камелька, эти свидания под сенью ветвей древесных, в присутствии одной таинственной царицы ночи, волшебницы Гекаты – а? – я думаю, в сердце твоем поднимают самые тончайшие фибры.
– Я не знаю, – отвечала Софи.
– Дух человеческий, – говорил Евсевий Осипович, нахмуривая брови: – замкнут, заключен в наших телесах, но при этом, так сказать, нервно-электрическом потрясении он обособляется, вне пределов своей прежней силы становится: человек в эти минуты мир объемлет… трав прозябание чувствует… слышит горный полет ангелов… как вот этот нынешний милый поэт, Фет, кажется, сказал: «Я пришел к тебе с приветом, рассказать, что солнце встало, что оно горячим светом по листам затрепетало» – этакая, например, тончайшая способность радоваться и наслаждаться природой, и все от любви это, – великое дело любовь!
– Великое, великое! – повторила за ним и Софи.
– Богатства твои, – продолжал Евсевий Осипович, устремляя пламенный взгляд на свою слушательницу: – неистощимы; не скупись на них и дай, как древняя гетера, от своей роскошной трапезы вкусить и воину, и мудрецу, и юноше, и старцу!
– Что вы, благодарю вас, я не хочу этого! – воскликнула Софи.
– Захоти, не маленькая, как говорит российская поговорка. Ах, ты, лапка! – заключил он и поцеловал у Софи руку, а потом вдруг прибавил:
– А что, ты любишь деньги?
– Люблю, – отвечала та.
– А много у тебя их?
– Есть-таки!
– А все, чай, меньше, чем у меня?
– А у вас много?
– Много! Тысяч триста одними чистыми деньгами, кроме имения и вещей… Все бы, кажется, отдал, кабы какая-нибудь лапка полюбила.
– А вам еще хочется, чтобы вас полюбили? – спросила Софи.
– Очень!.. очень!.. – отвечал почти с азартом Евсевий Осипович. – Вл мне есть что-то нестареющееся; как говорится: стар да петух, молод да протух – пониме?
– Как не пониме, – сказала Софи.
Евсевий Осипович умел на все тоны говорить: и тоном ученого человека, и государственного мужа, и просто русского балагура.
– Здесь, вероятно, охотницы найдутся, – сказала Софи.
Старик начал ее уж искренно забавлять.
– Что ж найдутся?.. У нас ведь тоже, мать, рыло есть: разберем, что барское, что хамское… давай нам настояшего!.. Вот этакая бы, например, прелесть, как ты, полюбила, – распоясывай, значит мошну на все ремни!
– Я? – спросила Софи и захохотала.
– Все бы отдал, всего бы именья наследницей сделал! – продолжал Евсевий Осипович, как бы не слыхав сделанного ему вопроса.
Софи пожала плечами.
– Я, дядюшка, не торгую моими чувствами, – сказала она, явно обидевшись.
Евсевий Осипович нахмурился.
– У вас их и не торгуют, а хотят заслужить их…
Софи грустно усмехнулась.
– Очень уж вы меня, дядюшка, дурно третируете, – произнесла она.
Лицо Евсевия Осиповича окончательно приняло злое выражение.
– Я третирую и третировал вас, – начал он с расстановкой: – как прелестнейшую женщину, и если несколько навязчиво возносил мой фимиам вашей красоте, то извините; я все-таки полагал, что бью по нежным и могущим издать симпатичные звуки струнам женского сердца…
Слова эти сконфузили Софи; положение ее сделалось не совсем ловко.
Евсевий Осипович сидел молча и надувшись.
– А что, правда ли, дядюшка, что имения у нас правительство выкупит? – заговорила она, чтобы возобновить хоть сколько-нибудь приличные отношения с хозяином.
– Не знаю-с! – отвечал Евсевий Осипович.
Софи опять на несколько времени замолчала.
– Вы во дворце, дядюшка, у государя бывали? – спросила она, надеясь задеть его за честолюбивую струну.
– Бывал-с! – отвечал и на это лаконически Ливанов.
Софи внутренно покатывалась со смеху.
– Вы, должно быть, в молодости, дядюшка, ужасно были любимы и избалованы женщинами? – свернула было она разговор на прежний предмет; но и то не подействовало: Евсевий Осипович даже не ответил ей.
Вслед затем раздался звонок.
Софи чуть не припрыгнула от радости на месте, а Евсевий Осипович только посмотрел на нее своим холодным и стальным взглядом.
Приехал Бакланов.
Евсевий Осипович почти не ответил ему на поклон.
– Я за вами, кузина, – сказал тот, обращаясь к Софи.
– Ах, да, поедемте, – отвечала она, вставая и надевая шляпку.
Евсевий Осипович продолжал сидеть с нахмуренным лбом.
– Вы, дядюшка, пожалуете ко мне в пятницу? У меня будет кое-кто из моих знакомых, – отнесся к нему Бакланов.
Несколько минут продолжалось довольно странное молчание. Евсевий Осипович наконец обратился к Софи.
– А вы у него будете? – спросил он ее ядовито.
– Если позовет, – отвечала та, кутаясь в шаль.
– Без сомнения, – подхватил Бакланов.
– Хорошо-с, приеду, – сказал ему Евсевий Осипович.
Молодые люди вскоре потом уехали.
Ливанов продолжал сидеть, по крайней мере, часа два; лицо его почти беспрерывно то хмурилось, то волновалось.
Не мешает при этом заметить, что ему было около 70 лет.
2. Бакланов-эстетик
Бакланов поехал с Софи в одной карете.
– Что этот господин надувшись так сидит? – спросил он.
– Не знаю, что-то не в духе, – отвечала она, не находя, видно, нужным объяснять более подробно. – А ты у кого был? – прибавила она.
– У Проскриптского! – отвечал Бакланов недовольным голосом.
– Ну, и что же там?
– Так, чорт знает что: три каких-то небольших комнатки, и вних по крайней мере до пятидесяти человек, и все это, изволите видеть, новые, передовые люди…
И Бакланов с грустью развел руками.
– В мою молодость, когда я был здесь, – продолжал он: – Петербург был чиновник, низкопоклонник, торгаш, составитель карьеры, все, что ты хочешь, но все-таки это было взрослые люди, которые имели перед собой и несовсем, может быть, чистые, но очень ясные и определенные цели, а тут какие-то мальчишки, с бессмысленными ребяческими стремлениями. Весь город обратился в мальчишек…
– Но где же весь город? – возразила Софи.
– Разумеется, не по числу, но все-таки на них смотрят, в них видят что-то такое… думают наконец, что это сила.
– Зачем же ты ездишь в это общество, когда оно не нравится тебе? – спросила Софи.
– Что ж не нравится?.. Во-первых, сам хозяин очень умный человек, со сведениями, кабинетный только… все равно что схимник. Я знал его еще в университете. Он и тогда ничего живого не понимал… воздухом дышать не считал за необходимость, искусства ни одного не признавал, а только – вот этак, знаешь, ломать все под идею.
Софи покачала головой, как будто бы и она в самом деле находила, что это нехорошо.
– Но сам-то еще Бог с ним! – продолжал Бакланов: – может быть, и искренно убежден в том, что говорит… По крайней мере, сколько я его знаю, он всегда более или менее держался одного… Но что его за общество, которое его окружает, этот цвет последователей его ярых, это ужасно! – воскликнул Бакланов.
– Кто ж это такие? – спросила его Софи равнодушно.
– Разные господа, и статские и военные, нелепее которых трудно что-нибудь и вообрзить себе: в голове положительно ничего! пусто! свищ!.. Заберутся в это пустое пространство две-три модных идейки… Что они такое, откуда вытекают? – он и знать этого не хочет, а прет только в одну сторону, как лошадь с колером, а другие при этом еще и говоруны; точно мельницы, у которых нет нужных колес, а есть лишние: мелет, стучит, а ничего не вымалывает.
– Это ужасно! – повторила при этом Софи.
– Во-вторых, наша братия помещики: один из них, например, я глубоко убежден, крепостник адский, а кричит и требует в России фаланстерии.
– Что такое фаланстерия? – перебила его Софи.
– Так, чтобы все государство сделать вроде фабрики или казарм; чтобы люди одинаково жили и одевались.
– Что за глупости! – возразила Софи.
Бакланов, в ответ ей, пожал только плечами.
– Наконец семинаристы-дуботолки, – продолжал он: – им еще в риторике лозами отбили печени и воспитали в них ненависть ко всему, еже есть сущего в мире.
– Это смешные, должно быть! – заметила Софи.
– Да, не благоухают светскостью! – подхватил Бакланов: – наконец здешние студенты, которые ничего не делют и ничем не занимаются… Мы тоже ничего в наше время не делали; но, по крайней мере, сознавали и стыдились этого, а они еще гордятся… гражданами они, изволите видеть, хотят быть, права земли русской хотят отстаивать… какие?.. кто их просит о том?
И Бакланов склонил даже голову.
– Чтоб охарактеризовать этот круг, – прибавил он с улыбкой: – дети вашего милого Эммануила Захаровича тут и в числе самых почетных гостей.
– По богатству, может быть, – объяснила Софи.
– То-то и есть, что нет! А по уму, по направлению своему. Они ходят, говорят, ораторствуют. Это дрянь баснословная! – воскликнул Бакланов.
– Что ж тебя-то это почему так тревожит? – спросила наконец Софи.
– Нет, это нельзя, нельзя! – говорил он: – этому надобно всеми средствами противодействовать!
– Но как ты будешь противодействовать?
– Я буду издавать журнал на эстетических, а не на случайных основаниях, и буду постепенно обличать их бессмыслицу и безобразие. Главное, мне Ливанова надобно затянуть в это дело. Он человек умный и со связями с настоящими учеными.
– Нет, он не станет: да теперь, я думаю, ничем уж и заниматься не может.
– Станет, потому что – что же может быть почтеннее и благороднее для старика, как не возвращать общество к человеческому смыслу?
Софи опять покачала отрицательно головой.
– Не советовала бы я тебе с ним сходиться: будет еще чаще ездить к нам, а это очень неприятно! – проговорила она.
– Мне кроме связей его, – подхватил Бакланов: – надо для денег втянуть; у него их пропасть, а у меня пока нет!
– Да денег возьми у меня сколько хочешь, а то я хуже проживу их.
– Merci. А ты много здесь прожила?
– Ужасно! тысяч десять уж! – воскликнул Бакланов.
– Боже мой! Боже мой! – воскликнул Бакланов.
– Я не знаю, они у меня, как вода, так и плывут из рук! – объяснила Софи.
3. Евсевий Осипович совсем прелестен
В Знаменской гостинице есть прекрасная читальная комната.
Бакланов веле ее приготовить для своего вечера.
У содержателя отеля он взял серебряный самовар и весь серебряный сервиз; сказал, чтобы служили двое людей, и велел им надеть белые галстуки.
Он любил эту маленькую роскошь и вообще привык к ней в своей семейной жизни.
На этот вечер, вместе с прочими гостями, был приглашен и автор сего рассказа.
Извиняюсь перед читателем, что для лучшего разъяснения смысла событий я, по необходимости, должен ввести самого себя в мой роман: дело в том, что Бакланов был мой старый знакомый. Приехав в Петербург, он довольно часто бывал у меня, тосковал о том, о сем: печалился, что нет ни одного чисто-эстетического журнала.
Получив приглашение, я предугадывал, что умысел иной тут был.
По приезде моем, Бакланов прежде всего представил меня Софи, которая, совершенно как хозяйка, сидела за чайным прибором.
– Ваша супруга? – спросил я, зная, что он уже несколько лет был женат.
– Нет, это кузина моя, m-me Ленева! Она ненадолго приехала в Петербург и была так добра, что взялась быть у меня хозяйкой.
По маленьким розовым пятнышкам, выступившим при этом на щечках Софи, и по не совсем спокойному поклону, я сейчас же понял, что тут было что-то такое, да не то!
Бакланов между тем повернул меня и познакомил с другим молодым человеком, джентельменски одетым и с чрезвычайно красивыми бакенбардами.
– Monsieur Юрасов!.. наш бывший губернский стряпчий, а теперь обер-секретарь, – сказал он.
Я и без того, впрочем, догдывался, что это должен быть правовед и лицеист.
Бакланов затем обернул меня в третью сторону – там стоял в толстом драповом сюртуке, с низко опущенною на талии сабельною перевязью, молоденький офицер, с вздернутым носом и вообще с незначительною физиономией.
– Monsieur Петцолов! – сказал он: – сын вашей бывшей губернаторши.
Я не без любопытства посмотрел на этого господина, бывшего некогда столь милым шалуном и теперь выросшего почти до сажени. На мой поклон он поклонился полунебрежно и опять оперся на свою саблю. Этой позой он, кажется, по преимуществу был доволен.
Мы уселись.
– Я вот сейчас, – начал Бакланов: – рассказывал этим господам, что намерен приступить к изданию журнала чисто-эстетического.
Я покраснел и потупился при этом.
Последнее время столько господ говорили мне о своем намерении издавать журнал, столько приступали к этому, что стало наконец совестно слушать, как будто бы взрослый человек вам говорил: «А я вот сяду на палочку верхом да и поеду!».
«Ну и поезжай, – думалось мне: – дурак этакий!»
Пробурчав что-то такое в ответ Бакланову и воспользовавшись тем, что в это время был разлит чай, я поспешил отойти от него и сесть около хозяйки. Здесь мое внимание, чтобы не сказать – сердце, было поглощено самым очаровательнейшим образом: изящнее и благороднее выражения лица, как было у Софи, я не встречал. Ее густые смолянистые волосы лежали у ней на голове толстыми змеями. Цвет кожности был нежности Киприды в ту минуту, как та вышла из пены морской. Талия именно там и возвышалась, где желалось того самому прихотливому вкусу, там и суживалась, где нужно было, чтобы было узко. Одета она была не то, чтобы как дома, и не то, чтобы как для гостей.
«Господи! – думал я: – родятся же на свете такие красавицы, от одного созерцания которых чувствуешь неописанный воторг».
Бакланов, кажется, это заметил.
– Кузина – почитательница ваших сочинений, – сказал он.
– Ах да, – отвечала Софи, кидая на меня убийственный взгляд.
Но я видел очень хорошо, что ангел этот не читал ни строчки моих сочинений, да и вряд ли что-нибудь читал!
На моем, довольно продолжительном веку, мне приходилось видеть три формации женщин: девиц и дам моей юности, которые все читали; потом, в лета более возмужалые, – девиц и дам ничего не читавших, но зато отлично наряжавшихся и превосходно мотавших деньги, к разряду которых, собственно, и принадлежала Софи, и наконец, с дальнейшим ходом рассказа, мне, может быть, придется представить вниманию читателя барышню совсем нынешнюю, которая мало что читает, но сейчас все и на практику переводить.
Во время всех моих этих рассуждений лакей вошел и доложил:
– Генерал Ливанов.
Бакланов встал и, как человек светский, нисколько не принял раболепной позы, а, напротив, как-то еще небрежней закинул свои волосы назад; но вошел решительно величественный старик.
– Здравствуйте! – сказал он, клняясь всем общим поклоном, и потом тотчас же сел напротив Софи.
Все мы: молодцеватый Бакланов, ваш покорный слуга, не совсем худощавый, сухопарый правовед и жиденький Петцолов показались против него решительно детьми, и одна только Софи спорила с ним во впечатлении, и то своею красотой.
Когда Ливанов, быв еще старым директором, докладывал однажды министру, тот вдруг обернулся к нему и вскричал:
– Да кто же из нас министр, вы или я? Вы таким тоном мне говорите!
– Приближаясь к розе, ваше высокопревосходительство, невольно приемлешь ее запах! – отвечал на это Ливанов.
И министр поверил ему.
Я видел, что старик был одет в самый новый парик, в отличнейшей дорогого сукна фрак, брильянтовые запонки и в щегольской рубашке. От него так и благоухало тончайшими духами.
Бакланов стал ему рекомендовать нас.
При моей фамилии Ливанов несколько подолее и попристальнее, чем на других, остановил свой взгляд на мне.
Софи налила чаю и подала ему.
Он ее поблагодарил величественным, но молчаливым наклонением головы.
Бакланов между тем все что-то егозил и беспокоился.
– Мы вот, дядюшка, сейчас рассуждали, – начал он: – какое безобразие нынче происходит в литературе: Пушкина называют альбомным поэтом, и всюду лезет грязь и сало этой реальной школы! Какие у нас дарования: какой-нибудь в Москве Варламов, Мочалов, здесь – Брюллов, Глинка, – все это перемерло; другие, которые еще остались – стареются, новых никого не является… Надобно же как-нибудь все это поднять и возбудить.
Евсевий Осипович, слушая племянника, при конце зажмуривал даже глаза, как бы затем, чтобы ярче вообразить себе рисуемую перед ним картину.
– Возбудить никогда ничего нельзя-с!.. – заговорил он наконец. – Все возбужденное всегда ложно и фальшиво: сила и энергия пьяного человека не есть сила, сон напившегося опиума не есть успокоение.