bannerbanner
Пушкин. Его жизнь и литературная деятельность
Пушкин. Его жизнь и литературная деятельностьполная версия

Полная версия

Пушкин. Его жизнь и литературная деятельность

Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
4 из 6

“Милый, прибегаю к тебе. Посуди о моем положении! Приехав сюда, был я всеми встречен как нельзя лучше; но скоро все переменилось. Отец, испуганный моею ссылкою, беспрестанно твердил, что и его ожидает та же участь. Пещуров, назначенный за мною смотреть, имел бесстыдство предложить отцу моему должность распечатывать мою переписку, короче – быть моим шпионом. Вспыльчивость и раздражительная чувственность отца не позволяли мне с ним объясняться; я решил молчать. Отец начал упрекать брата в том, что я преподаю ему безбожие. Я все молчал. Получают бумагу, до меня касающуюся. Наконец, желая вывести себя из тягостного положения, прихожу к отцу моему и прошу позволения говорить искренно – более ни слова… Отец осердился. Я поклонился, сел верхом и уехал. Отец призывает брата и повелевает ему не знаться avec ce monstre, ce fils dénaturé.[10] Жуковский, думай о моем положении и суди. Голова моя закипела, когда я узнал все это. Иду к отцу: нахожу его в спальне и высказываю все, что у меня на сердце было целых три месяца; кончаю тем, что говорю ему в последний раз. Отец мой, воспользовавшись отсутствием свидетелей, выбегает и всему дому объявляет, что я его бил… Потом, что хотел бить!.. Перед тобою не оправдываюсь. Но чего же он хочет от меня с уголовным обвинением? Рудников сибирских, лишения чести? Спаси меня хоть крепостью, хоть Соловецким монастырем. Не говорю тебе о том, что терпят за меня брат и сестра. Еще раз спаси меня. Поспеши, обвинение отца известно всему дому. Никто не верит, но все его повторяют. Соседи знают. Я с ними не хочу объясняться. Дойдет до правительства; посуди, что будет. А на меня и суда нет. Я “hors la lois”.[11]

В то же время псковскому губернатору Борису Антоновичу Адеркасу Пушкин писал:

“Милостивый государь Борис Антонович! Государь император высочайше соизволил меня послать в поместье моих родителей, думая тем обеспечить их горесть и участь сына. Но важные обвинения правительства пали на сердце моего отца и раздражили мнительность, простительную старости и нежной любви его к прочим детям. Решаюсь для его спокойствия и своего собственного просить Его Императорское Величество да соизволить меня перевести в одну из своих крепостей. Ожидаю сей последней милости от ходатайства Вашего превосходительства ”.

Советы ли Жуковского или урок, полученный от сына, подействовали на Сергея Львовича, только, уехав вскоре со всем семейством из Михайловского в Петербург, он оттуда в ноябре 1824 года послал отказ от возложенной на него обязанности наблюдения за сыном. Ссора между отцом и сыном длилась однако же вплоть до 1828 года, когда они примирились, благодаря усилиям Дельвига и особенно тому обстоятельству, что Пушкин был уже освобожден от надзора и ласково принят молодым государем. Во второй раз таким образом Сергей Львович мирился с сыном благодаря лишь его успехам.

Пушкин остался теперь один в Михайловском на всю зиму 1824-25 годов. Надзор за ним перешел опять к Пещурову, а для религиозного руководства назначен был настоятель соседнего Святогорского монастыря (в трех верстах от Михайловского), простой, добрый и, как описывает его наружность И.И. Пущин, несколько рыжеватый и малорослый монах, который от времени до времени навещал поэта в деревне.

В октябре 1824 года Пушкин официально был вызван в Псков для представления местному начальству. Осталось предание в этом городе, что он тогда же являлся на базар и в частные дома, к изумлению обывателей, в мужицком костюме. Делал ли он это ради изучения народности, или это было такое же шутовство, которое побудило его в Кишиневе носить восточные костюмы, неизвестно. Рядом с этим стоит другой анекдот, что в годовщину смерти Байрона Пушкин отправился в Святогорский монастырь к своему духовному опекуну и отслужил там соборную панихиду по новопреставившемуся боярину Георгию.

Образ жизни Пушкина в деревне напоминает жизнь Онегина в IV главе романа. Он также вставал рано и тотчас же отправлялся налегке к бегущей под горой речке и купался. Зимой он, как и Онегин, садился в ванну со льдом перед завтраком. Утро посвящал литературным занятиям: созданию и приготовительным трудам, чтению, выпискам, планам. Осенью – в эту всегдашнюю эпоху его сильной производительности – он принимал чрезвычайные меры против рассеянности и вообще красных дней: или не покидал постели, или не одевался вовсе до обеда. По замечанию одного из его друзей, он и в столицах оставлял до осенней деревенской жизни исполнение всех творческих своих замыслов и в несколько месяцев сырой погоды приводил их к окончанию. Пушкин был, между прочим, неутомимый ходок пешком и много ездил верхом, но во всех его прогулках поэзия неразлучно сопутствовала ему. Сам он рассказывал, что, бродя над озером, тешился тем, что пугал диких уток сладкозвучными строфами своими. Если случалось ему оставаться дома без дела и гостей, он играл двумя шарами на бильярде сам с собой, а длинные зимние вечера проводил в беседах с няней Ариной Родионовной. Он посвящал почтенную старушку во все тайны своего гения. Арина Родионовна была посредницей в его сношениях с русским сказочным миром, руководительницей его в изучении поверий, обычаев и самих приемов народа, с какими подходил он к вымыслу и поэзии. Пушкин отзывался о няне как о последнем своем наставнике и говорил, что этому учителю он много обязан исправлением недостатков своего первоначального французского воспитания.

В двух верстах от Михайловского лежит село Тригорское, где жило доброе, благородное семейство Прасковьи Александровны Осиповой, с которым Пушкин был в постоянных сношениях, часто там обедал, заходил туда в своих прогулках и проводил там целые дни, пользуясь искреннею дружбою и привязанностью всех членов семьи. Он посвятил Прасковье Александровне Осиповой свои подражания корану, написанные, можно сказать, перед ее глазами, и вообще семейство это действовало успокоительно на Пушкина. Он встречал в нем и строгий ум, и расцветающую молодость, и резвость детского возраста; усталый от увлечений первой эпохи своей жизни, Пушкин находил удовольствие в тихом чувстве и родственной веселости: грациозная гримаса, детская шалость нравились ему и занимали его. Две старшие дочери Осиповой от первого мужа, Анна и Евпраксия Вульф, составляли между собою такую же противоположность, какую мы видим между Татьяной и Ольгой в “Евгении Онегине”, и существуют догадки, что Пушкин написал свои бессмертные типы именно под влиянием созерцания этих двух барышень. Кроме них тут были еще многочисленные кузины, например, Анна Ивановна, впоследствии Трувенер (в семействе ее называли Netty), Анна Петровна Керн, оставившая записки о своем знакомстве с Пушкиным, Александра Ивановна Осипова (Алина), кузина Вельяшева; все они были почтены Пушкиным стихотворными изъяснениями, похвалами, признаниями и пр.

Но Пушкин, оставаясь холодным зрителем всех волнений этой мирной сельской жизни, мало принимал в них личного участия; мысль его постоянно жила в далеком, недавно покинутом крае. Получение писем из Одессы с печатью, изукрашенной такими же кабалистическими знаками, какие находились и на его перстне, – постоянно составляло событие в уединенном Михайловском. Пушкин запирался тогда в своей комнате, никуда не выходил и никого не принимал к себе. Памятником настроения поэта при таких случаях служит стихотворение “Сожженное письмо” от 1825 года.

В то же время однообразие деревенской жизни так сильно тяготило Пушкина, что он постоянно рвался из своего заточения, мечтая о бегстве за границу. Уже в Одессе начались у Пушкина помыслы о бегстве; это видно из стихотворения “К морю” (1824 год), где говорится, что одна только страсть, приковав автора к берегу, помешала устроить ему “поэтический побег” и тем ответить на соблазнительные призывы “свободной стихии”. Затем, в письме к брату Льву Сергеевичу весной 1824 года из Одессы, Пушкин пишет, что он два раза просил о заграничном отпуске с юга России и оба раза не получал дозволения. “Осталось одно, – прибавляет он, – взять тихонько трость и шляпу и поехать посмотреть на Константинополь. Святая Русь мне становится невтерпеж”. В Михайловском он постоянно строил планы бегства в сообществе со старшим сыном Осиповой, дерптским студентом А.Н. Вульфом, который приезжал почти на все вакации зимой и летом в деревню и тотчас же посвящен был Пушкиным в свои замыслы. Сначала Вульф, мечтая ехать за границу, предлагал Пушкину увезти его с собой под видом слуги. Но затем, когда подобный фантастический замысел оказался неудобоисполнимым, друзья составили новый план. Пушкин выдумал у себя мнимый аневризм и обратился при посредстве родных с просьбою к высшим властям о разрешении ему отправиться в Дерпт лечиться у дерптского профессора хирургии И.Ф. Майера (родственника Жуковского). Друзьям казалось, что из Дерпта ничего уже не стоило удрать за границу. Но и этот план остался без осуществления, так как Пушкину вышло разрешение ехать лечиться всего-навсего в Псков.

Все это происходило в сентябре и октябре 1825 года, и в этих мечтах и порывах незаметно подкралось 14 декабря. Пушкин находился в Тригорском, когда дворовый человек Осиповой вернулся из Петербурга с известием, что там бунт, дороги перехвачены войсками, и он сам едва пробрался между ними на почтовых. Пушкин страшно побледнел, услыхав новость, досидел кое-как вечер и уехал в Михайловское.

Всю ночь провел он в тревожных размышлениях о том, что он должен делать. Ему казалось необходимым явиться поскорее в среду новых людей, нуждающихся теперь в пособниках и советниках. И вот, не медля, ранним утром следующего дня Пушкин уже выехал из Михайловского по направлению к Петербургу, но, не доехав до первой станции, он вернулся обратно в деревню вследствие дурных примет: именно, при выезде из Михайловского он встретил попа, а затем, когда выбрался в поле, заяц трижды перебежал ему дорогу.

Последствия бунта не замедлили оправдать эти дурные приметы. Пушкин пришел в ужас и первым делом начал бросать в огонь письма и бумаги, мало-мальски компрометирующие его; так, между прочим, сжег он свою автобиографию, которую писал в то время. Каждый день приносил известия об аресте лиц, всего менее подозревавшихся в чем-либо. Мало-помалу вокруг Пушкина начала образовываться пустота, словно после жаркой битвы. Несколько разрозненных и уцелевших личностей поглощено было теперь мыслью о спасении самих себя. То же приходилось делать и Пушкину. С каждым днем становилось яснее, что единственный способ выйти на свободу состоял в том, чтобы обратиться за нею к новому правительству, не имевшему таких поводов сердиться и преследовать его, как прежнее. В начале 1826 года Пушкин уже пишет Дельвигу следующее любопытное письмо, видимо, составленное и перебеленное так, чтобы его можно было показывать кому следует: “Насилу ты мне написал, и то без толку, душа моя. Вообрази, что я в глуши ровно ничего не знаю; переписка моя отовсюду прекратилась, а ты пишешь мне, как будто вчера мы целый день были вместе и наговорились досыта. Конечно, я ни в чем не замешан, и если правительству досуг подумать обо мне, то оно в том легко удостоверится. Но просить мне как-то совестно, особливо ныне; образ мыслей моих известен. Гонимый шесть лет сряду, замаранный по службе выключкою, сосланный в глухую деревню за две строчки перехваченного письма, я, конечно, не мог доброжелательствовать покойному царю, хотя и отдавал полную справедливость истинным его достоинствам, но никогда я не проповедовал ни возмущения, ни революции. Напротив. Класс писателей, как заметил Alfieri, более склонен к умозрению, нежели к деятельности. И если 14 декабря доказало у нас иное, то на это есть особая причина. Как бы то ни было, я желал бы вполне и искренно помириться с правительством, и, конечно, это ни от кого кроме него не зависит. В этом желании более благоразумия, нежели гордости, с моей стороны. С нетерпением ожидаю решения участи несчастных и обнародования заговора. Твердо надеюсь на великодушие молодого нашего царя. Не будем ни суеверны, ни односторонни, как французские трагики; но взглянем на трагедию взглядом Шекспира. Прощай, душа моя”.

Друзья Пушкина не замедлили принять горячее участие в его стремлении к освобождению, и из Петербурга сообщены были ему правильные, формальные пути к этому. Пушкин исполнил в точности программу друзей, и, когда наступила надлежащая минута, он представил псковскому губернатору Адеркасу следующее прошение на Высочайшее имя:

“Всемилостивейший Государь! В 1824 году, имев несчастие заслужить гнев покойного Императора легкомысленным суждением касательно афеизма, изложенным в одном письме, я был исключен из службы и сослан в деревню, где и нахожусь под надзором губернского начальства.

Ныне, с надеждой на великодушие Вашего Императорского Величества, с истинным раскаянием и с твердым намерением не противоречить моими мнениями общепринятому порядку (в чем я готов обязаться подпиской и честным словом), осмелился я прибегнуть к Вашему Императорскому Величеству со всеподданнейшею моею просьбою:

Здоровье мое, расстроенное в первой молодости, и род аневризма давно уже требуют постоянного лечения, в чем и представляю свидетельство медиков: осмеливаюсь всеподданнейше просить позволения ехать для сего или в Москву, или в Петербург, или в чужие края”.

К прошению были приложены медицинское свидетельство Псковской врачебной управы болезни Пушкина и следующее обязательство его: “Я, нижеподписавшийся, обязуюсь впредь ни к каким тайным обществам, под каким бы они именем ни существовали, не принадлежать; свидетельствую при сем, что ни к какому тайному обществу таковому не принадлежал и не принадлежу и никогда не знал о них. 10-го класса Александр Пушкин. 11 мая 1826 года”.

Прошение Пушкина, препровожденное Адеркасом генерал-губернатору, маркизу Паулуччи, а им графу К.В. Нессельроде, лежало без движения в Москве, куда переехал двор, до дня коронования. Через шесть дней после этого события, именно 28 августа, состоялась высочайшая резолюция о препровождении Пушкина с фельдъегерем в Москву.

Между тем как во внешней жизни Пушкина происходили все эти события, во внутреннем мире его совершился весьма важный переворот во время его пребывания в Михайловском. Здесь он окончательно отделался от байронизма и увлекался теперь уже Шекспиром. Поэма “Цыганы”, написанная в 1824 году, была последнею данью направлению, которому он подчинялся на юге. Уже в 1825 году он пишет Н.Н. Раевскому: “Правдоподобие изложений и истина разговора – вот настоящие законы трагедии. Я не читал ни Кальдерона, ни Беги, но что за человек Шекспир! Не могу прийти в себя! Как ничтожен перед ним Байрон-трагик, этот Байрон, всего-навсего постигший только один характер (у женщин нет характера; у них страсти в их молодости, и вот почему так легко выводить их). И вот Байрон разделил между своими героями те и другие черты собственного характера: одному дал свою гордость, другому – свою ненависть, третьему – меланхолию и проч., и таким-то образом из одного характера – полного, мрачного и энергичного – создал множество характеров ничтожных. Это вовсе уж не трагедия”…

Увлечение Шекспиром повело Пушкина к весьма благотворным результатам. Во-первых, под влиянием великого драматурга, умевшего сохранять гениальную простоту и верность действительности даже в моменты самого трагического пафоса, Пушкин окончательно вступает на путь реализма. Недаром в том же самом письме он говорит: “Есть и еще заблуждение: задумав какой-нибудь характер, стараются высказать его даже в самых обыкновенных вещах (таковы педанты и моряки в старых романах Фильдинга). Заговорщик говорит “дайте мне пить” – как заговорщик, а это смешно. Вспомните Байронова “Озлобленного”: “Он заплатил!” Это однообразие, тупость лаконизма, непрерывная ярость – разве это естественно? Отсюда и неловкость, и робкость разговора. Читайте Шекспира. Нисколько не боясь скомпрометировать свое действующее лицо, он заставляет его разговаривать с полной непринужденностью жизни, ибо уверен, что в свое время и в своем месте он найдет язык, соответствующий его характеру”.

Во-вторых, под влиянием изучения Шекспира и особенно его хроник, Пушкин тогда уже начал проникаться тем исторически объективным взглядом на жизнь, какой мы видим во всех крупных произведениях последнего периода его деятельности. Наконец Шекспиру же был обязан Пушкин и тем, что он с большим еще усердием, чем прежде, бросился на собирание русских песен, пословиц, на изучение русской истории, и так как силы его пришли в лихорадочное напряжение вследствие чтения Шекспира, то он тотчас же и предался мысли осуществить все им навеянное и указанное и в течение 1825 года написал свою “Комедию о царе Борисе”, которой прощался со всеми старыми своими направлениями и начинал новый период своего развития.

Одновременно с драмою “Борис Годунов” Пушкин успел написать в Михайловском: шесть глав “Евгения Онегина”, “Графа Нулина”, в свою очередь навеянного чтением Шекспира, и свои записки, сожженные им после 14 декабря. Наконец, под впечатлением чтения Тацита, которое он сопровождал своими “заметками”, он тогда уже написал стихотворную часть “Египетских ночей”. Мы не упоминаем здесь о массе мелких его произведений, написанных в это же время. Так богата и плодотворна была его поэтическая деятельность в тиши уединения села Михайловского.

ГЛАВА VI. ПОСЛЕДНИЕ ГОДЫ ХОЛОСТОЙ ЖИЗНИ А.С. ПУШКИНА 1826-1831

Появление в селе Михайловском фельдъегеря, приехавшего за Пушкиным, произвело всеобщий ужас и недоумение. Всем показалось, что поэт совсем исчезал из числа живых. Это было 2 или 3 сентября. Пушкин весело провел вечер в Тригорском и часу в 11-м отправился домой, провожаемый до дороги, по обыкновению, молодым женским поколением семьи. На другой день рано утром в Тригорское прибежала няня Пушкина, Арина Родионовна, с поразительным известием, что какой-то человек, не то солдат, не то офицер, прискакавший в Михайловское под вечер, увез с собою Пушкина, и притом так заторопил его, что Пушкин успел только накинуть на себя шинель и захватить деньги.

По приезде в Москву Пушкин был тотчас же представлен императору Николаю. Вот как рассказывал впоследствии А. Г. Хомутовой об этом представлении сам Пушкин:

“Фельдъегерь подхватил меня из моего насильственного уединения и на почтовых привез в Москву, прямо в Кремль, и, всего покрытого грязью, меня ввели в кабинет императора, который сказал мне:

– Здравствуй, Пушкин, доволен ли ты своим возвращением? – Я отвечал, как следовало. Государь долго говорил со мною, потом спросил: – Пушкин, принял ли бы ты участие в 14-м декабря, если бы был в Петербурге? – Непременно, государь: все друзья мои были в заговоре, и я не мог бы не участвовать в нем. Одно лишь отсутствие спасло меня, за что я благодарю Бога! – Довольно ты надурачился, – возразил император, – надеюсь, теперь будешь рассудителен, и мы более ссориться не будем. Ты будешь присылать ко мне все, что сочинишь; отныне я сам буду твоим цензором”.

Сверх того рассказывают еще о следующей подробности свидания Пушкина с императором Николаем: поэт и здесь остался поэтом. Ободренный снисходительностью государя, он делался более и более свободен в разговоре; наконец дошел до того, что, незаметно для себя самого, притулился к столу, который был позади него, и почти сел на этот стол. Государь быстро отвернулся от Пушкина и потом говорил: “С поэтом нельзя быть милостивым”.

Между тем весть об освобождении Пушкина по милостивой аудиенции, полученной им у государя, быстро разнеслась по Москве, и в торжествах, сопровождавших день коронования, она была радостно встречена публикой, особенно литературно образованной. И в великосветских салонах, и в литературных кружках Пушкин был принят как первый гость; везде встречали его восторженные овации и поклонение. После шестилетней ссылки, увлекшись свободою, Пушкин весело кружился в шуме и вихре московской жизни, только что отпраздновавшей коронацию. То было горячее литературное время в Москве: на беспрерывных и многочисленных литературных собраниях обсуждались животрепещущие вопросы, литературные и философские, начиная с судеб русской словесности до судеб самой России. Пушкин все более и более сходился с молодыми московскими литераторами: был на обеде у Хомякова в честь основания “Московского вестника” и затем на двух собраниях читал свою новую, только что написанную драму, сначала у С.А. Соболевского, а потом у Веневитинова. На первом чтении слушатели состояли из тесного, интимного кружка близких знакомых хозяина: П.Я. Чаадаева, Д.В. Веневитинова, графа М.Ю. Вильегорского и И.В. Киреевского. Второе же чтение, 12 сентября, происходило при многочисленном собрании ученых и литераторов; здесь, кроме братьев Веневитиновых, присутствовали братья Хомяковы, Киреевские, Мицкевич, Баратынский, Шевырев, Погодин, Раич, Соболевский и др. Чтение это кончилось овациями. “Мы смотрели друг на друга долго, – вспоминает об этом чтении Погодин, – и потом бросились к Пушкину; начались объятия, поднялся шум, раздался смех, полились слезы, поздравления… Явилось шампанское, и Пушкин одушевился, видя такое действие на избранную молодежь. Ему было приятно наше волнение. Он начал нам, поддавая жару, читать песни о Стеньке Разине, как он выплывал ночью по Волге на востроносой своей лодке; предисловие к “Руслану и Людмиле”; начал рассказывать о плане для “Дмитрия Самозванца”, о палаче, который шутит с чернью, стоя у плахи на Красной площади в ожидании Шуйского, о Марине Мнишек с Самозванцем, – сцену, которую написал он, гуляя верхом, и потом позабыл половину, о чем глубоко сожалел. О, какое удивительное то было утро, оставившее следы на всю жизнь! Не помню, как мы разошлись, как докончили день, как улеглись спать. Да едва ли кто и спал из нас в эту ночь. Так был потрясен весь наш организм!”

Пушкин. Автопортрет. 1829 год.

Но недолго продолжалось радостное настроение Пушкина под первым впечатлением только что полученной свободы. Он не замедлил вскоре горько разочароваться и убедиться, что эта свобода была крайне условна и ограничена. Между тем как он беспечно наслаждался светскою жизнью в Москве и упивался литературными овациями, он и не заметил, как нажил себе врага во всесильном графе Бенкендорфе, который каждый день ждал от него визита, но, не дождавшись, обратился к нему со следующим письмом от 30 сентября:

“Милостивый Государь Александр Сергеевич! я ожидал приезда Вашего, чтобы объявить высочайшую волю по просьбе вашей, но, отправляясь теперь в С.-Петербург и не надеясь видеть здесь, честь имею уведомить, что государь император не только не запрещает приезда Вашего в столицу, но предоставляет совершенно на Вашу волю, с тем только, чтобы предварительно испрашивали разрешения чрез письмо. Его величество совершенно остается уверенным, что Вы употребите отличные способности Ваши на предание потомству славы нашего отечества, передав вместе бессмертию имя Ваше. В сей уверенности, Его Императорскому Величеству благоугодно, чтоб Вы занялись предметами о воспитании юношества. Вы можете употребить весь досуг, Вам предоставляется совершенная и полная свобода – когда и как представить ваши мысли и соображения, и предмет сей должен представить Вам тем обширнейший круг, что на опыте видели совершенно все пагубные последствия ложной системы воспитания. Сочинений Ваших никто рассматривать не будет: на них нет никакой цензуры. Государь Император сам будет и первым ценителем произведений Ваших, и цензором. Объявляя Вам его монаршую волю, честь имею присовокупить, что как сочинения Ваши, так и письма можете до представления его величеству доставлять ко мне; но, впрочем, от Вас зависит и прямо адресовать на высочайшее имя”.

Пушкин и не заметил в этом письме намека графа Бенкендорфа на то, что поэт не удостоил его посещением. Напротив того, он был в восхищении от письма графа и показывал его всем и каждому как выражение лестной для него царской милости. Он воображал, что в подчинении его высочайшей цензуре самого государя заключается такое же доверие к нему, каким пользовался некогда Карамзин. Но он не замедлил горько разочароваться в этом. В письме графа Бенкендорфа не было договорено самого главного: именно, что Пушкин не только не мог ничего печатать до высочайшего просмотра, но и показывать кому-либо вновь написанное. И вот, когда Пушкин мирно отдыхал в селе Михайловском после всех московских оваций, вдруг он получает 22 ноября следующего рода строгое внушение от графа Бенкендорфа:

“Милостивый Государь Александр Сергеевич! При отъезде моем из Москвы, не имея времени лично с Вами переговорить, обратился я к Вам письменно с объявлением высочайшего соизволения, дабы Вы, в случае каких-либо новых литературных произведений Ваших, до напечатания и распространения оных в рукописях, представляли бы предварительно о рассмотрении оных, или через посредство мое, или даже прямо его императорскому величеству. Не имея от Вас извещения о получении моего отзыва, я должен, однако же, заключить, что оный к Вам дошел, ибо Вы сообщали о содержании оного некоторым особам. Ныне доходят до меня сведения, что Вы изволили читать в некоторых обществах сочиненную Вами вновь трагедию. Это меня побуждает Вас покорнейше просить об уведомлении меня: справедливо ли такое известие, или нет? Я уверен, впрочем, что Вы слишком благомыслящи, чтоб не чувствовать в полной мере великодушного к Вам монаршего снисхождения и не стремиться учинить себя достойным оного”.

На страницу:
4 из 6

Другие книги автора