bannerbanner
Масоны
Масоныполная версия

Полная версия

Масоны

Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
61 из 63

– Миропа Дмитриевна, вы квартиры открыли? – воскликнул он необыкновенно радостным голосом и с чувством поцеловал у нее руку.

– Да, – отвечала ему коротко и не совсем благосклонно Миропа Дмитриевна.

– Тогда я непременно желаю занять у вас два – три номера! – продолжал тем же радостным голосом камергер.

– Каким образом вы, такой богатый человек, – возразила ему немножко обеспокоенным голосом Миропа Дмитриевна, – станете жить в номерах, тем больше, что вы теперь, вероятно, уж женились?

– Слава богу, нет-с! – воскликнул камергер. – Imaginez[231], за меня хотели выдать девушку самого большого света, но которая уже имела двоих детей от своего крепостного лакея!

– Возможно ли это? – произнесла с недоверчивостью Миропа Дмитриевна.

– Очень возможно-с! Вы не знаете после этого большого света! – проговорил с ударением камергер.

– Однако вы сами принадлежите к этому большому свету, – заметила ему не без ядовитости Миропа Дмитриевна.

– Я никогда душой не принадлежал свету! – отвергнул камергер как бы с некоторым даже негодованием. – Дело теперь не в том-с, а вы извольте мне прежде показать ваши номера!

Показывать номера для Миропы Дмитриевны было большим наслаждением, так как она сама была убеждена, что номера ее прехорошенькие; но камергер ей сказал даже еще более того: входя почти в каждый номер, он разевал как бы от удивления рот и восклицал:

– Это чудо, прелесть что такое! Смею вас заверить, что и за границей таких номеров немного.

– А вы бывали за границей? – спросила его Миропа Дмитриевна.

– Сколько раз, по целому году там живал! – соврал камергер, ни разу не бывавший за границей. – Но там номера существуют при других условиях; там в так называемых chambres garnies[232] живут весьма богатые и знатные люди; иногда министры занимают даже помещения в отелях. Но вы решились в нашей полуазиатской Москве затеять то же, виват вам, виват! Вот что только можно сказать!

– Мне приятно это слышать от вас, – проговорила Миропа Дмитриевна расчувствованным голосом.

Но когда затем они вошли в самый лучший и большой номер, то камергер не произносил уж определенных похвал, а просто стал перечислять все достоинства и украшения номера.

– Почти четыре комнаты, – говорил он, – зеркала в золотых рамах, мебель обита шелком, перегородка красного дерева, ковер персидский… Ну-с, это окончательно Европа! И так как я считаю себя все-таки принадлежащим больше к европейцам, чем к москвичам, то позвольте мне этот номер оставить за собою!

Миропа Дмитриевна сделала маленькую гримасу.

– Он довольно дорог по цене своей, – сказала она.

– А именно? – спросил камергер.

– Без стола сто рублей, а со столом двести, – запросила ровно вдвое Миропа Дмитриевна против того, сколько прежде предполагала взять за этот номер.

– Я согласен на эту цену, – проговорил камергер с тою же поспешной готовностью, с какой он прежде согласился на проценты, требуемые Миропой Дмитриевной; но она опять-таки ответить на это некоторое время медлила.

– И что же это, – проговорила она, потупляя немного глаза, – опять будет новый заем?

– Нисколько-с, – отвечал ей камергер. – Скажите мне только, за сколько времени вы желаете получить деньги?

– Чем за большее, тем лучше, – отвечала, улыбнувшись, Миропа Дмитриевна.

– За три месяца угодно?

– Извольте, – проговорила Миропа Дмитриевна, и камергер, с своей стороны, вынув из кармана довольно толстый бумажник, отсчитал из него шестьсот рублей.

– Merci! – сказала Миропа Дмитриевна. – Сейчас я вам расписку дам в получке.

– Ни, ни, ни! – остановил ее камергер. – Я завтра же перееду к вам; значит, товар я свой получил, а раньше срока, я надеюсь, вы меня не прогоните?

– Еще бы! – произнесла с благородством Миропа Дмитриевна.

Камергер невдолге переехал к ней в номер, и одно странным показалось Миропе Дмитриевне, что никаких с собой вещиц модных для украшения он не привез, так что она не утерпела даже и спросила его:

– А у вас на этом подзеркальнике ни часов, ни ваз никаких не будет поставлено?

– Никаких! У меня их было очень много, но возиться с ними по номерам, согласитесь, пытка, тем больше, что и надобности мне в них никакой нет, так что я все их гуртом продал.

– И на большую сумму? – входила в суть Миропа Дмитриевна.

– Тысяч на пять, – отвечал камергер.

– А камердинер у вас, конечно, будет, а может быть, и двое, – продолжала Миропа Дмитриевна.

– Ни одного-с! – отрезал ей камергер. – Мне эти пьяницы до того надоели, что я видеть их рож не могу и совершенно удовлетворюсь вашей женской прислугой, которая, конечно, у вас будет?

– Но только не молоденькая и не хорошенькая, – заметила с лукавой улыбкой Миропа Дмитриевна.

– Этого не нужно, потому что сама хозяйка у нас хорошенькая, – проговорил камергер.

– Скажите, какой комплимент! – ответила довольно насмешливо Миропа Дмитриевна.

Но камергера это не остановило, он стал рассыпаться пред Миропой Дмитриевной в любезностях, как только встречался с нею, особенно если это было с глазу на глаз, приискивал для номеров ее постояльцев, сам напрашивался исполнять небольшие поручения Миропы Дмитриевны по разным присутственным местам; наконец в один вечер упросил ее ехать с ним в театр, в кресла, которые были им взяты рядом, во втором ряду, а в первом ряду, как очень хорошо видела Миропа Дмитриевна, сидели все князья и генералы, с которыми камергер со всеми был знаком. Ведя из театра свою даму под руку, он высказался прямо, что влюблен в нее с первой же встречи с нею. Такого рода объяснение, которого Миропа Дмитриевна почти ожидала, тем не менее, смутило ее и обеспокоило: первый вопрос, который ей представился, искренно ли говорит камергер; но тут явилась в голове ее иллюзия самообольщения. «Конечно, искренно!» – подшепнула ей эта иллюзия. Как бы то ни было, однако Миропа Дмитриевна решилась не сразу сдаваться на сладкие речи камергера.

– Вы забываете, что я замужем, – произнесла она.

– Очень это я помню, – продолжал воспламененным тоном камергер, – но муж ваш негодяй: он бросил вас, и вы должны теперь жить своим трудом!

– Ах, это что! Я всегда жила своим трудом!

– Так что же вас в этом случае останавливает? – вопросил самолюбиво камергер.

– Я вас очень мало знаю! – ответила ему с легким восклицанием Миропа Дмитриевна.

– Но в душе вашей вы ко мне ничего не чувствуете?.. Никакого расположения?.. – воскликнул камергер, ероша как бы с некоторым отчаянием себе голову.

– Ничего особенного; я вижу только, что вы умный и любезный молодой человек, – объяснила ему Миропа Дмитриевна.

Камергер поник как бы в грусти головою.

– Буду стараться, чтобы вы лучше меня узнали, – проговорил он.

На этом пока и кончился разговор камергера с Миропой Дмитриевной. В следующие за тем дни Миропа Дмитриевна, сама обыкновенно сидевшая за общим столом своих постояльцев, очень хорошо замечала, что камергер был грустен и только по временам как-то знаменательно взглядывал на нее. Миропа Дмитриевна, несмотря на то, все-таки решилась повыдержать его. Но вот однажды камергер, встретив ее в коридоре, сказал такого рода фразу:

– Любовь в случае успеха вызывает мужчин на самоотвержение, на великие жертвы для женщин, а в случае неуспеха – на месть, на подлость, я даже не знаю на что…

Миропа Дмитриевна ничего ему на это не ответила, но, придя к себе в номер и размыслив, сильно встревожилась всеми словами его. «На месть? – вопросила она себя. – Но как же, чем он может мне мстить? Очень просто, – ответила ей на это ее предусмотрительная практичность, – не заплатит мне денег, которые должен, и тогда тягайся с ним по судам!» Мысль эта почти лишила рассудка Миропу Дмитриевну, так что ею снова овладели иллюзии. «Лучше уж отдаться ему, – подумала она. – Тогда он, конечно, заплатит мне всю сумму сполна и даже, может быть, подпишет на меня все свое остальное состояние». Приняв сие намерение, Миропа Дмитриевна в первый же после того обед сказала, конечно, негромко камергеру:

– Сядьте со мной рядом; вы самый старший мой постоялец и потому должны занимать первое подле меня место.

Камергер исполнил ее приказание и, быв за обедом очень весел, спросил Миропу Дмитриевну шепотом, не позволит ли она ему послать взять бутылку вина и выпить с ней на брудершафт.

– Нет, это лучше после.

– Но где же? – спросил торопливо камергер. – У вас?

– Нет, лучше у вас, в вашем номере.

– Да вы никогда ко мне не ходите.

– Сегодня я приду к вам.

Возникшая на таких основаниях любовь, конечно, поддерживалась недолго. Миропа Дмитриевна опомнилась первая, и именно в тот день, как наступил срок уплаты по векселю. Она ожидала, что он ей или заплатит, или, по крайней мере, скажет ей что-нибудь по этому предмету. Камергер, однако, ничего не сказал ей и как бы даже забыл о своем займе. Сколь ни скребли кошки на сердце у Миропы Дмитриевны, она молчала еще некоторое время; но, увидев, наконец, что камергер ничего с ней не заговаривает о деньгах, а в то же время продолжает быть любезен и даже пламенен к ней, так что Миропе Дмитриевне начало становиться это гадко. Отрезвившись таким образом от всякого увлечения сим невзрачным господином, который ей не нравился никогда, она, наконец, пришла к нему в номер и начала разговор кротким и почти нежным тоном:

– Страшно я нуждаюсь теперь в деньгах: постояльцы некоторые не платят, запасы дорожают, номера к осени надобно почистить. Не можешь ли ты мне уплатить твой долг?

Лицо камергера приняло мгновенно мрачное выражение.

– Я никак не ожидал от тебя услышать вдруг подобное желание! – проговорил он, гордо поднимая свою голову. – Согласись, что такой суммы в один день не соберешь, и я могу тебе только уплатить за номер и за стол, если ты считаешь себя вправе брать с меня за это.

Этих слов было достаточно, чтобы камергер сразу разоблачил себя: Миропа Дмитриевна поняла, что он хочет подтибрить себе ее десять тысяч и вдобавок еще потом жить на ее счет. Бесчестности подобной Миропа Дмитриевна не встречала еще в жизни, особенно между молодыми людьми, и потому вознамерилась подействовать хоть сколько-нибудь на совесть камергера.

– Я прошу тебя уплатить мне не вдруг, а в несколько сроков, – продолжала она прежним деликатным и кротким тоном. – Ты сам знаешь, что я женщина бедная и живу своим трудом.

– Напротив, я знаю, что ты женщина богатая, так как занимаешься ростовщичеством, – возразил камергер. – Но я любовь всегда понимал не по-вашему, по-ростовщически, а полагал, что раз мужчина с женщиной сошлись, у них все должно быть общее: думы, чувства, состояние… Вы говорите, что живете своим трудом (уж изменил камергер ты на вы), прекрасно-с; тогда расскажите мне ваши средства, ваши дела, все ваши намерения, и я буду работать вместе с вами.

– Но прежде вы расскажите мне о вашем состоянии, – изменила тоже и Миропа Дмитриевна ты на вы, – тоже буду помогать вам в них.

– Нет-с, после сегодняшнего разговора вашего со мной я не могу быть с вами откровенным, потому что вы слишком мало меня любите! – объяснил с надменностью камергер.

– Так зачем же я-то буду говорить вам? Дура, что ли, я? Помощи вашей мне никакой не нужно, а вы извольте заплатить мне долг и съезжайте с моей квартиры.

– О, если вы так заговорили, то смотрите, не раскайтесь! – воскликнул камергер ожесточенным голосом.

– Не раскаюсь, – произнесла Миропа Дмитриевна с решительностью, хотя слезы и готовы были хлынуть из ее глаз, не от любви, конечно, к камергеру, а от злости на него, что он так надругался над нею.

– Раскаетесь, – проговорил камергер, – потому что я вам долга моего тогда не заплачу!

– Заплатите; я сумею с вас взыскать! – едва достало силы у Миропы Дмитриевны проговорить, после чего она поспешно ушла.

Понятно, что после такого рода объяснения неискренняя любовь любящих превратилась в искреннюю ненависть. Камергер, впрочем, думал было еще как-нибудь уладить дело и даже написал с некоторым пылким оттенком письмо к Миропе Дмитриевне, в котором изъяснял, что вчера он вспылил по той причине, что совершенно не ожидал услышать от нее требования такой быстрой уплаты долга, который он, тем не менее, считает священным для себя долгом и возвратит ей непременно. Миропа Дмитриевна была, однако, не из таких женщин, чтобы могла быть успокоена одними пустыми обещаниями. Как некогда она раз навсегда убедилась, что Аггей Никитич – дурак, непригодный к семейной жизни, так теперь была совершенно уверена, что камергер был подлец великий, против которого надобно держать ухо востро. На письмо камергера она ответила весьма коротко: «Прошу вас о том же, что вам говорила: съезжайте с моей квартиры и позаботьтесь об уплате мне должных вами денег. Я хоть и женщина, но законы знаю». Затем Миропа Дмитриевна бросилась в то присутственное место, из которого почерпала сведения о состоянии камергера. Там она совершенно неожиданно услыхала, что он давным-давно в отставке и что даже не камергер теперь.

– Но как же!.. Где его формулярный список? – воскликнула почти в полусумасшествии Миропа Дмитриевна.

– Он у нас, но ему выдан аттестат о службе, – отвечали ей.

– Покажите мне этот аттестат! – неистовствовала Миропа Дмитриевна.

Ей показали формулярный список и копию с аттестата.

– Но тут написано же, что у него триста душ! – кричала она.

– Написано, – ответили ей.

– Но где же они?

– В аттестате сказано, в какой губернии.

– Что ж, мне и ехать в такую губернию? – кричала Миропа Дмитриевна.

– Это как вам угодно, – ответили ей.

– Ну, я теперь знаю, что мне угодно! – воскликнула Миропа Дмитриевна и помчалась к обер-полицеймейстеру, которому с плачем и воплями выпечатала, что она бедная женщина, ограбленная теперь таким-то камергером, который живет у нее на квартире.

Обер-полицеймейстер, довольно привычный, вероятно, ко всякого рода женским воплям, ответил ей довольно сухо:

– Для меня словесного объяснения недостаточно, вы должны мне подать докладную записку.

– Она у меня готова, ваше превосходительство, вот она! – восклицала Миропа Дмитриевна, вынимая проворно из ридикюля бумагу, пробежав которую, обер-полицеймейстер велел стоявшему навытяжке казаку съездить за толстеньким частным приставом.

Тот явился весьма скоро.

– В вашем участке проживает подавшая мне докладную записку госпожа Зверева? – спросил его начальническим тоном обер-полицеймейстер.

– В моем-с, – отвечал пристав, тоже пробежав записку.

– Госпожа эта здесь налицо! – сказал обер-полицеймейстер, указывая на Миропу Дмитриевну. – Разузнайте подробно дело и направьте госпожу Звереву, что следует ей предпринять.

Частный пристав поклоном головы выразил, что исполнит все приказанное ему, после чего, пригласив Миропу Дмитриевну отойти с ним в сторонку, стал ее расспрашивать. Миропа Дмитриевна очень точно и подробно все рассказала ему, умолчав, конечно, о своих сердечных отношениях к камергеру. Выслушав свою клиентку, частный пристав прежде всего довольно решительно объявил, что она ничего не взыщет с выгнанного из всех служб камергера.

– Но как же, у него в формуляре значится, что он имеет триста душ! – воскликнула Миропа Дмитриевна.

Частный пристав при этом невольно рассмеялся.

– Разве можно касательно состояния верить формулярам? – сказал он ей вежливо.

– Так что же я теперь должна делать, если он такой подлец, что пишет в бумагах, чего у него нет?

– Сделать вы с ним можете одно: посадить в долговое отделение, с платою, конечно, от себя каждомесячно…

– Но это будет только новая трата! – воскликнула Миропа Дмитриевна.

– Разумеется, – подтвердил частный пристав.

– Ну, тогда что же, он всю жизнь будет жить у меня на квартире и я должна буду содержать его?

– Нет, с квартиры мы его сгоним, – успокоил ее на этот счет пристав.

– Да, я прошу вас; иначе я буду уж жаловаться генерал-губернатору, – говорила окончательно рассвирепевшая Миропа Дмитриевна.

– Сгоним-с! – повторил толстенький пристав, и действительно на другой же день он еще ранним утром приехал к экс-камергеру, беседовал с ним долго, после чего тот куда-то перед обедом уехал, – я не говорю: переехал, потому что ему перевозить с собой было нечего.

В тот же вечер экс-камергер сидел в кофейной и ругмя ругал Максиньке полицию, с чем тот вполне соглашался!

Эпилог

Наступил сорок восьмой год. Во Франции произошел крупный переворот: Луи-Филипп[233] бежал, Тюильри[234] был захвачен, и объявлена была республика; главным правителем назначен был Ламартин[235]; вопрос рабочих выступил на первый план. Революционное движение отразилось затем почти во всей Европе; между прочим, в Дрездене наш русский, Бакунин[236], был схвачен на баррикадах. Можно себе вообразить, каким ужасом отразилось все это на нашем правительстве: оно, как рассказывали потом, уверено было, что и у нас вследствие заимствования так называемых в то время западных идей произойдет, пожалуй, то же самое. Заимствование это главным образом, конечно, могло произойти из тогдашних журналов и из профессорских лекций. В силу этого гроза разразилась исключительно на этих двух отраслях государственного дерева. Цензоры, и без того уже достаточно строгие, подчинены были наблюдению особого негласного комитета[237]. В университетах, и главным образом московском, некоторые профессора поспешили оставить службу. Философию поручено было читать попам[238]. Обо всем этом я упоминаю потому, что такого рода крутые распорядки коснулись одного из выведенных мною лиц, а именно гегелианца Терхова, которому предстояла возможность получить кафедру философии; но ему ее не дали по той причине, что он был последователем Гегеля – философа, казалось бы, вовсе не разрушавшего, а, напротив, стремившегося все существующее оправдать разумом. Понимая ход событий, а также и страну свою, Терхов нисколько не удивился своей неудаче и переговорил об этом только с своей молодой супругой, с которой он уже проживал в привольном Кузьмищеве, где также проживали и Лябьевы, куда Муза Николаевна сочла за лучшее перевезти своего супруга на продолжительное житье, так как он в Москве опять начал частенько поигрывать в карты.

Вечер в кузьмищевском доме, сплошь освещенном: в зале шумело молодое поколение, три-четыре дворовых мальчика и даже две девочки. Всеми ими дирижировал юный Лябьев, который, набрякивая что-то на фортепьяно, заставлял их хлопать в ладоши. Тут же присутствовал на руках кормилицы и сын Сусанны Николаевны, про которого пока еще только возможно сказать, что глаза у него были точь-в-точь такие же, как у Людмилы Николаевны. Вошел Сверстов, откуда-то приехавший, грязный, растрепанный.

– У-у-у! – закричали при виде его дети.

– У-у-у! – ответил он им, распростирая обе руки.

– Дядя, ну! – почти скомандовал ему молодой Лябьев.

Сверстов понял его и встал на четвереньки; мгновенно же на спину к нему влезли маленький Лябьев, два дворовые мальчика и девочка, которая была посмелее. Сверстов провез их кругом всей залы и, наконец, в свою очередь, скомандовал им: «Долой!» Дети соскочили с него и все-таки побежали было за ним, но он им сказал:

– Прочь, не до вас, играйте тут! – и сам прошел в гостиную, где сидело старшее общество.

Первая, конечно, его заметила gnadige Frau и, бросив на него беспокойный взгляд, спросила:

– Где ты это так долго был?

– У станового все беседовал, – отвечал он в одно и то же время злобно и весело.

– Зачем же он тебя, собственно, вызывал? – спросила с свойственной ей точностью gnadige Frau.

– Вызывал, чтобы прошение на высочайшее имя возвратить мне и отобрать от меня подписку, чтобы я таковых не подавал впредь.

– Я это ожидала, но этим все и кончилось? – продолжала gnadige Frau.

– Нет, не одним этим! – отвечал Сверстов и затем, потерев себе руки, присовокупил: – Он мне еще сообщил, что господин Тулузов, обличать которого мне воспрещено, зарезан своим бывшим управляющим по откупу, Савелием Власьевым, который, просидев с ним в остроге, стал с него требовать значительную сумму в вознаграждение. Тот ему не дал и погрозил ссылкой… А тут уж разно рассказывают: одни говорят, что этот управляющий сразу бросился на барина с ножом, но другие – что Тулузов успел его сослать и тот, однако, бежал из-под конвоя и, пробравшись к своему патрону ночью, зарезал его. Словом, негодяй негодяя наказал, вот в чем тут главное поучение. Правительство у нас подобных людей не преследует, так они сами тонут в омуте своей собственной мерзости.

Рассказ этот произвел мрачное впечатление на всех, которое как бы желая рассеять, Муза Николаевна сказала:

– А я вам также могу сообщить новость! Я получила письмо, и ты не можешь вообразить себе, от кого… – обратилась она к мужу. – От Аггея Никитича!

– Что ж он тебе пишет? – спросила с живым любопытством Сусанна Николаевна.

– А вот прочтите! – отвечала Муза Николаевна, подавая письмо, прочитать которое взялся Терхов.

– «Добрейшая из добрейших Муза Николаевна! – начал он читать не без некоторой иронии в голосе. – Кроме вас, мне некому сказать о моем счастии. Я был всю жизнь ищущий, но не того, чего я желал. В масонстве я был дурак, миссионерство мне не удалось, и теперь я член одного из сибирских управлений, поэтому имею кусок хлеба. Но все это вздор перед тем, что со мной совершилось. Я в Сибири встретил пани Вибель, приехавшую туда с одним барином, Рамзаевым, который теперь стал сибирским откупщиком. Он, как аристократ великий, окружил ее богатою роскошью, но она – какая игра судьбы! – встретясь со мною в Иркутске, ринулась ко мне всей душой, наплевала на своего магната и живет теперь со мной на моей маленькой квартирке. Более писать вам ничего не смею. Как женщина умная и добрая, вы поймете меня».

На откровенных словах сего простого, но все-таки поэтического человека я и кончаю мой роман.

Примечания

Впервые напечатан в журнале «Огонек» за 1880 год (NoNo 1-6 и 8-43).

Начало работы над «Масонами» относится к концу 1878 года, но замысел романа возник, по-видимому, задолго до этого времени. 10 декабря 1878 года Писемский сообщил переводчику своих произведений на французский язык В.Дерели: «Начавшаяся уже зима у нас несколько облегчила мои недуги, что и дало мне возможность приняться за мое дело, которое я уже предначертал себе давно, но принялся за него последнее только время, а именно: написать большой роман под названием «Масон». В настоящее время их нет в России ни одного, но в моем еще детстве и даже отрочестве я лично знал их многих, из которых некоторые были весьма близкими нам родственниками; но этого знакомства, конечно, было недостаточно, чтобы приняться за роман… В настоящее время в разных наших книгохранилищах стеклось множество материалов о русских масонах, бывших по преимуществу мартинистами; их ритуалы, речи, работы, сочинения… всем этим я теперь напитываюсь и насасываюсь, а вместе, хоть и медленно, подвигаю и самый роман мой «.[239]

Личные воспоминания писателя о масонах-родственниках, среди которых выделялся его двоюродный дядя Ю.Н.Бартенев, сыграли, конечно, в процессе создания романа свою роль, но замысел романа возник не только на основе личных воспоминаний. Об этом свидетельствует хотя бы тот факт, что Писемский вплоть до 70-х годов не попытался воспользоваться в своем творчестве этими семейными преданиями и впечатлениями.

Замысел романа о масонстве как некоем положительном начале общественной жизни 20-30-х годов был отражением глубокой неудовлетворенности современной действительностью, в которой Писемский так и не сумел увидеть сил, способных противостоять засилью денежного мешка. Этот разлад с прогрессивными кругами своего времени и был основной причиной обращения Писемского к эпохе, более отдаленной, чем 40-е годы, которые много раз привлекали его творческое внимание. Писемскому казалось, что в 20-30-е годы общественная обстановка в России была более здоровой, чем в последующие десятилетия. Еще в конце 1874 года, то есть за четыре года до начала работы над «Масонами», Писемский, поблагодарив П.В.Анненкова за его книгу «Пушкин в александровскую эпоху», заметил: «Я прочел ее с несказанным удовольствием. Все взятое вами время, по-моему, очерчено с величайшей справедливостью и полным пониманием, и, прочитав ваши сказания о сем времени, я невольно воскликнул: а все-таки это время было лучше нашего: оно было и умнее, и честнее, и, пожалуй, образованнее».[240]

Необходимо, однако, иметь в виду, что в «сказаниях» Анненкова о времени с 1812 по 1825 год на первый план выдвинуто не движение дворянских революционеров, которых биограф Пушкина характеризовал как молодых шалунов, увлекшихся модными политическими теориями, а деятельность так называемого просвещенного дворянства и якобы либеральная политика правительства Александра I. Это позволяет составить представление о том, какие черты избранной эпохи казались Писемскому наиболее положительными.

На страницу:
61 из 63