bannerbanner
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
4 из 6

Если пойдете со мной, и мои силы к жизни вызовете, да и своим найдете применение. Сколько дела для вас найдется! Будете помогать, делить труды, чтобы не пропадали в бездействии ни ум ваш, ни ваша деловитость, ни сердечная отзывчивость. Полю́бите меня – и я открою перед вами новые дороги, новые берега, – он взмахнул рукой, словно за этой раскинувшейся перед нами речкой видел берега какой – то другой реки, мною не виданной. Быстро на меня взглянув и перехватив мой полный сомнения взгляд, закончил почти умоляюще:

– Пожалуйста, не глядите так насмешливо! Не нужно иронии. Лучше пока ничего не говорите. Подумайте. Завтра я еду в Петербург. Там решится судьба «Современника». Пусть там решится и моя судьба. Прошу вас, напишите мне туда только одно слово – да или нет.

9

Возвращались домой, когда уже опускался вечер, солнце садилось, но небо было по – прежнему светлым, в легких перышках облаков. На подходе к усадьбе, услышали мы поющие детские голоса – это крестьянские дети играли на большой поляне, отделяющей усадьбу от реки и деревеньки. Мы подошли поближе. Игра была мне хорошо знакома: две цепочи детей шли встречу друг другу и пели каждая в свой черед.

– Бояре, а мы к вам пришли, молодые, а мы к вам пришли.

– Бояре, вы зачем пришли? Молодые, вы зачем пришли?

– Бояре, мы невесту выбирать, молодые, мы невесту выбирать.

– Бояре, а котора вам мила, молодые, а котора вам мила?

– Бояре, нам вот эта мила, молодые, нам вот эта мила.

– Бояре, она дурочка у нас, молодые, она дурочка у нас.

– Бояре, а мы плеточкой ее, молодые, а мы плеточкой ее…


Девочка, которую хотела взять к себе в невесты правая цепочка, была уже точно невеста – высокая, статная, полногрудая, со светлой косой. Она сильно отличалась ростом и сложением от соседствующей с нею мелкоты. Мы с Некр – ым остановились неподалеку от играющих, следя за происходящим.

Девушка весело улыбалась и беспрестанно оглядывалась по сторонам, словно кого–то отыскивая. При громком крике: «Зинка, беги!» под свист и гогот ребятни бросилась она бежать по направлению к правой цепочке. Вырваться ей удалось почти сразу, хотя сопливая мелкота хватала ее за руки и пыталась подставить подножку, – девчушка с редким проворством освободилась от хватающих ее ручонок и кинулась прочь. Правую цепочку составляли такие же мелкие ребятишки, как и левую, за исключением одного паренька. Он был под стать Зинке, может, чуть ее помладше, чернявый, темноглазый, вертлявый, с косыми скулами.

– Муха, держи ее, – раздались голоса, я поняла, что Мухой звали чернявого подростка. Зинка бежала не к нему, а левее, туда, где всякий определил бы слабое место цепочки – две маленьких похожих как две капли воды девочки, крепко сцепивших ладошки, с выражением ужаса на смазливых загорелых личиках.

Крупная Зинка вихрем пронеслась между ними, без труда разомкнув детские ручонки. Вся ребятня из двух цепочек бросилась вдогонку за Зинкой, ближе всех к ней был Муха. Мы с Некр – ым, подстегиваемые любопытством, двинулись следом за детьми – в направлении усадьбы. Зинка бежала как молодая упругая козочка, следом вихрем – скакуном мчался Муха. Большая часть детишек разбежалась кто куда, остальные присоединились к деревенским бабам и молодым мужикам, пришедшим на гулянку под окна барского дома и ставшим невольными зрителями детской игры. Отовсюду на все голоса неслось: «Держи, держи ее, малец» и «Зинка, не давайся, беги».

Все разрешилось неожиданно – Зинка, не успевшая даже ойкнуть, на всем бегу оказалась в объятиях вышедшего ей навстречу с раскинутыми руками молодого ладного мужика. В одной руке мужик нес домру, другой схватил девушку за плечо и заставил остановиться, а потом с силой наклонил к себе и поцеловал в губы.

Бабы ахнули, мужики загоготали, какая – то старуха истошно завопила: «Симка, бес проклятый, ты че у свово собственного парня невесту корогодишь?» Раскрасневшаяся Зинка змейкой выскользнула из–под Симкиной руки и только ее и видели. Мы с Некр – ым поспешили войти в дом.

Некр – в пошел собирать вещи, я накинула шаль, села у окна с вышиваньем, то и дело взглядывая на улицу – на площадке перед домом начиналась деревенская гулянка.

Становилось темно, и мне, в отсутствии хозяев, пришлось приказать зажечь газовые фонари перед фасадом. Я же сидела в темноте. В поле моего зрения в круге света от фонаря верхом на бочке восседал давешний Симка и с большим мастерством то наигрывал на своей домре, то крутил ее над головой, ловко подхватывая в воздухе, чтобы затем, как ни в чем не бывало, продолжить прерванную игру.

Слышались возгласы одобрения. Затем до слуха моего донеслась плясовая, которую дружно затянули бабы. Несколько баб и мужиков, среди них Симка со своей домрой, выскочили в круг. Задорный женский голос громко позвал: «Зинка, подь сюды, чего спряталась?»

В кружке света появилась Зинка, в накинутом на голые плечики цветастом платке; вокруг нее заплясал, запрыгал вприсядку мужичок с домрой. «Вдоль да по речке вдоль да по Казанке, – гремел бабий хор, – серый селезень плывет. Вдоль да по бережку, вдоль да по крутому добрый молодец идет». Веселый мотив затягивал. Я задернула занавеску на окне, сняла с плеч шаль и прошлась по темной гостиной в такт доносившейся песне.

Сам он со кудрями,Сам он со русымиРазговаривает:«Кому мои кудри,Кому мои русыДостанутся расчесать?»

Вся моя неприкаянная жизнь с Пан – ым, вся моя печаль – тоска, накопленная за годы замужества, все, казалось, вылилось в эту мою одинокую пляску.

Доставались кудри,доставались русыКрасной девице чесать,Уж она и чешет,уж она и гладит,Волос к волосу кладет.

Ох, Ваня, не мне досталось чесать твои кудри. Моя ли в том вина?

Опомнилась я, только когда увидела перед собою старика Антона с масляной лампой в руках. Гостиная осветилась, на старинных деревянных часах, висящих на стене передо мною, было почти девять вечера. Как долго тянулся этот летний день! Я спросила Антона, вынесли ли на двор обычное угощенье для крестьян, выставляемое помещиками, – водку для мужиков, орешки и сласти для баб.

– А как же, боярыня вы наша, все вынесено, даром что хозяев нет, распоряжение от их дадено.

Поклонившись, он вышел. Я прислушалась: звуки гулянки затихали, не слышно было уже ни Симкиной домры, ни бабьего хора. Занудливый пьяный мужской голос за окном повторял беспрестанно одно и то ж: «Эй, Муха, тащи его. Слышь, Муха, тащи его, ты чего? Тащи, говорю! Твой батька, не мой».

– Авдотья Яковлевна, можно к вам?

Я подняла голову – в дверях стоял Некр – в. Мне показалось, что еще минута – и он бросится ко мне и поцелует в губы, как Симка Зинку, но самое страшное было то, что я не смогу, не захочу ему противиться.

– Нельзя, Некр – в! Ко мне нельзя. Вы же сами сказали, что я должна подумать. Вот я и думаю. Идите спать – завтра вам вставать рано. Спокойной ночи.

– Какая уж тут спокойная ночь, Авдотья Яковлевна! Но думаю, что и вам сегодня не до сна будет.

Дверь закрылась.

Пан – в и хозяева вернулись от цыган в два часа ночи. Все это время я сидела в гостиной, то и дело взглядывая на стенные часы. Проходя через гостиную на не слишком твердых ногах, Пан – в остановился передо мной в удивлении.

– Что, Дуня, не спится? Боюсь, что и я не засну. Эти цыгане, и особенно таборные цыганки, в них есть какая – то особая магия. Одна мне гадала и, представь, сказала, что на этих днях должна решиться моя судьба.

Он зевнул, потянулся и, уже уходя в спальню, закончил: «Я уверен, что это связано с «Современником». Вдруг он остановился и, словно в чем – то засомневавшись, повернулся ко мне лицом. «А ты, Дуня, что об этом думаешь?»

– Спокойной ночи, Жан. Это, конечно, связано с «Современником».

Успокоенный, он отправился в спальню. А я подумала, что в последнее время его густые русые кудри заметно поредели.

10

С того времени прошло 43 года, целая жизнь. Жалею ли я, что выбрала Некр – ва? Ничего не повернешь назад и все что случилось – случилось. Благодаря Некр – ву и его Журналу, жизнь моя приобрела исторический смысл, обо мне будут знать русские люди в последующих поколениях. Но обиды – человеческие, женские обиды – они остаются, и так хочется иногда облегчить сердце и выплеснуть их наружу.

Тогда, при получении известия о приобретении «Современника», написала я Ване в Петербург большое письмо. Вложила в конверт запечатанную записку – «для Некр – ва». В ней было несколько слов: «Поздравляю вас с "Современником"! Что до вашего вопроса, отвечу на него сама, когда увидимся».

Часть вторая

Заглуши эту музыку злобы!Чтоб душа ощутила покой…Николай Некрасов1

Какая – то звуковая галлюцинация преследует меня всю жизнь. И первый раз – вскоре после моего ухода к Некр – ву. Тогда в моем дневнике, который я завела в тот знаменательный год, появилась запись:

Я открываю глаза. «Ду – ня, Ду – нюшка», – мужской ласковый голос где – то совсем рядом. Серый свет льется из окна напротив постели. Возле окна стоит Некр – в и курит, выпуская дым в форточку. Опять курит, хотя знает, что я терпеть не могу запаха папирос, да и при его чахоточном сложении не стоит шутить с огнем. Вон Бел – й, тот давно уже не курит при злой чахотке, и все равно ему недолго осталось… Снова закрываю глаза – и опять тот же голос, такой нежный, баюкающий, но и страстный, призывный: «Ду – нюшка, цветочек мой аленький…».

Откуда? Может, осталось в памяти от других времен? Жан, когда мы только поженились, был очень нежен, придумывал мне всякие смешные названия: Дуняша, Авдотьюшка, Дунчик… Один раз, когда похмельным утром поднесла я ему чашку огуречного рассолу, сказал с отменным простодушием, глядя мне в лицо синими своими глазами: «Спасибо тебе, Дуня, ты меня воскресила», и это навек запомнилось. Снова, на этот раз резко открываю глаза – и вспоминаю, откуда выплыли и слова, и голос… Ночные ласковые слова. Ночной дрожащий от страсти голос.

Это он, человек стоящий у окна и курящий ненавистные мне папиросы, это он, словно оборотень сменив дневное обличье на ночное, в каком – то самозабвенье, во мраке, шепчет: «Ду – нюшка, цветочек аленький».

И нужно быть очень доверчивой и наивной, чтобы принять эти ночные восклицанья за истину. Нет, я уже далеко не так молода, чтобы верить словам, особенно произнесенным в порыве исступления и страсти. Да и Некр – в, по годам почти мой ровесник, прошел такую жизненную школу, что, несмотря на всю свою сегодняшнюю околдованность, не может обольщаться насчет дальнейшего. Долго это не продлится…».

Ошиблась. Продлилось довольно долго, больше пятнадцати лет.

Сейчас даже дико подумать, в какой ситуации я тогда оказалась. Весть о том, что я перебралась на половину Некр – ва, мгновенно облетела весь Петербург, знакомых и незнакомых. Что до незнакомых, их мнение было мне безразлично, а вот свои…

Мамаша, когда я пришла их навестить, процедила мне сквозь зубы, что таких, как я, она презырает. Отец, с театральной интонацией, так не свойственной ему вне сцены, вскричал: «Где твои глаза, дочь? Ты ослепла? Сравни твоего законного мужа – приличного человека, с именем и капиталом, и того, к кому ты, несчастная, перебежала, этого прощелыгу и оборванца, сочинителя дешевых куплетцев. Мои прозренья меня не обманули – давно я знал и говорил твоей матери, что ты плохо кончишь!» Мне в этой тираде послышались вариации на тему «Гамлета» – отцу так и не досталось играть на сцене заглавного персонажа этой пиесы, его уделом стал коварный Клавдий. Но в жизни ему не терпелось сыграть со мной эту заветную роль.

Знакомая семья, к которой я обычно заглядывала вечерком, на чай или шарады, была непривычно холодна со мной, респектабельная дама – мать и девицы – дочери смотрели в сторону, один муж дамы, человек добрый, хоть и недалекий, пытался со мною говорить, но все больше междометиями, перемежаемыми смущенным кашлем.

Я поняла, что стала для этой семьи «дамой полусвета» и «якшаться» со мной они не намерены. Постепенно выяснилось, что не для них одних. Пришлось отказаться от очень многих знакомств и давних привязанностей…

Признаться, даже такие редкой нравственной чистоты люди, как историк Грановский и критик Бел – й, стали на меня посматривать как – то по – особенному, едва ли не с сочувствием. Скорее всего, им казалось, что с моей стороны свершилась уступка грубому и похотливому натиску.

Меньше всех проявлял свое отношение к случившемуся мой законный супруг. Он посчитал возможным никак не отозваться на мое переселение на половину Некр – ва. В сущности уже давно был он мне мнимым мужем: жил своей отдельной жизнью, не отчитываясь, где, когда и с кем проводит свое время.

Гризетки и холостые попойки всегда интересовали его куда больше пресной супружеской жизни. И все же полное равнодушие Жана к свершившемуся было для меня мучительно. Если я и испытывала нравственные муки, то именно из – за него. Я прекрасно сознавала, что мой уход к Некр – ву в глазах общественного мненья рикошетом бьет по Жану. Довольный собой рогатый Сганарель, покладистый простак, чья жена становится подругой его приятеля… Такая ли роль прилична для мужчины?

В мутноватых, словно вылинявших глазах Жана, когда мы с ним разговаривали – никогда о личном, всегда о делах Журнала и сотрудников, – я не читала ничего, кроме нетерпеливого желания поскорее закончить разговор и убежать.

Словно я была досадной помехой на его пути, словно вот сейчас, отвернувшись от меня, он бросится в водоворот чудесных приключений и неожиданных встреч.

Бедный Жан, как в сущности убоги и малоинтересны были и эти кабацкие приключения, и эти встречи с говорливой неискренней дружбой и продажной любовью. Трудно сказать, тогда ли начала скапливаться у него в душе та горечь, что роковым образом оборвала его жизнь в возрасте пятидесяти лет. Корю себя, что не смогла разглядеть его нарастающую душевную смуту, скрываемую за личиной равнодушия.

А что Некр – в? На первых порах был он счастлив безмерно. Его походка, голос – все преобразилось, морщины лица разгладились, взгляд оживился и просветлел. Его средства в ту пору были незначительны, он не мог одаривать меня драгоценностями и нарядами, что было уже гораздо позднее, но дарил меня своими планами, своими мечтами о будущем, своей верой, что во мне нашел он именно ту, которую искал всю жизнь. Один раз, в самом начале, принес мне цветок в горшке. Я видела из окна, что отпустил извозчика и что – то осторожно несет, завернутое в бумагу, и еще прикрывает сверху газетой.

Оказалось – орхидея. Стройная белая орхидея в январском, насквозь продуваемом Петербурге. Потом была у меня забота сохранить цветок, не дать ему замерзнуть в не свойственных ему широтах, в отсутствии солнечного тепла и света. И когда глядела на эту орхидею, всегда слезы закипали: представлялось, что сама я такой вот оранжерейный цветок, заброшенный в холодный, продуваемый колючими ветрами мир.

Странная была это любовь и странная полупризрачная жизнь. Некр – в был человеком ипохондрического склада, нервный, раздражительный, страшно ревнивый. Любить такого и быть им любимой – не только нелегко – невыносимо. Наше общение довольно скоро стало походить на беспрерывный спор, нескончаемое выяснение отношений. И хоть были в моем характере и игривая веселость, и потребность в красоте и гармонии, ссоры получались тяжелые, с криками, надрывными моими рыданиями и его просьбами о прощении.

В итоге все кончалось ночным примирением и временным недолгим затишьем, после чего опять следовала безобразная сцена. Некр – в не признавал любви без мучительства, без ревнивых вопросов и жалящих, едких обвинений.

Позднее, когда я читала романы Федора Дост – го, уже после его возвращения из ссылки, мне все казалось, что своих «подпольных» героев он списывал не только с самого себя, но и с Некр – ва. Чем – то были они похожи, хотя после напечатания в Журнале романа «Бедные люди», с восторгом принятого в околожурнальных кругах, Некр–в немного поостыл к его автору, даже, совместно с Тург – ым, подтрунивал над его гонором и непомерным самолюбием. А тот, почуяв охлаждение, полностью отошел от Журнала.

Поговаривали – и эти слухи до меня долетали, – что свою Настасью Филипповну Дост – й списывал с меня. Что ж, возможно, я ему нравилась. Был он мне жалок, когда сидел в своем уголке, бледный, с нервическим покашливанием, и напрасно ждал, что собратья начнут обсуждать его писания. Новые его писанья общим судом, возглавляемым критиком Бел – им, признаны были неудачными, а самый их автор, как казалось, возомнил себя гением и даже кричал где – то прилюдно, что будет знаменит, когда про Бел – го и думать забудут.

Мне было жаль бедняка, и я выказывала ему симпатию. Однако, от сходства с Настасьей Филипповной отрекусь. Если какое – либо сходство с нею у меня и было, то только внешнее. Внутренний же портрет взбалмошной и не знающей удержу героини Дост – го очень от меня далек, можно сказать, мне противоположен.

Уж ежели я представляла себя какой – нибудь литературной героиней, то больше Парашей из «Горячего сердца» Александра Островского или его же Катериной из «Грозы». Были во мне, как я думаю, крестьянская положительность и стремление жить по правде. Если говорить о стихах Некр – ва, то ближе всего мне его Дарья из поэмы «Мороз, красный нос», та самая, про которую написано: «Есть женщины в русских селеньях». И тут имеется у меня тайное, никогда и никому не высказанное предположение, что списана она с меня.

* * *

Жить по правде не получалось. Жизнь была изломанная, прячущаяся от людских глаз, от плохо скрытых ухмылок, от тягостной неловкости, возникающей при нашем появлении. Героиня «пикантной истории»… Нет, не моя была эта роль. Была она мне невыносимо тяжела. Я завидовала хладнокровию Мари, которая, казалось, была создана для подобных ролей. После нашего с нею знакомства в Москве и мгновенно завязавшейся дружбы она пропала из поля моего зрения. Весной 1841 года они с Огар – ым отправились за границу. Оттуда доходили разноречивые слухи. Говорили, что Мари пустилась за границей во все тяжкие, что к их семье пристал некто третий, называли разные имена. Наконец, ровно через год, Огар – в вернулся. Вернулся он один. Мари осталась где – то там – то ли в Париже, то ли в Берлине, а не то в Италии. Именно оттуда, из Италии, пришло мне от нее письмо.

Милая Eudoxie, уверена, что письмо мое тебя удивит – ты не ждешь вестей от своей легкомысленной Мари. И однако, я решилась к тебе писать – поделиться некоторыми жизненными наблюдениями. Помнится, мы с тобой хорошо сошлись в Москве, ты всегда казалась мне надежной подругой, хотя и слишком «добронравной», на мой вкус. Скажу тебе, что Европа – это единственное место, где можно получать удовольствие от жизни. В любом уголке нашей бедной родины чувствуешь на себе безумную жизненную тягость – то ли от казенных порядков, то ли от угрюмства и непросвещенности людей, то ли от сурового климата и дурной погоды… но умолкаю, ибо посылаю мое письмо обыкновенной почтой.

Посмотрела бы ты, как свободно и красиво ведут себя люди где – нибудь на Лазурном берегу, под неправдоподобно голубым италианским небом!

Правда, если говорить о наших соотечественниках, далеко не все из них соответствуют названию европейца, многие еще застыли в допетровской азиатчине.

Имею в виду сразу нескольких лиц, они хорошо знакомы тебе по Москве. Расскажу про одного. Гал – хов – очень симпатичный и образованный господин, приятель Огар – ва и его догматического жестокосердого друга. Встречаясь с ним в России на наших московских «сходках», ощущала на себе его восхищенное внимание. А тут несколько месяцев пришлось провести рядом в Берлине и могу сказать: этот человек точно был в меня влюблен. И что же? Вместо того, чтобы пойти настречу своему чувству, он написал мне длинное письмо, объясняя свою позорную нерешительность тем, что я жена Огар – ва. Ему, видите ли, было необходимо, чтобы я ушла от мужа, бывшего ему приятелем, к тому же, человека «богатого и известного»…

Зная тебя, дорогая Eudoxie, боюсь, что и ты отчасти разделяешь эти старозаветные мнения, ныне ставшие соблазнительным, но ветхим прикрытием для слабых душ. Однако скажи мне, моя милая, для чего мы, женщины, читаем и восторгаемся Жорд Зандом? Только ли для того, чтобы, закрыв книгу, промолвить: все это сказки, в серой и обыденной дейстительности такое невозможно? Уверяю тебя – возможно. И даже среди российских мужчин находятся такие, что готовы увести избранницу от «богатого и известного мужа», да и от приятеля, если они настоящие мужчины и их толкает на то истинная страсть.

Помнишь ли петербургского художника Сократа Воробьева? По приезде в Петербург мы с Огар – ым несколько раз встречали его то тут, то там. Чуть ли не твой муж представил его Огар – ву, который, увидев его маленькие северные пейзажики, тут же загорелся и провозгласил Сократика истинным Сократом пейзажной живописи… Думаю, что он погорячился, хотя и не отрицаю наличия у Сократа некоторых способностей, что (кроме наличия отца – академика живописи) помогло ему претендовать на пенсионерство в Европе. Мы встретили его вместе с еще двумя стипендиатами Академии по дороге в Берлин.

Не буду описывать нашего романа, который сейчас в самом разгаре. Спросишь, как принял Ога – в такой оборот событий? Как мне кажется, очень разумно. Он, как ты знаешь, начисто лишен мужского самолюбия и эгоизма. Он увидел в Сократе достойного меня человека и мило устранился, сознавая всю фальшь и односторонность нашего с ним брака.

Прекрасно знаю, что кажусь тебе вульгарной и безнравственной, но тешу себя сознанием, что ты, Eudoxie, всегда прощала мне и мой «вздорный» характер, и мои «маленькие женские слабости», во всяком случае, умела их объяснить…

Огар – в, как тебе, наверное, известно, сейчас в России. Поехал, как сам мне сказал, «освобождать крестьян» и делать из них «вольных работников». Не вмешиваюсь в его хозяйственные дела, но вижу, что помещик он никудышный и, боюсь, «заводчик» будет такой же. Впрочем, деньги он обещал высылать мне исправно. Еще до нашей поездки Огар – в, по моей просьбе, распорядился насчет моей материальной независимости – на случай его смерти.

Так что надеюсь подобрать хотя бы крохи когда – то мильонного, ныне быстро тающего состояния. За границей деньги уходят со сказочной быстротой. Жизнь в Европе дорога, к тому же, мы с Сократиком не сидим на одном месте. Пока можешь писать мне по этому адресу в Ниццу, к весне же мы переберемся южнее, поближе к Неаполитанскому заливу, а лето хотим провести в путешествиях по Франции, Германии и Швейцарии…

Итак, жду твоего ответа, моя милая добродетельная Eudoxie, привет ветреному Пан – ву.

Твоя Мария.

Странные капризы судьбы. Было мне невдомек, что всего через пять – шесть лет по получении этого письма сама я буду едва ли не в более двусмысленном положении, чем бедняжка Мари, а присмотр за ее денежными делами, который со временем она мне препоручит, обернется катастрофой для меня и для Некр – ва. Но напишу об этом в своем месте.

В сороковые годы все русские дворяне спешили съездить за границу. До французской революции 1848 года и прогремевшего у нас спустя год «дела Петрашевского» отправиться в заграничный вояж было довольно легко. Как правило, в просьбе о заграничном паспорте (утверждаемой на самом верху!) указывалась необходимость «поправления здоровья» и «лечения на водах», которая удостоверялась справкой от врача, выписывавшего ее, хоть и не даром, но без особых задержек.

В 1844 году и мы с Пан – ым впервые отправились в заграничное путешествие. Дабы раздобыть денег на немалые будущие расходы, Пан – в заложил имение в Опекунский совет, как делали прочие российские помещики, возжаждавшие пропитаться европейским духом за счет российских крепостных мужичков. Демократка и по происхождению, и по взглядам, я смотрела на это с неодобрением; радовало лишь то, что, по моему настоянию, Пан–в отпустил на волю часть дворовой прислуги.

Тогда – то я в первый раз оказалась в краях, о которых писала мне Мари. Тогда же с нею увиделась в просторной квартире в самом центре Берлина. В первый момент я ее не узнала. И не только из – за пышно взбитых пепельных кудрей, удивилась слегка одутловатому и потерявшему былую живость лицу, слишком полным плечам, выглядывавшим из – под широкого белого пеньюара. Признаться, я не в первую минуту догадалась, что Мари беременна. Она кинулась мне навстречу, закружила на месте, потом стала оглядывать.

– Ты нисколько не изменилась, все такая же барышня, «артисточка» с твердым неженским характером. Правильно я тебя определила? А куда ты дела своего Пан – ва?

– Мой Пан – в, как только мы приехали в Берлин, бросил меня на произвол судьбы и отправился по знакомым. Вряд ли он вернется до полуночи. Здесь пропасть русских, много журналистов из Москвы и из Петербурга.

На страницу:
4 из 6