
Полная версия
Письма о восточных делах
Какие же обстоятельства выгоднее всего для той высшей цели, к которой мы, русские, вовсе и не думаем сознательно стремиться, но к которой фатально влечет нас история, отчасти вопреки ошибкам нашего «по-европейски» настроенного разума, отчасти благодаря самым этим счастливым ошибкам?[13]
Но прежде еще чем изложить мой взгляд на эти обстоятельства, надо напомнить: какая же эта самая высшая цель?
Я сказал во 2-м письме моем, что Россия – не просто государство; Россия, взятая во всецелости со всеми своими азиатскими владениями, – это целый мир особой жизни, особый государственный мир, не нашедший еще себе своеобразного стиля культурной государственности.
Поэтому не изгнание только турок из Европы и не эмансипацию только славян, и даже не образование во что бы то ни стало из всех славян и только из славян племенной конфедерации должны мы иметь в виду, а нечто более широкое и по мысли более независимое.
Это более широкое и по мысли независимое должно быть не чем иным, как развитием своей собственной, оригинальной славяно-азиатской цивилизации, от европейской (или романо-германской) настолько же отличной, насколько были отличны: эллино-римская от предшествовавших ей египетской, халдейской и персо-мидийской; византийская (распространявшая свое влияние до IX, X и XI веков и на западные страны) от предшествовавшей ей эллино-римской, или, наконец, настолько, насколько была отлична новая, последняя романо-германская цивилизация от предшествовавших ей и отчасти поглощенных и претворенных ею органически цивилизаций эллино-римской и византийской[14].
Подобная историческая цель достигается, конечно, веками, сознательными и бессознательными усилиями целого ряда поколений, их прямыми и косвенными, совершенно даже иногда нецелесообразными действиями; но история доказывает нам, что некоторые удачные предприятия и решительные поступки влиятельных и власть имущих лиц, увлекающих за собою толпы или приостанавливающих известное движение, определяют дальнейший тип или стиль культурного развития и могут считаться поворотными пунктами всеобщей и частной истории. Примеров на это множество, и я нахожу даже лишним их здесь приводить. Они должны быть известны из учебника.
Таким поворотным пунктом для нас, русских, должно быть взятие Царьграда и заложение там основ новому культурно-государственному зданию. И так как несомненно то, что человечество стало по всем отраслям жизни теперь самосознательнее, чем было тогда, когда происходила смена прежних великих культурных типов, то главные черты предстоящей культуры можно даже, сообразно с примерами прежнего, и приблизительно угадать, особенно с ее отрицательных сторон. Но здесь речь не столько о самой этой цели, сколько об обстоятельствах, выгодных для ее достижения.
Обстоятельствами, выгодными для нас и для всего славяно-восточного мира, я считаю приблизительно следующие:
1) Скорая война с Австрией или Англией.
2) Соглашение с Германией.
3) Анархия во Франции. Прежде или после нашей войны – это второстепенный вопрос.
4) Неустройства в Болгарии и Сербии; грубые промахи короля Милана и неблагодарность либеральных болгар и сербов.
Объяснюсь подробнее:
1) Скорая и несомненно (судя по общему положению политических дел) удачная война, долженствующая разрешить восточный вопрос и утвердить Россию на Босфоре, даст нам сразу тот выход из нашего нравственного и экономического расстройства, который мы напрасно будем искать в одних внутренних переменах. Раз вековой сословно-корпоративный строй жизни разрушен эмансипационным процессом, новая прочная организация на старой почве и из одних старых элементов становится невозможной. Нужен крутой поворот, нужна новая почва, новые перспективы и совершенно непривычные сочетания, а главное, необходим новый центр, новая культурная столица.
Само собою разумеется, что Царьград не может стать административной столицей для Российской Империи, подобно Петербургу. Он не должен даже быть связан с Россией в той форме, которая зовется в руководствах международного права «union réelle»[15], т. е. он не должен быть частью или провинцией Российской Империи. Великий мировой центр этот с прилегающими округами Фракии и Малой Азии (напр., до Адрианополя включительно и вплоть до наших теперешних границ около Карса) должен лично принадлежать Государю Императору; т. е. вся эта Цареградская или Византийская область должна под каким-нибудь приличным названием состоять в так называемом «union personelle»[16] с Русской Короной. (Наподобие Финляндии или прежней Польши, или наподобие Норвегии, в которой король шведский есть нечто вроде наследственного президента.) Там само собою, при подобном условии, и начнутся те новые порядки, которые могут служить высшим объединяющим культурно-государственным примером как для 1000-летней, несомненно уже устаревшей и с 61-го года заболевшей эмансипацией России, так и для испорченных европейскими влияниями афинских греков и югославян.
Поставленный, с одной стороны, с Россией только в личное, а не в реальное соединение; призванный, с другой – стать не административной только столицей одного государства, а культурным центром целого греко-славянского союза или нового восточного мира, Царьград не легко подвергнется опасности, что в него целиком и спроста перенесутся устаревшие привычки демократизованного за последнее время Петербурга, а напротив того, сам этот, столь вредный, цивилизованный, но не культурный (не культурный, значит, по-моему, несвоеобразный) Петербург начнет быстро падать и терять значение, и в самой России административная столица почти невольно перенесется южнее – вероятно, не в Москву, а в Киев.
Итак, будут тогда две России, неразрывно сплоченные в лице государя: Россия – Империя с новой административной столицей (в Киеве) и Россия – глава Великого Восточного Союза с новой культурной столицей на Босфоре.
Таков наилучший и даже единственно возможный исход наш из современного нашего положения; и для скорейшего достижения подобной цели позволительно русскому гражданину желать, чтобы Австрия или Англия каким-нибудь слишком дерзким поступком, или сама Турция какими-нибудь новыми и нестерпимыми беспорядками вынудили бы нас воевать.
Если бы я призван был советовать, то я бы даже посоветовал довести их поскорее до этого. И лучше бы все-таки начать с Австрии; ибо тогда одно чувство самосохранения дало бы нам нравственное право направить из Карса войска к Босфору. Воюя с Австрией, мы имели бы полное право позаботиться, чтобы нашей армии никто не угрожал с юга.
Турция пала бы тогда сама собою. Все эти австро-русские соглашения и «лестные приемы», о которых пишут в газетах, могут быть очень искренни, благоразумны и т. д. Но... и Шлезвиг-Гольштейнское соглашение кончилось битвой при Садовой и извержением Австрии из Германского союза.
Ведь я сначала предупредил вас, что буду говорить больше о благоприятных обстоятельствах для целей высших (культурных), чем о похвальных и полезных действиях для целей низших (утилитарных, напр., для меньшей потери людей и денег).
О русских столицах необходимо заметить здесь еще нечто особое, нечто такое, с чего приличнее, пожалуй, было бы даже начать, ибо это очень важно. Из всех культурно-государственных образований, возникших, павших и существующих ныне со времени Рождества Христова, только у двух подобных исторических организмов была до сих пор наклонность переменять столицы: у мусульманизма и России. Все остальные государства и культурно-религиозные организации в Западной, близкой к нам Азии, в Северной Америке, в Западной Европе и в ее грубом продолжении – новейшей Америке, центров своих не меняли, и жизнь всех этих государств и культурных организаций была и есть неразрывно и неподвижно связана с каким-нибудь городом. Папство с Римом, Франция с Парижем, австрийское государство с Веной; нечего и сомневаться, что с переходом Вены в общегерманское владение погибнет Австрия безвозвратно. Великобритания, понятая как Англия в тесном смысле, как соединенное королевство Великобритании и Ирландии, а не как культурное всесветное поприще англосаксонского племени, неразрывно связана с Лондоном, несмотря на всю свою децентрализацию, и связь эта выразилась резче именно с той поры, когда стиль английской культурной государственности определился впервые с ясностью, т. е. с эпохи Тюдоров. Мелкие государства Италии и Германии, имевшие прежде (особенно в первой) каждое свой особый культурный оттенок, все были связаны с определенными городами, со своими второстепенными столицами... Единая Италия, давно тяготевшая к Риму, естественно и в очень короткое время овладела им. Остается еще сомнительным – возможно ли и удобно ли будет даже и для совершенно объединенной Германии перенести, после неизбежного падения Австрии, свою столицу из скучного Берлина в приятную и веселую Вену? Не слишком ли это будет близко к границам того же неотвратимого Восточно-Славянского Союза? Я сказал, что только Россия и мусульманство меняли не раз свои столицы. Мусульманство, начавшись в Мекке, перешло потом в Багдад, Бруссу, Адрианополь и Царьград; и, покинув Царьград, оно должно будет искать себе новый центр в Азии или в Африке или окончательно разлагаться и угасать, подобно религии Зороастра.
Россия начала свою историческую жизнь в Новгороде; но очень скоро перенесла свой центр в Киев, потом во Владимир и Москву, потом в Петербург и теперь, видимо, рвется от него опять к югу... Итак, религиозная культура исламизма и государственность русского племени со стороны этой «непоседности» сходны. Но, с другой стороны, разница между ними огромная. Исламизм, меняя центр, менял племя, менял государственность, но сам не менялся, как и следовало ожидать от своеобразной религиозной культуры. Русское племя и русская государственность, имея в себе всегда мало оригинального, всякий раз, меняя центры, меняли и нечто весьма важное в своем культурном типе, во всем строе своей жизни и в духе своего мировоззрения. Новгород – первый зародыш государственности и племенного объединения: призвание варягов; Киев – православие и начало удельной системы (какая-то неудачная попытка своеобразного устройства); Владимир (ненадолго – такое же преддверие Москвы, как Новгород – преддверие Киева); Москва – падение удельной федерации; царство; утверждение восточно-византийского культурного стиля; новый порыв, так сказать, из «варяг в греки»; Петербург – Европа; обратный порыв «из греков в варяги», но с сохранением огромного, уже крепко нажитого, византийского запаса. С 61-го года нашего столетия крайний европеизм, по-видимому, торжествует; иллюзия «благоденственной», эвдемонической демократизации увлекает петербургски настроенную интеллигенцию всей России; начинается разложение петровской России по последним европейским образцам. Тысячелетию русской государственности ставят памятник в Новгороде; а тысячелетие для государств – цифра роковая и страшная, ибо очень немногие государственные формации прожили больше 1000 лет; большинство прожило меньше! И вероятно, если бы не было этого спасительного Восточного вопроса и этого великого Царьрада, то памятник гордости нашей в 62-м году стал бы памятником разочарования и отчаяния... чуть-чуть не надгробным!.. Но в эти же самые роковые года (61-й, 62, 63-й) возобновляются с новой силой те юго-славянские и греческие движения, которые мало-помалу разложили Турцию, сделали невозможной Византию эллинскую[17] и приготовили нам путь к чему-то новому, к чему-то такому, что должно же быть своеобразно-созидающим, чтобы не стать только разрушительным (и, заметим, не по-европейски, а уж гораздо более разрушительным!..).
Третьего пути быть тут не может, и назад мы уже более в делах восточно-славянских идти не в состоянии.
Вот почему я нахожу, что чем скорее, тем лучше. Цареградская Русь освежит московскую, ибо московская Русь вышла из Царьграда; она более петербургской культурна, т. е. более своеобразна; она менее рациональна и менее утилитарна, т. е. менее революционна; она переживет петербургскую. И чем скорее станет Петербург чем-то вроде балтийского Севастополя или балтийской Одессы, тем, говорю я, лучше не только для нас, но, вероятно, и для так называемого «человечества», ибо не ужасно ли и не обидно ли было бы думать, что Моисей входил на Синай, что эллины строили свои изящные Акрополи, римляне вели Пунические войны, что гениальный красавец Александр в пернатом каком-нибудь шлеме переходил Граник и бился под Арбеллами, что апостолы проповедовали, мученики страдали, поэты пели, живописцы писали и рыцари блистали на турнирах для того только, чтобы французский, немецкий или русский буржуа в безобразной и комической своей одежде благодушествовал бы «индивидуально» и «коллективно» на развалинах всего этого прошлого величия?..
Стыдно было бы за человечество, если бы этот подлый идеал всеобщей пользы, мелочного труда и позорной прозы восторжествовал бы навеки!..
Чем скорее война, тем выгоднее для высшего идеала!
2) Соглашение с Германией. Об этом я подробнее говорил в 3-м письме[18] и повторять здесь того же не буду, даже и кратко. Напомню только вот о чем: в 1-м моем письме (№ 83 прошлого года) я сказал, что средства для достижения целей наших, разумеется, надо выбирать самые легкие, но только до тех пор, пока это не вредит высшему идеалу нашему. Если же эти легкие средства осуществлению высшего идеала (культурному отделению от Запада) вредят, то надо нам быть готовыми и на всякие жертвы, лишь бы это призвание наше не упустить из виду. Например, если б Германия, положим, предложила нам поделить Турцию с Австрией, т. е. отдать Австрии в полное обладание западную часть Балканского полуострова до Салоник, а самим взять Малую Азию, Босфор и часть Фракии с Адрианополем, то такое сочетание обстоятельств, по моему мнению, надо счесть невыгодным. И не только легкая война с Австрией, но и кровопролитная война с самой Германией, с моей точки зрения (государственно-культурной, а не утилитарно-эвдемонической), должна считаться условием несравненно более выгодным, чем соглашение, подобное вышеприведенному. Казалось бы, с точки зрения легкости и удобства приема, начать с Турции, а кончить Австрией выгодно; т. е. выгодно, допустив австрийцев господствовать над западной частью Балканского полуострова года на три, на четыре, изгнать их оттуда позднее победоносно; но не надо забывать, что Австрия – страна более либеральная и вообще более европейская, чем Россия, и в три-четыре года власти может некоторыми сторонами своего либерального европеизма развратить сербов и албанцев еще гораздо больше, чем католичеством. Восстать-то сербы и албанцы восстанут под нашим знаменем несомненно против Австрии позднее, но некоторые струны, и без того у них (особенно у сербов) слабые, могут совершенно оборваться; напр., православное чувство, которому либеральный европеизм гораздо больше вредит, чем само католичество. Югославяне и без того православные весьма плохие, и не будь на Востоке греков, особенно греков столь напрасно поруганного у нас фанариотского духа (т. е. просто старомосковского), то за будущее православной Церкви на Востоке можно бы решительно отчаяться.
Вот одна из главных причин, почему механический, «трауматический», так сказать, вред большой войны надо предпочитать химическому и тонкому отравлению европеизмом тех именно стран, к которым тяготеет все более и более гений нашей истории. Из войны с Германией мы также выйдем победителями, не потому, что наше войско окажется непременно лучшим, или генералы наши непременно проявят необычайную находчивость, но потому (это уж непременно), что Восточно-Славянскому Союзу нужно быть, потому, что ему предназначено создаться, и Германия об эту идею разобьется точно так же, как разбились Австрия и Франция об единство Италии и Германии...
Я говорил, что племенная эмансипация есть не что иное, как оттенок общей эгалитарной революции, но именно потому-то ее идея и должна быть вполне (или приблизительно) исчерпана прежде, чем демократизация и Запада, и Востока, достигши до своей точки насыщения и до полного в самой себе разочарования, не заставит человечество выйти на новые и творческие пути, вместо тех разрушительных, по которым оно так самонадеянно и глупо стремится с конца прошлого века.
Есть еще одна частность по поводу Германии и славян; было бы большим счастием, если бы немцы заставили бы нас предать чехов на совершенное съедение германизму. Иначе можно опасаться, что они попадут тоже в состав великого Восточно-Славянского Союза; это было бы великим бедствием. Чехи – это европейские буржуа по преимуществу, буржуа из буржуа, «честные» либералы из «честных» либералов. Их претенциозное и либеральное бюргерство гораздо вреднее своим мирным вмешательством, чем бунты польской шляхты. Это тоже химическое, внутреннее отравление. Их гуситизм гораздо опаснее иезуитизма; иезуитство и папство осязательны, стройны, охранительны, ясны, наконец; гуситизм же есть лишь отрицание католичества; революционное племенное знамя оппонирующего по-европейски чешского мещанства. Нет гуситской религии; есть только гуситская критика, гуситское отвержение всего положительного. У Лютера есть хоть аугсбургское исповедание; у гуситизма исповедания нет, а есть только «охи» и «ахи» протеста и пусто-славянского фразерства! Эгалитарного либерализма довольно и у нас, и у болгар, и у сербов, и у греков, и у румын, и у словаков, а теперь даже и в Польше; довольно его и без чешского ученого, трудолюбивого и мещански настойчивого контингента.
Вопрос в том, как ослабить демократизм, европеизм, либерализм во всех этих странах, как задушить их, а не в том, как подбавить им еще чего-то архилиберального и архиевропейского...
Если бы нужно было проиграть два сражения немцам, чтобы обстоятельства заставили нас с радостью отдать им чехов, то я, с моей стороны, желаю от души, чтобы мы эти два сражения проиграли! Я знаю, славы у нас останется еще довольно в конечном результате и при этой частной неудаче.
О том, почему нам выгодны анархия во Франции и некоторые ошибки и неустройства в югославянских землях, я поговорю в следующем письме.
VII
Какое сочетание обстоятельств нам выгоднее всего?
В предыдущем письме я сказал, что третьим выгодным для нас условием я считаю анархию во Франции (прежде или после взятия нами Царьграда – это вопрос второстепенный).
Почему же это так? Я затрудняюсь отвечать на это, потому что мне стыдно за несогласных со мною! Но отвечать, хотя бы очень кратко, необходимо; ибо опыт жизни убедил меня, что большинство не то чтобы «наших соотечественников», но вообще большинство, претендующее понимать («la médiocrité collective»[19] по определению Дж. Ст. Милля), понимает поздно... Было же время, когда и я не ясно все это понимал. Нужно поэтому снисхождение и к другим...
Вот чего я, например, не понимал лет 15–20 (положим) тому назад, а теперь понимаю, благодаря, конечно, помощи хороших книг и статей, о которых я ниже и упомяну с признательностью.
1) Франция была передовая страна Запада с самого начала развития романо-германской культуры. Франция – это романо-германская Европа по преимуществу, это такой исторический факт, который можно назвать математически или физически точным. С этим согласны и сами французы всех партий, и все иностранцы, как сочувствующие Франции, так и ненавидящие ее. Во Франции все общеевропейское[20] выразилось резче, яснее, нагляднее, так сказать, чем в других странах Запада. Борьба реальных сил общества – сил социально-политических, властей, сословий, классов – была во Франции выразительнее и как бы последовательнее, чем те же движения в Англии, Германии, Италии, Испании. Во Франции смена владычеств: церкви, дворянства, монархии, буржуазии – была определеннее и как бы резче и решительнее. Все те движения, которых результаты должны были иметь широкое и бесповоротное влияние на судьбы всего романо-германского мира, происходили или вследствие прямой французской инициативы и под французским руководством; или когда эти движения зарождались и разрослись в Италии, Англии, Германии, то всякий раз для распространения их на всю Европу и далее требовалась французская популяризация, французская переделка их местных форм в общедоступные. Распадение Церквей, т. е. выделение католичества из общеправославного единства, – выделение, определившее бесповоротно самые основные и резкие особенности будущей романо-германской истории, совершилось под непосредственным влиянием французского монарха Карла Великого. Во главе крестовых походов стало прежде всех французское рыцарство. Французы же довели и принципы рыцарства до наистрожайшего и наитончайшего их выражения. Союз городских общин с королем против феодальных дворян был во Франции постояннее и яснее, чем в истории других европейских государств. Монархия во Франции была блистательнее и абсолютнее, чем где-либо; только Людовик XIV во всей Европе имел логическое право сказать: «L’Etat c’est moi!»[21] Моды и общественные обычаи Франции господствуют везде уже около 200 лет, и до сих пор люди не решаются от них отказаться, несмотря на то что они пережили сами себя, исказились под влиянием демократического строя общества; несмотря на то, что они не только неудобны и смешны, но и нецелесообразны; ибо моды и светские обычаи имеют в виду изящество, эстетику, а моды и обычаи Франции XIX века давно уже, за исключением весьма немногих своих сторон, весьма неизящны и некрасивы. Они даже в высшей степени, до беспримерности, так сказать, исторической, вредят развитию хорошего реализма в современном искусстве. Поневоле все пишут на картинах мужиков (людей погрубее), когда людей потоньше и психически более интересных и сложных изображать по внешнему безобразию их одежды (особенно мужской) на картине нельзя! (Какой же слепой не видит, например, на батальных картинах Верещагина и других художников, до чего европейский русский солдат выходит на бесстрастном и беспристрастном полотне безобразнее и кукловатее азиатского низама; не говоря уже о мусульманах в чалме и т. п.)
Атеистически-либеральное движение умов началось в Англии, но общечеловеческий вред причинило это направление только через посредство Франции XVIII века.
В конце того же прошлого века и в начале XIX практическое приложение этих идей Руссо, Монтескье, Дидерота и Вольтера к государственной жизни во Франции приняло исступленные, фанатические размеры, произвело сперва либерально-эгалитарный террор внутри сословно-монархической Франции, а потом под знаменем Наполеона целым рядом неслыханных побед убеждало остальную Европу в необходимости и силе этих революционных идей и, несмотря на низвержение Наполеона, во всех остальных государствах Европы, где раньше, где позже, где быстрее и опрометчивее, где осторожнее и медленнее распространялась, однако, эта самая демократическая революция без террора, а путем мирных и легальных реформ. (Прием, конечно, более приятный, – плоды те же, не менее ядовитые!)
Франция первая укрепила христианскую религию на Западе; она же первая начала смело и открыто вытравливать ее из жизни. Франция скорее других держав довела монархию до высшей точки величия и блеска; она же первая и решилась стать настоящей демократической, эгалитарно-либеральной республикой. Французское дворянство было в свое время образцом изящества и блеска; французский буржуа есть нынче образец пошлости, грубоватости или изломанности и дурных манер (физически даже очень дурных). Герцен справедливо заметил, что даже лица у этих буржуа всё какие-то некрасивые и ничтожные (и это до того верно, что стоит только сравнить портреты Трошю, Шанзи, Мак-Магона и других генералов новой Франции с портретами Бисмарка, Штейнмеца, Мантейфеля, даже злого и бритого Мольтке, а также с портретами французов XVIII, XVII, XVI века, чтобы понять, до чего Герцен прав[22]). И в этом отношении, значит, в отношении вырождения, падения, унижения всяческого, Франция тоже остается передовой страной романо-германской Европы, раньше доходившей и доходящей до всего того, до чего суждено дойти всей романо-германской Европе... Падать – так падать во всем и совсем! Социалистическое учение во всех его главных видоизменениях (от Бабёфа до Кабе и Луи Блана) зародилось и развилось во Франции; и во Франции же начались и первые бунты рабочих, под этим уже не граждански-юридическим, но экономическим знаменем. В Париже и во Франции люди прежде других решились жечь исторические здания и картины, взрывать церкви и выбрасывать из школ (легальным порядком) распятия... Даже великая, охранительная, художественная английская конституция должна была пройти сквозь французское арифметическое какое-то опошление, чтобы иметь возможность принести везде тот вред, который она принесла на континенте Европы, разбившись, наконец, о священную скалу русского самодержавия.