
Полная версия
Письма о восточных делах
Греки остались бы все-таки церковно правее всех; но они сделались бы совершенно бессильными, попали бы окончательно в руки своих «красных» и очень скоро стали бы добычей или Англии, или Италии и Франции, или тех же югославян, против которых мы тогда бы, конечно, защищать их уже не имели бы особых причин.
Славяне же, с Россией во главе, продолжая совершенно напрасно считать себя архиправославными, очень быстро впали бы в какую-нибудь полулиберальную ересь с женатыми (например) епископами, без постов, без монашества и т. д. Или бы распались на два лагеря: представители одного, верные преданиям, остались бы с греками, а приверженцы другого дошли бы на воле до каких угодно крайностей пустоты.
Таковы могли бы быть последствия письменного ответа отсюда в то время, после местного Цареградского собора 72-го года.
Но Господь сохранил нас от этого ужаса!
Что же касается до собора Вселенского, то там, на месте, под влиянием формальной (т. е. верной основной сущности) греческой правоты, иерархам нашим пришлось бы осудить болгар; и тогда или все болгары перешли бы в униатизм (ибо к этому они, как всем известно, гораздо склоннее греков), или тоже разделились бы на две части: на покаявшихся православных и на униатов. В этом случае югославянский элемент уже слишком бы тоже ослабел в Турции, и невозможны бы стали события 76–78-го годов.
Падение Турции задержалось бы дольше, чем нужно для будущности Востока; или бы стала возможнее эллино-византийская империя, что для православия хуже всего; ибо два слишком сильные православные царства, Россия и сильная морская, богатая, торговая Эллада, пребывая в постоянной и неотвратимой борьбе, растерзали бы и самую Церковь. Именно два преобладающие царства опаснее многих единоверных и неравносильных царств для мира Церкви. Вот почему я сказал, что факты в одно и то же время и церковнее, и словно случайно с виду (а, несомненно, по смотрению Божию) премудрее всех соображений наших.
Сила Божия и в немощах наших познается...
Греки, раздраженные донельзя упорным и тонким коварством болгар, выбрасывают их из своей Церкви гораздо решительнее, чем того требовали бы их собственные национальные и политические выгоды.
Русская иерархия воздерживается от явного вмешательства; она безмолвствует, но вместе с тем почти не допускает болгар до церковного с собою общения. Она остается формально правою, к отчаянию афинских демагогов!
Объединенные больше прежнего посредством своего обособления и ободренные первым успехом, болгары сбрасывают маску покорности, которую они так еще недавно носили перед турками: у них сил мало; привычки к кровавой борьбе еще меньше. Но тем лучше – их беззащитность для них спасительна... Их избивают, их режут, жгут!.. Русское войско переходит Дунай... Оно перед Царьградом... Но мы не вступаем туда, мы не присоединяем его... Ошибка с виду; слабость, быть может, по сознанию, по человеческому расчету. Но спасение – по «смотрению» Божию... В тот год еще мы были недостойны туда взойти, – мы всё бы там погубили... Мы были тогда слишком либеральны!
Война уничтожила Турцию как политическую идею и раздробила ее. Война же (вызванная все теми же ободренными удачным отщеплением болгарами) доказала грекам всю тщету их мечтаний о Византии и даже, общее говоря, всю глубокую политическую несостоятельность их в удалении от России... С другой стороны, и русские должны же наконец понять после этой войны, что «без греков (как выразился недавно один из даровитейших дипломатов наших) нельзя решить успешно Восточного вопроса; ибо в них-то самая сущность его, а славян надо было еще прежде выдумать». Замечу вдобавок, что этот замечательный русский человек, начавши свою службу в провинциях греческих и коротко с греками знакомый, послужил и славянскому делу на политической практике едва ли не больше всех других русских деятелей на Востоке... (Мне очень жаль, что я не имею права его назвать.)
Немало пользы также сделало общему делу и более близкое знакомство русских с югославянами на самом месте их жительства. Русские во многом разочаровались вовремя, не слишком рано и не слишком поздно...
Союз скреплен; одностороннее пристрастие остыло.
Все готово – готова ли наша мысль?..
Мне кажется, и она довольно близка к своей зрелости...
Пора!.. Вот как надо судить об этом великом деле!.. Со всех сторон подходя к нему...
А что – о. Склобовский!..
«Болгары желали», «болгары не искали оскорбить патриарха Григория VI...», «Греки Фанара... Греки Фанара...»
«Болгары желали раскола, и греки Фанара исполнили их желание». Эти ужасные и хитрые греки были на этот раз так страстны и так неосторожны, что из-за строгости церковных правил погубили невозвратно ту Византийскую Империю, на которую с такою невинно-дипломатическою «экивокой» и «придворною штукой» подмигивает о. Склобовский.
Удивительно тонко и дальновидно!.. Т.И. Филиппов ведь не понимает ничего, охранитель «pur sang»[6], – надо его или обличить, или открыть ему самому глаза на эти опасные злоупотребления!.. Я спрашивал себя в начале предыдущего письма, что это у о. Склобовского: коварство или простодушие? Теперь я думаю вот что: насчет отделения всех славян от «лживых» и слишком охранительных в делах Церкви фанариотов (т. е. насчет преобладания «белого духовенства», архиереев с архиерейшами и т. д.), – пожалуй, коварство. А насчет «угнетения» братьев-славян «греками Фанара» – быть может, и простодушие...
Не довольно ли об этом?.. Я думаю – довольно. В заключение, впрочем, мне крайне желательно привести мнение одного всеми уважаемого православного христианина, не грека и не славянина и потому особенно внушающего доверие к своему беспристрастию во всем этом деле.
О прискорбных недоразумениях, существующих между патриархией и русским обществом по поводу «болгарской схизмы», доктор Овербек сообщает следующее:
«Патриархия не оспаривает в основании прав национальной болгарской Церкви на независимое существование в тех самых условиях, в которых находятся и другие местные православные Церкви, например, Российская, Румынская, Церковь Греческого королевства и др. Ежели бы (продолжает доктор Овербек со слов греческих иерархов, с которыми ему приходилось говорить об этом предмете) Болгарская Церковь пожелала ограничиться именно таким положением, никто бы конечно и не подумал оспаривать у нее законности ее требований, но, по-видимому, болгары такими правами довольствоваться не хотят; по мнению греческих иерархов, они желают ввести в отношения болгарского народа к патриархии принцип так называемого φιλετισμος’а, народности, согласно которому всякий болгарин, где бы он ни находился, вместо подчинения местному епископу становится под юрисдикцию своего собственного болгарского экзарха; таким образом, в одном и том же городе было бы два православных епископа, что, конечно, противно законам. По мнению собеседников доктора Овербека, болгарский священник, живущий, например, в Царьграде, не должен подчиняться никому иному, как только Вселенскому патриарху; точно так же, как, напр., греческий священник, живущий в Петербурге, находится ныне в подчинении петербургского митрополита.
«Схизма» – явление тем более прискорбное, что Рим легко может ею воспользоваться и ловить в мутной воде рыбу. Для Рима тем легче будет устроить сильную и опасную для православия пропаганду, что он теперь может действовать под покровом австрийского правительства, которое весьма умно и расчетливо обставило римскую иерархию всеми условиями успешной борьбы с православием в недавних своих приобретениях в Боснии и Герцеговине. Борьба между болгарами и Константинополем может легко повести первых даже к прямому сближению с Римом! Что касается до России, – продолжает доктор Овербек, – то она много выиграла в глазах греков вследствие того, что она столь осторожно отнеслась к последнему болгарскому посольству, которое было, правда, принято Россией в высшей степени радушно – в смысле посольства политического, но коего духовные лица не имели случая участвовать в сослужении с российскими иерархами».
Восстановление добрых отношений между патриархией и российским синодом доктор Овербек считает не только в высшей степени желательным, но и, на основании совершенно достоверных данных, весьма возможным. «Восстановление дружбы между ними, – говорит Овербек, – было бы благодеянием для обеих Церквей и, без сомнения, возвысило бы влияние православия на всем свете. Недоразумения произошли оттого, что к вопросам чисто церковным примешались соображения политические. Но, – продолжает он, – эти недоразумения легко устранимы: я явился в Константинополь как открытый друг России и Русской Церкви и не раз имел случай заявлять об этом в моих разговорах с патриархом; тем не менее решительно все отнеслись ко мне с полнейшим дружелюбием.
Греки, – говорит доктор Овербек, – начинают понимать (может быть, не без некоторого прискорбия), что хотя номинальное предводительство в православной Церкви принадлежит им, фактическое преобладание перешло уже к славянам (т. е. к русским, около которых группируются остальные славяне). Греки видят, так. обр., что центр тяжести в этом деле переходит на Север, к России, за которой оказывается преимущество не только в более значительном числе ее детей, но, по мнению доктора Овербека, иногда и в более правильном взгляде и на некоторые догматические вопросы. Правда, многие греческие иерархи, получившие образование за границей, возвращаются на родину с немалым запасом русофобии; но зато все те знакомые мне греки, которые окончили свое образование в России, вообще очень дружественно расположены к ней. Было бы крайне желательно, чтобы Россия привлекала к себе молодых греческих богословов и кандидатов богословия и давала бы им возможность оканчивать свое образование в русских духовных академиях вместо иностранных университетов, где они вместе с неоспоримым научным развитием получают иногда и некоторый гетеродоксальный колорит.
Сближение между обеими Церквами должно бы исходить от России, как от стороны более сильной. Желание такого сближения, заявленное со стороны Российской Церкви (по крайней мере, в лице более значительных ее представителей), было бы, без сомнения, встречено греками с полнейшим сочувствием; русским было бы легко приобрести расположение и любовь своих меньших братии – как умеренностью и скромностью, так и снисходительностию к традиционным идеям греков о первенстве Византии».
Вот что говорит Овербек! (Доклад секретаря Петербургского отдела Общества любителей духовного просвещения А.А. Киреева, читанный в заседании Общества 23 марта 1880 года: «О поездке доктора Овербека в Царьград в 1879 году».)
V
Гамбетта, Скобелев и Бисмарк[7]
Гамбетта умер...
«Анархии теперь представляется шанс (говорит по этому поводу «Daily Telegraph»). Как бы французы ни скорбели об утрате того, кто мог бы совершить дело отместки и сокрушить Германию, иностранцы не разделяют этих сожалений...»
Я согласен с английской газетой; но у нас, по-видимому, многие думают иначе... Я не говорю о венке, посланном нашими присяжными поверенными на гроб их французского собрата по ремеслу[8]. Это понятно, и удивляться надо только одному: как позволило им сделать это безнаказанно петербургское начальство.
Но вот перед нами передовая статья газеты московской, большею частью серьезной, несомненно патриотической, нередко очень умной... Я говорю о «Современных известиях». К чему этот уважительный тон! К чему вся эта германофобия или германофагия, которая сквозит между строчками?..
«Для России, в частности, смерть Гамбетты – утрата немаловажная, – говорит эта газета. – Как выскочку, наши дипломаты, по-видимому, его не совсем жаловали. Да и были, действительно, у него не очень приятные замашки зазнавшегося буржуа. Но мы знаем, союз Франции с Россией был для Гамбетты мечтою, и он от всего сердца желал силы для России. Насколько способен был углубиться его ум, чисто французский и потому поверхностный, он соглашался признать исторические задачи России. Довольно сказать, что он связан был самою искреннею приязнию с покойным Скобелевым. И удивительная судьба! Не исполнилось еще годовщины со смерти нашего героя; смерть похищает собеседника, с которым Скобелев делился мыслями и который Скобелеву поверял свои задушевные политические мечты».
«Кёльнская газета» подтверждает этот взгляд следующими словами: «Сближение с Россией против Германии нашло в Гамбетте столь же ревностного сторонника, как и в молодом Скобелеве... 1882 год унес обоих сторонников идеи русско-французского союза. И это во всяком случае выгода для спокойствия мира» (Welt).
Что ж эта близость доказывает? Она доказывает только, что Скобелев ошибался в этом случае и что политический смысл его был гораздо ниже его военного гения.
Если бы еще можно было предположить, что поведение Скобелева было не искренно и что он делал лишь «демонстрации» для некоторого устрашения Германии и для большего склонения ее государственных людей к союзу с нами... «если хочешь мира (или союза) – готовься к войне», то, конечно, это было бы очень умно и дальновидно. Но можно ли это предположить? Конечно, нет. Хотя подобная долголетняя и слишком тонкая игра очень трудна и опасна, ибо может раздражить того, кем мы дорожим, но она могла бы иметь еще смысл со стороны лица, облеченного специальною, так сказать, властию; со стороны министра, посла или, наконец, самого монарха; но Скобелев никем не был «официально» уполномочен для подобного косвенного давления на Германию, и, по всем признакам, его надежды на союз с Францией были искренни.
Мысль о таком союзе и о французской «отместке» недурна и естественна, пока мы думаем только поверхностно о внешнем, военно-политическом равновесии европейских государств и России. Но для того, кто ни на минуту не хочет забыть заветной, исполинской и вместе с тем весьма осуществимой мечты о независимой, многосложной и новой славяно-восточной цивилизации, долженствующей заменить романо-германскую, – для того всяческое унижение Франции, как передовой нации Запада, должно быть дороже военной победы над Германией. Если бы Германия была теперь такой же либерально-эгалитарной республикой, как Франция, если бы в ней президентом сидел какой-нибудь «честный труженик» вроде Вирхова, то трудно было бы, конечно, решить, которая из двух республик гнуснее, ненавистнее и пошлее... парижская – «tigre-singe»[9], по выражению (кажется?) Вольтера, или та «корова», грациозно играющая на лугу, с которой сравнивал Герцен либерально-революционную Германию.
Германское современное общество, положим, в некоторых отношениях, быть может, еще буржуазнее и хуже (по идеалам, а не поведению лиц, – надо понимать эту разницу) французского; но германское государство – монархия; и немецкое общество еще выносит это государство; оно еще не настолько пало, чтобы не выносить таких людей, как старый, воинственный император, Бисмарк, Мольтке... К тому же у Германии, если только она не пойдет прежде времени против России, еще не исполнившей своего рокового назначения и потому политически непобедимой, есть еще огромные задачи на Западе – присоединение 8 миллионов австрийских немцев (пожалуй, и без выстрела), завоевание Голландии и вытекающее из этого морское соперничество с Англией; весьма возможные и естественные претензии в Балтийском море; дальнейшее унижение Франции, которую, в случае равнодушия России, вовсе не так трудно даже и разделить теперь, как Польшу, между Италией, Испанией и Бельгией, оставляя в середине небольшой независимый остаток, и, наконец, господствовать над всем Северо-Западом, заменив непригодную после великого семилетия (от 71 до 78-го г.) идею культурного Drang nach Osten[10] систематическим государственным движением nach Westen[11].
Вот какие простые помыслы и вместе с тем нелегкие по исполнению задачи могут предстоять даже и подгнившей социально Германии за пределами нынешней империи, если она будет дружить с Россией. Россия нужнее Германии, чем Германия – России...
В самом деле, какое существенное, органическое, так сказать, и непоправимое зло может нам сделать Германия в случае войны с нами и нашего поражения?
Отдать Австрии Константинополь?
Это смешно! Надолго ли? Разве в наше время явного антиконституционного поворота идей; в наше время – аграрно-рабочего движения против меркантильного индивидуализма; в наше время – не оконченной еще племенной эмансипации и не осуществившегося еще племенного объединения, – разве может успешно бороться государство... положим... 50-миллионное[12], конституционное и малоземельное, почти исключительно меркантильное, наскоро сколоченное в слабую федерацию, без всякого преобладающего и одушевленного единством идеи племени, с государством 80-миллионным, имеющим в среде этих 80 миллионов подданных миллионов более 50 однородного, цельного племени (русских), вдобавок легко одушевимого, с государством многоземельным, общинным и в котором индивидуально-буржуазный дух так не серьезен, что не выдержал и 20 лет либерального режима, а породил только крайнее обеднение у одних, безумное, болезненное какое-то грабительство – у других, у третьих – отчаяние и самоубийство, а у самых умных – совершенное разочарование в благодетельности юридического равенства и гражданской свободы?..
Разумеется, тут серьезная борьба возможна только в двух-трех регулярных сражениях... и только! У Австрии нет будущности; у России – великая. Вредна ли или полезна будет эта будущность России для остального человечества, разрушительная она будет или созидающая, – это другой вопрос; но что будущность есть великая – это ясно. Это ясно из самих отвратительных пороков наших; мир должен скоро отказаться от идей 89-го года, от равенства и свободы; это только не ясно для тех глупцов, которые думают, что нужна еще у нас конституция, чтобы окончательно в этом убедиться...
А если мир должен скоро отказаться от «буржуазной» цивилизации (т. е. от свободы и равенства), то вопрос, какое население (про Австрию нельзя сказать «народ») ближе к новому идеалу (вновь юридически расслояющему, вновь лица к чему-нибудь или к кому-нибудь насильственно прикрепляющему): то ли население, у которого либеральные порядки держатся лучше и крепче некоторой личной добропорядочностию, экономией, трезвостью, какими-то умеренными, ни то ни се, преданиями; или тот народ, у которого эти «буржуазные» добродетели слабее, который, именно вследствие чутья и сознания своих слабостей, жаждет крепкой над собою духовной, отеческой власти, любит ее, ищет чего-то и волнуется больше душевно, чем политически...
Борьба с одной Австрией для России (до взятия Царьграда или после – все равно) была бы даже и в случае минутной первой неудачи почти триумфальным шествием, и больше ничего. Это не Турция, у которой есть религиозная, великая в своем роде идея; есть, наконец, множество мусульман.
Какое же еще может сделать нам зло Германия? Победивши нас (и с каким трудом, с каким страхом за свое будущее), отнять часть Польши и Курляндии?.. Велика ли эта беда для нас? И возможно ли это без вознаграждения все на том же необходимом нам Юго-Востоке? Ведь не легко же достанется немцам и такая неважная победа?
И долго ли бы они пробыли в этой Польше, если бы мы захотели вернуться и изгнать их? И многие ли из поляков не перешли бы на нашу сторону тотчас же?
И сверх того, есть ли во Франции способный вождь или нет его, Германия во всяком случае не совершенно положится на робость и безучастие нации, равносильной ей по численности, военной по преданиям и оскорбленной ею так глубоко!..
При правительстве слабом даже и соглашение с Францией ненадежно; все может измениться в три дня в Париже; не настолько измениться, чтобы воскресить невоскресимое, т. е. величие Франции, но настолько лишь, насколько нужно, чтобы помешать немцам кинуться всеми силами на нас и чтобы дать возможность восточно-славянскому духу свершить свое назначение...
Сам князь Бисмарк говорил в 71-м году французским дипломатам, что «ни на слабое правительство, ни на чувства нации надеяться нельзя в политике, но можно надеяться на единоличное слово сильного государя».
Если мы, русские частные люди, в силах понять все это, неужели германские политики не могут додуматься до таких простых и естественных соображений? Было бы странным предполагать в них подобное затмение; и есть много признаков тому, что в Германии очень хорошо понимают все это. «Оканчивающийся год, – пишут, например, все в той же „Кёльнской газете“, – уносит с собою одну из крупных политических личностей в Европе. Гамбетты не стало. Это был непримиримый враг Германии, главный представитель того политического направления во Франции, которое стремится к отместке. Направление это не умрет вместе с ним, но он, во всяком случае, как организатор, как настойчивый предводитель раз установленного плана, был таким лицом, которое не скоро найдет себе заместителя». Что значат эти слова в стратегическом отношении?
Они значат, что в случае войны с Россией немцам и без Гамбетты необходимо будет держать под ружьем на границе Франции около половины своего войска, и только другую половину противопоставить русскому исступлению... Да, именно – исступлению, русскому бешенству, не знающему границ... Ибо, как это ни странно с первого взгляда, но можно утверждать, что и крепкий союз, и вынужденная обстоятельствами война с Германией будут у нас в народе одинаково популярны! Объяснять причины такой двойственности русского настроения было бы долго; но понятно, что в случае союза и здравый смысл, предпочитающий легкое трудному, будет удовлетворен у русского народа, и старые предания о дружбе и родстве двух царских родов еще обновятся и окрепнут; а в случае войны припомнятся у нас германской нации даже и все те мелкие обиды, которые наносили нам у нас живущие немцы.
Германское правительство уважается у нас, по слухам и преданиям, даже и мужиком (не любят его только русские либералы); бюргерство же, т. е. большинство немецкой нации, вследствие исторических и социальных впечатлений, ненавидится в России донельзя...
Вот в чем разница!..
Неужели гениальный князь Бисмарк не знает и не понимает этой важной разницы?.. Ведь это все так ясно и так просто!
Чтобы вообразить себе, что может нам предстоять с Германией, нам необходимо только предложить себе два вопроса:
1-й вопрос: Выгоднее ли для Германии соглашение с Россией по делам австро-турецким, чем война с Россией?
Конечно, несравненно выгоднее. В одном случае – огромные приобретения безо всякого риска и потерь. В другом – ужасный риск и гадательные выгоды (например, мечты о создании двух, парализующих друг друга, славянских держав).
2-й вопрос: Есть ли в Германии люди, способные понять, в чем состоят истинные германские интересы?
Кажется, что есть.
Итак – зачем нам Гамбетта и вообще на что нам излишняя поправка Франции?
VI
Какое сочетание обстоятельств нам выгоднее всего?
Иное дело писать о предстоящих нам или о возможных и желательных политических действиях наших; иное дело излагать взгляды на предстоящие, возможные или желательные политические обстоятельства, долженствующие обусловить образ этих действий.
Когда мы говорим о желательных действиях, мы даем нечто вроде совета. Когда мы говорим только об обстоятельствах, мы делаем нечто вроде предсказания.
Давать советы считается делом более скромным, чем предсказывать или пророчествовать. Не знаю, всегда ли это так. Если, напр., врача не приглашают на консилиум для избрания тех или других способов лечения, не смешно ли будет с его стороны предлагать практические советы? Но если этот самый врач думает, что он предвидит счастливый исход болезни, если обстоятельства (даже вовсе и не зависящие от воли больного и его близких) сложатся так-то и так-то, то я полагаю, что он хорошо сделает, если откровенно выскажет кому-нибудь свою мысль. При таких условиях самое смелое пророчество гораздо скромнее непрошеного совета.
Так хочу и я поступить в этом письме. Советовать я никому не призван; но предвидения и предчувствия мои нахожу полезным сообщить хотя бы и тем немногим людям, которые могут сочувствовать мне.