Полная версия
Слово и дело. Книга первая. Царица престрашного зраку. Том 2
Принц было поднялся, но фельдмаршал и его усадил властно:
– Не разбегаться, души тараканьи… Еще вина выпьем!
И вдруг – из-за спины – сказала жена фельдмаршалу:
– Ишь разорался… Не ты ли спьяна и выбрал Ивановну в царицы?
– Не Ивановну, а… Задрановну! – поправил жену фельдмаршал.
Принц, скоренько дожевав пряник, поспешил откланяться…
Поздненько уже было (во дворце все спали), когда Анну Иоанновну разбудил дежурный камергер:
– Ваше величество, дело важное – государево!
На цыпочках вошел принц Людвиг Гессен-Гомбургский:
– Великая государыня, почту своим священнейшим долгом, как то положено благородному человеку… Желаю донос сделать на фельдмаршала Долгорукого! Не знаю, как перевести это слово на немецкий, во французском такого слова тоже не сыщется…
– Ну-ну, прынц! Говори скорее… не томи душу мою!
– Задрановна вы, а не Ивановна!
– Это я-то, хосподи?
– Именно так сказал о вас фельдмаршал…
– Гей, гей, гей! – взревела Анна. – Сыщите немедля Андрея Иваныча… Гей, гей!
Ушаков, словно хороший швейцар, всегда был рядом.
– Долгоруких извести под корень! – наказала ему императрица. – А тех, что выживут, никакой грамоте не учить. В школы и в науки не определять. Служить им только солдатами и матросами. В гарнизоны дальные всех! В степи, в леса, в пустыни… Погоди ужо, – погрозила кулаком в угол, – даст бог, и до Голицыных доберусь! Больно все умны стали… Загордились! Книжки читают, даже бабы читать стали… Ну, я им почитаю! Мучители мои… Бесстыжие! Философы окаянные, чтоб вы передохли все!
…
Начало указа Анны Иоанновны было таково:
«Явились некоторые бессовестные и общаго добра ненавистные люди, а именно: бывший фельдмаршал князь Василий Долгорукий, который, презря нашу к себе многую милость и свою присяжную должность, дерзнул не токмо непристойным образом толковать наши учреждения, государству полезныя, но и собственную нашу императорскую персону поносными словами оскорблял… Да еще бывший гвардии капитан князь Юрий Долгорукий, прапорщик Алексей Барятинский, Егор Столетов, тоже явились к повреждению общаго покоя и благополучия…»
…
Старого фельдмаршала ввели в пытошный застенок.
Руки навыверт, хрип, страх, боль! – висели на дыбах, к потолку подтянутые, три его гостя: племянник Юрка, адъютант Егорка Столетов и Алешка Барятинский, на огонек в гости забежавший…
Ушаков сказал фельдмаршалу – без видимой злобы:
– Василь Владимирович, покайся…
Фельдмаршал бельмо ладонью прикрыл. Смотрел одним глазом. Корчились гости его, стекал по телам их пот – едучий, нездоровый, пот от боли, от огня, от страха.
– Что ты делаешь, зверь? – сказал фельдмаршал Ушакову и вдруг закричал: – Робятки мои! Почто вам мука така дадена? Валите все на меня… на меня одного! И стыда в том не имайте: я старик крепкий – я все выдержу…
– Горды вы, Долгорукие, – заметил Ушаков. – Но мне велено свыше весь куст ваш из Москвы вырвать.
– Вырывай! – гаркнул фельдмаршал. – Долгорукие Москву основали, ты помни об этом. Имени князя Юрия Долгорукого, зачинателя Кремля Московского, как ни тужись, а из гиштории российской не отринуть… Меня ты вырвешь с кустом вместе, но корень наш в памяти народной останется!..
Остерман теперь был владыкой в России.
– Все смерти лютой достойны, – сказал он.
И судьи покорно подписали: смерть – через топор палача.
…
Конец указа Анны Иоанновны был таков:
«Однако же мы, по обыкновенной своей императорской милости, от той смертной казни всемилостивейше их освободили. И указали: отобрав у них чины и движимое и недвижимое имение, послать в ссылку под караулом. А именно: князь Василья Долгорукого – в Шлиссельбург, а прочих в вечную работу: князь Юрья Долгорукого – в Кузнецк, Барятинского – в Охотский острог, а Столетова – на Нерчинские заводы».
Графу Бирену стало жаль старого, заслуженного ветерана.
– Анхен, – вступился он за Долгорукого, – фельдмаршал весь изранен в битвах, он уже близок к смерти. Ему не вынести крепости, о которой даже говорить страшно! Помилуй его… Анхен!
– Миловать врагов не стану. А коли ты (сам ты) за него просишь, так и быть: пусть возьмет в крепость пять рабов своих, дабы они, за старостью его и болестями, уход за ним имели.
О том царском решении донесли фельдмаршалу.
– Мои рабы, – отвечал старик, – и без того худо жили. Не повинны они, чтобы за господина своего кару несть! И рабов, к заточению назначенных, отпущать на волю… Прочь из рабства!
А жена его Анна Петровна две тарелки на стол – бряк, две ложки – бряк.
– Куды мне по две? – хмыкнул Долгорукий. – Мне в Шлюшинской[2] тюрьме гостей не принимать… Клади по одной!
– А я что? – ответила жена. – Ты ложкой есть будешь, а я пясткой шти хлебать стану?
Старая княгиня поехала за мужем в казематы. Везли их, стариков, по слякоти, гладила она руку мужа:
– Суета сует, Василья Владимирыч! Помяни ты, что на кольце у царя Соломона вписано было: «И это пройдет…»
Анна Иоанновна подивилась смелости княгини.
– Во спесь-то где! – сказала, дыша злобой. – Ну, ништо ей, дуре старой… Привыкла небось пироги с изюмом жрать? Пущай же отныне в крепости посидит на мышиной корочке!
Так закончилась месть императрицы за кондиции.
Но Феофан Прокопович предостерег ее в ближайшее свидание:
– Гляди не остывай от злости, матушка! Рукава-то засучи повыше да крови людской не бойся… Вся церковь за тебя станет молиться. Избу ты поломала. А в щелях еще сидят сверчки да о конституциях посвистывают… Огнем их, матушка! Огнем выжигай, только един огонь все вычищает!
…
Умер Голицын, заточен Долгорукий… Теперь в России остался лишь один фельдмаршал – князь Ванька Трубецкой, трус, заика и пьяница, воевать совсем не умевший. К уроненным жезлам кинулись два претендента – Миних и принц Гессен-Гомбургский. Но только было нагнулся принц, как его грубо отпихнул Миних:
– Вам еще рановато, принц. А вот мне этот жезл кстати…
Миних стал фельдмаршалом, генерал-фельдцейхмейстером, обер-директором фортификаций, Военной коллегии президентом, полковником полка Кирасирского, кадетского корпуса аншефом. От почестей и чинов его разрывало, как и от проектов разных.
Остерман спать не мог от зависти (обдумывал уничтожение…)
Но Миних собаку главную дразнить не желал и быстро сошелся с графом Биреном; их дружбу подогревала обоюдная страсть к древним монетам. В «минцкабинете» Миниха граф Бирен обнаружил монеты, каких у него не было. Но зато они были в коллекции у Кристодемуса (врача и философа из Риги).
…Двор постепенно перебирался в Петербург.
Глава пятая
Родила царица в ночь,Не то сына, не то дочь;Не мышонка, не лягушку,А неведому зверюшку.А. ПушкинВыло в трубах всю ночь, словно в Кремль забежали волки.
Не спали… Караулы были сдвоены. На лестницах – строены.
Анна Иоанновна надела под робу себе кирасу. Бронзовую.
Наступал момент – исторический.
Россия съежилась за окнами Кремля – застуженная. Обвытая метелями, занесенная снегами… Тишина над Москвой, тишина.
Анна Иоанновна выпила для храбрости большую чару вина.
– Зачнем? – спросила. – Дай-то, боже, управиться!
Дикая герцогиня Мекленбургская кинулась в опочивальню, где спала дочь ее – маленькая принцесса Елизавета Христина, лютеранка (так и не удосужилась еще перекрестить ее). Екатерина Иоанновна выдернула дочь из постели. Та проснулась, захныкала. Русского языка не ведая, говорила с матерью по-немецки.
– Куда меня? – терла глаза девочка. – Я спать хочу…
– Вставай, хвороба! – отвечала ей мать по-русски. – Коли не привел господь бог мне на престол восстать, так теперь ты, моя поросль, сядешь!
– Не хочу на престол… я спать хочу…
Принцессе дали хорошего подзадника, чтоб не ревела, и одели ее потеплее. Мать грохнула перед ней ларец с изюмом персидским:
– Грызи, несчастье мое! – И вышла, как солдат, руками размахивая, сама толстая, как бочка… Близок момент исторический.
…
В кордегардии – двое: майор Волков и Ванька Булгаков, секретарь полка Преображенского. Обоим скушно, а спать нельзя.
Булгаков зевнул наисладчайше – аж скула хрустнула.
– Слышь, – сказал, – майор Альбрехт… тот самый, что за Фика именье Котлы получил от государыни под Ямбургом…
– Ну? – спросил Волков, и кость бросил: пять зерен.
– Ныне он доимочную дирекцию на Воронеже справил…
– Правежничал, сволочь? У моей тетеньки, – припомнил Волков, – деревенька как раз там… уж така она разнесчастна!
– А дело прибыльное, – досказал Булгаков.
– Рази? – Волков спросил, и – бац кость: три зерна.
– Оно так и есть, – продолжал Булгаков. – Потому как ныне с помещика дерут так же, как с мужика. Не дал мужик – трясут дворянина, дворянин не смог доимки справить – воевод в железа куют, голодом их морят. И тое дело для дирекции недоимочной выгодно… Ты про таку гниду Лейбу Либмана слыхал ли?
– Кто о нем не слыхивал, – ответил Волков.
– Вот! А ныне к нему так не пройдешь. Офицеры к нему стоят в очередь по списку. И на руку ему кладут…
– За што кладут-то? – смигнул Волков.
– Экий ты дурень, майор! Да ведь каждому на правеж попасть желательно. Что с мужиков, что с усадебки, что с воеводы… Глядь, и богатым вернулся! Вот той дирекции и добиваются. А фактор Лейба Либман за то деньги берет… Осознал?
– А-а-а, – протянул Волков и опять бросил кость. – Пять зерен! На кухни сходить, што ли? – размечтался. – Да ковшик водочки царской задарма выпить? Или уж завтра?.. Не, схожу…
Только Волков поднялся, как вошел лакей дворцовый:
– Сударь, вас наверх просят идти. В чем стоите – сразу!
– Непорядок, видать, – сказал Волков и побледнел…
Темны углы. Страшны повороты. Дворец – словно гроб, и столь гулок, что берет оторопь. Лакей впереди шел со свечой, офицеру путь освещал. Из мрака блестели белые зубы да чалмы белели – это два негра у дверей стояли.
Двери – настежь, и вот… сам граф Бирен.
– Маеор фон Фолкоф, – сказал по-немецки, дружески за локоть офицера беря. – В четыре часа полки регимента и генералитет должны быть здесь… Пушки! Чтобы все улицы имели по пушке. И чтобы все было исключительно тихо.
Волков кивнул согласно. «Видать, мунстр?»
– Стойте, – задержал его Бирен. – Я догадываюсь, что вы меня не так поняли… В четыре часа ночи! Ночи, а – не дня!
Тут Волкова затрясло:
– Ваше сиятельство, какова причина тому? Полки – не дети малые: их так просто не подымешь!
Бирен загородил Волкову дорогу, которая – через покои его жены-горбуньи – вела прямо в спальни императрицы.
– Куда вы? – спросил настороженно.
– Я должен видеть ея величество, – ответил Волков.
– Не советую… Я сам не знаю причины сбора полков, но ея величество тревожить не смейте… Итак, в четыре! Ночи…
И по Москве пошли войска, батареи расставили пушки на перекрестках. Преображенцы, семеновцы и преторианцы полка Измайловского были построены перед дворцом. Заиндевели усы, застыли ноги, всю ночь не отпускали.
Говорить не давали. Слово сказал – тебя палкой: бац!
Однако же – говорили.
– Пошто стоим-то? – шепотом.
– Заваруха, видать, какая-то…
– Ша! Как бы не обвели нас, братцы.
– Да уж куда еще обводить-то? И без того обведены…
Бац – палкой! – снова тишина, стужа, ночь, звезды.
И вот – рассвет… Старших офицеров регимента стали звать в апартаменты, а младшие так и остались на дворе мерзнуть. И были тут собраны люди кабинетные; духовенство; генералитет; вельможи первых трех классов. Бирен стоял за спиной императрицы, косо посматривал… Все видели, как он подтолкнул вперед Анну Иоанновну, и та шагнула вбок – словно пьяная.
– Россия-то, поди, едва не погибла? – начала императрица. – А все отчего? Сами ведаете; не было престолунаследствия порядка дано законного… О конституциях по углам посвистывали!
Склонились тут выи придворные; свисали пудреные парики до колен и ниже, в трехрядку собрались тупые тевтонские затылки, тряслись жирные брыли щек, плохо выбритых.
– Мудрость-то! – плакал фельдмаршал Трубецкой. – Какова мудрость-то, матушка… Так и светишься ты вся!
И медленно все выпрямились (один Бирен не кланялся).
– Вспомните, – продолжала Анна, – сколь Россия настрадалась от злодеев, когда Петр передо мною помер милостию божией… То-то! Не тогда ли и кондиции те задумали? Ныне же тому не бывать, чтобы заветы предков моих рушить. А дабы Русь от злодейств в будущем предотвратить, полагаю наследника престолу еще при жизни моей назначить…
Маленькая принцесса Мекленбургская выступила из дверей, и Анна Иоанновна взяла ее на руки.
– Вот племянница моя! – сказала, подняв ребенка над собой. – Да будь благословенно чрево ее, которое породит в возрасте. И то, что породит она чревом своим, тому и быть на престоле прародительском, престоле Российском… Такова воля моя, самодержавная!
И заставили присягать. Тут же, пока не одумались.
Великое смущение было… кому присягать?
Тому присягать, что родится.
Когда родится? – Родится, когда родится.
А что родится? – Тому и быть на русском престоле.
Высшие чины империи присягали неведомо кому…
На штыках! Пока не рассвело. Во мраке.
Впрочем, никто не осмелился возразить.
…
Этим беззаконным актом о престолонаследовании Анна Иоанновна открыла дорогу для тронных переворотов, и они пойдут теперь своей исторической чередой: Анна Леопольдовна умрет в Холмогорах, сын Иоанн, порожденный ею, будет зарезан в Шлиссельбурге, Петра III проткнет вилкой бравый Алешка Орлов, а Павла I задушат в спальне офицерским шарфом, снятым с шеи поэта Сергея Марина…
Эта ночь не пройдет даром для династии Романовых!
Глава шестая
С утра на Дворе монетном залили металлом расплавленным горло трем фальшивомонетчикам. Двое сразу умерли, а третьему металл, дымясь, через горло прошел насквозь и в землю вытек…
– А все отчего? – сказал Татищев. – Все оттого, что деньгу нашу легко подделать. Надобно деньги выпускать не лепешками, а шариками, как горох. Тогда фальшивых менее станется, ибо круглую монету подделать трудней без ущербу ей в качестве фабричном…
В деньгах Татищев докой был – недаром при Монетном дворе состоял. Вот и сегодня пришли скупщики серебра, ударили перед ним в четыре тысячи червонцев. Да еще руку Татищева поцеловали:
– Уж ты прими, кормилец наш, на зубок себе. Да зато не волокитничай, когда серебришко в монеты перестукаешь…
Татищев взятку захапал, а себя извинил словами из писания священного: «…делающему мзда не по благодати, а по делу!» Мол, беру за труды свои… Василий Никитич был казнокрадец удивительный, из особой воровской породы – ученой! При Петре Первом он даже составил особый регламент, по каким статьям можно брать взятки: «1) Ежели за просителя работал после полудня, чего делать по службе не обязан, ибо в жалованье не ставится; 2) Ежели дело не тянул справками и придирками и 3) Ежели решил дело тяжебное не в очередь, а скоро и честно, в выгоду просителя и отечеству не в убыток»…
– Разумная любовь к самому себе, – утверждал Татищев, – уже есмь самая великая добродетель, и филозофия сии слова утверждает…
Монетное же дело, которым он ведал, расхлябалось: шатко время было – оттого и деньга в народе шатка.
Теперь новое дело выдумали: рублевики чеканить.
– Оно бы и неплохо, – доказывал Татищев канцлеру Головкину, – да вот беда: мужику нашему рублевик и во сне не приснится. А коли мелкие деньги изъять в расходе, так мужик наш завсе из финансов государственных выпадет. Ведь на рубль только богатый человек торговать может, а простолюдинам мелкая деньга необходима… Копейка там, осьмушка опять же – мелочь по рукам ходит, рубли собирая!
Мудрому совету Татищева не вняли: решили чеканить серебро крупно – богатым это удобнее (копить легче), а мужику совсем гибель. Так-то вот сидел Василий Никитич и рассуждал о деньгах, когда навестил его обер-гофкомиссар Лейба Либман и удивил вопросом подозрительным:
– На лигатуре монетной большой ли доход себе имеете?
– Проба разная, – уклонился Татищев. – Была всякая, да и весы плохие… Ныне семьдесят седьмую желательно.
– О! – сказал Либман. – Это много… А кто учтет?
– Я и учту, – скромно отвечал Василий Никитич.
– А кто проверит?
– Я и проверю…
– Хм, – призадумался Либман. – Между прочим, – сказал, – одна некая особа, при дворе известная, плутни монетные достаточно знает. Не угодно ли вам с особой этой в кумпанство войти?
– Я сам себе кумпанство! – обозлился Татищев.
– Вот оно и плохо… Без друзей вам будет трудно жить.
Василий Никитич неладное почуял: «Вот и под меня копать стали!» Ключи он взял (а ключи – словно пистолеты, громадные). Этими бы ключами да – по морде, по морде… Однако себя сдержал.
– Извольте, – предложил учтиво, – за мною следовать. Интерес некоей особы, при дворе известной, могу уважить серебром, еще от князя Меншикова оставшимся… Ныне же мы тем серебром горло фальшивым монетчикам заливаем публично!
– И – как? – полюбопытствовал Лейба Либман.
– На себе еще не пробовал, – отвечал Татищев…
Проследовали они через плющильню. Мужики-бойцы давили проволоку. Глухо роптали водяные мельницы, вздымая наверх печатные «бабы». Потом «бабы» враз падали, чеканя деньги, и стены гудели. А мальчишки-ученики, словно котята лапками, быстро выбирали готовую деньгу (еще горячую). «Баба» ухала с высоты – почти по пальцам детей. Но – ловкие! – они убористо справлялись.
– Забирай, – крикнул мастер, и мимо Либмана протянули ящики, полные новых серебристых рублевиков…
Татищев ключами-пистолетами отворил замки на дверях потаенных. Открылась камора – полутемная. Под ногами фактора зачавкало что-то – грязь вроде? Но та грязь и слякоть текла из-под груды серебра, что лежало здесь, химически разлагаясь, словно труп.
– Не такова ли участь всех князей земных? – изрек Татищев, подняв с полу черную несуразную глыбу. – Вот, сударь, и все, что осталось от князя Меншикова, и сим добром могу войти в кумпанство с особой некоей…
Эта «некая особа» с утра была в настроении поссориться, а тут и фактор пришел. Поставил Лейба перед графом тарелку. В тарелке же – нечто страшное, бугреватое, словно гнилое мясо. И течет по столу слизь зловонная.
– Что за мерзость ты притащил? – заорал Бирен на Лейбу.
– Не мерзость, граф. Это серебро в сплаве с мышьяком, из коего всемогущий Меншиков монету свою чеканил…
– Вор! – крикнул Бирен в досаде.
Либман подумал: «Кто вор?.. Я? Татищев? Или сам граф?»
– Меншиков и поплатится за воровство, – ответил Либман, заплетая слова в хитрую канву. – Но господин Татищев сие серебро шлет вам в презент… Каково? Может, сразу в окошко выкинем?
Бирен осатанел от ярости: ему и… эту грязь?
– Татищева давно надо судить, – сказал.
– Он умный господин… За что судить? За ум?
– Был бы человек, – ответил Бирен. – А вина за ним всегда сыщется. И замолчи про ум: что-то больно уж много развелось умников!
Либман взял со стола тарелку с серебром.
– И это… все? – спросил, прищурясь. – Не может быть, чтобы после князя Меншикова, такого богача, ничего не осталось!
Лицо Бирена напряглось, челюсть дрогнула плотоядно:
– Да… Ты прав: куда все делось после Меншикова?
– В самом деле, – просветлел Либман, – разве мы не сможем узнать, где хранятся миллионы Меншикова?
Татищева скоро притянули к суду, и он понял: мстят ему, что не поделился барышами с Биреном… Ушакова он спросил напрямки:
– Невдомек мне, и тужуся – в чем вина моя?
– Ах, Никитич, неужто сам своих вин не ведаешь?..
К монетным делам уже подбирался Миних, жадный до всего на свете, и Василий Никитич махнул рукой, стал умолять Ушакова:
– Да на што я вам? На што инквизиция? Коли неугоден стал, так, не мучая, сразу сошлите в Сибирь к делам горным…
– Сибири тебе не миновать, – утешал его Ушаков. – Но погоди, не суетись. Сначала ты нам душу открой: каковы помыслы твои были в году тридцатом, когда кондиции писались и ты крамольно о женском правлении изрекал?
…
Городок сибирский Березов – место гиблое, ссыльное.
Смотрела Наташа в оконце – в кругляк тот самый, что был в стене еще Меншиковым прорублен. Синел вдалеке лесок, пролетали, как в сказке, гуси-лебеди да курились над «чарусами» трясин синие колдовские туманы. Тишина да снег… Горько!
И никто Наташу не любит. Вот свекровь, Прасковья Юрьевна, та – да, жаловала; но она умерла, бедная, как в Березов приехали. А прочие Долгорукие – звери лютые, глаза бы их не видели. Алексей Григорьевич шпыняет, золовки щиплют, князь Иван жену в небрежении держит. «Эх, Иванушко! – думалось. – Душенька твоя слабенькая… Когда ходил по Москве в золоте да парче, когда при царе состоял, так был ты высок и статен! А ныне – грошик цена тебе: пьян с утра до ночи, соплив да слезлив…»
Не раз брала Наташа Ивана за голову, к груди прижимала.
– О чем плачешь, друг мой? – спрашивала. – В Сибири-то, под штыком сидючи, апелляции нету. Ну сослали… Ну обидели. Так не мы едины в печали своей: вся Русь таково жить стала. Погоди, друг любезный, цари тоже не вечны, а мы еще молоды… Гляди на меня – я ничего не боюсь! Все выживем, все переборем!
А выжить было ей трудно: Долгорукие сами дом острожный заняли, а Наташу с Иваном в сарай выкинули. Когда первенец родился, молоко в чашке мерзло. Второй родился (Борисом нарекли), от холода посинел и умер. А старшенький рос – его Михаилом назвали, – вот одна радость Наташе: мальчик!
Она его своей грудью вскормила и так ему пела:
У кота, у котаколыбелька золота,а у Мишеньки мовои получше тово.Потягушечки, потягунушки!Ножки-то – ходунушки,а в роток – говорок,а в головку – разумок…Вечером позвали в дом острожный – ужинать. Пошла. Сидела там под иконами порушенная невеста царская – Катька! Пыжилась и манерничала. Того не хочу, этого не желаю. Около нее восседал на лавке глава семейства, князь Алексей Григорьевич – худ, страшен, бородат. За ними рядком теснились прочие чада: Николка, Алешка, Санька да дщерицы – Анька с Аленкой. Наташа поклонилась, с уголка присела. Ей, как собаке худой, пустили миску с кашей по столу – вжик! Глаза она опустила и стала есть…
Алексей Григорьевич потом сказал – на весь стол:
– А князь Иван-то где?
– Заутре еще уволокся, тятенька, – отвечала Наташа свекру. – И где запропал – того неведомо мне.
– Хороша ты сыну моему супружница, что даже не ведаешь, где муж пропал, – буркнул старый Долгорукий. – Кажись, не на Москве, а во Березове-городке живем: домов тута не шибко выросло, могла бы и вызнать, в коем князь Иван пропадает… Может, покудова ты тут кашу с маслом трескаешь, он с казачкой местной слюбился!
И стали все, на лавках от удовольствия прыгая, изгиляться в смехе гыгыкающем. А Катька (гадюка сладострастная) добавила яду:
– Шереметевы испокон веку таково живали: муж от жены, а жена от мужа. Разве не знаете, тятенька, что и матка еённая спилась на винах сладких да мужа-фельдмаршала до сроку в гроб вогнала?..
Наташа ложку на стол брякнула. И – в двери; вышла на острожный двор, посреди которого копанец был, вроде ставка, где по весне лебеди купались. Стоял в воротах солдат – старенький, ружьецо обнимал, словно палку. Наташа, щеками пылая, прямо на него шла, слезами давясь. А солдат был ветеран – он фельдмаршала Шереметева помнил и чтил. Ну как тут дочку его не выпустить?..
– Иди, иди, касатушка, – сказал ветеран. – Погуляй.
И выпустил из острога в город. А городок Березов дик и печален: осели в сугробах избенки, сверкают льдины в окошках (стекол тут и не знали). Лают собаки, плывет дым, и ничего здесь не купишь, даже калачика. А за пуд сахару кенарского плати девять рублев с полтинкой, – в России на такие деньги мужика с бабой обрести можно… Слезы пряча, шла Наташа через весь город.
Вот и дом, где живет отец Федор Кузнецов – поп березовский. Попадья Наташу в горницу провела, а на лавке спал пьяный поп Федор (человек он был добрый и очень хороший).
– Гляди! – сказала попадья, на мужа указывая. – Во, драгоценный адамант да яхонт мой валяется… Насилу до дому его доперла. А и твой брильянтовый тоже тамотко – у Тишина гуляет!
Через весь Березов, постылый и окаянный, побрела Наташа к подьячему Осипу Тишину. А там – будто кабак скверный: чадно, пьяно, угарно. Сидят рядком-ладком пьяницы березовские: сам Тишин, дьякон Какоулин, обыватель Кашперов да Лихачев Яшка, посередке же – Иван ее, князь Долгорукий, супруг сладостный.
Тишин сразу княгине стаканчик оловянный с винцом стал в губы тыкать: пей да пей, госпожа наша! И плясали вокруг молодухи дьякон с обывателем. И соловьем разливался атаман Яшка Лихачев – вор (из детей боярских), за разбой кровавый в Сибирь сосланный: