bannerbanner
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
4 из 4

46.

Я пассивно перечитываю, воспринимая то, что чувствую, как вдохновение и освобождение, простые фразы Каэйру[7], естественным образом связанные с тем, что является следствием маленьких размеров его деревни. Поскольку она мала, говорит он, оттуда мир виден лучше, чем из города; и поэтому деревня больше города…

Ибо я размером с то, что вижу,

а не того размера, что мой рост.

Такие фразы, словно вырастающие в отсутствие воли, которая произнесла бы их, очищают меня от всей метафизики, которую я произвольно добавляю в жизнь. Прочитав их, я подхожу к моему окну, выходящему на узкую улицу, смотрю на широкое небо и множество звезд и чувствую себя свободным благодаря крылатому великолепию, от вибрации которого содрогается все мое тело.

«Я размером с то, что вижу!» Всякий раз, когда я размышляю над этой фразой с максимальным напряжением моих нервов, мне кажется, что ей суждено перестроить созвездия, составляющие вселенную. «Я размером с то, что вижу!» Какая духовная мощь поднимается из колодца глубоких переживаний к высоким звездам, что отражаются в нем и тем самым, в определенном смысле, в нем находятся.

И уже теперь, осознавая, что я умею видеть, я смотрю на обширную объективную метафизику всех небес с уверенностью, которую в меня вселяет желание умереть с песней. «Я размером с то, что вижу!» И рассеянный лунный свет, полностью мне принадлежащий, начинает разъедать своей рассеянностью получерную лазурь горизонта.

Мне хочется воздеть руки и прокричать нечто исполненное неведомой дикости, сказать слова высоким тайнам, утвердить новую широкую личность на великих просторах пустой материи.

Но я беру себя в руки и успокаиваюсь. «Я размером с то, что вижу!» И фраза остается для меня целой душой, я вкладываю в нее все эмоции, что испытываю, и непостижимый покой сурового лунного света, широко разливающийся с наступлением ночи, проникает в меня изнутри и в город извне.


47.

…в грустной неопрятности моих смятенных переживаний…

Сумеречная грусть, сотканная из усталостей и ложных отказов, тоска от любых ощущений, боль словно от остановленного рыдания или от обретенной истины. В моей невнимательной душе разворачивается этот пейзаж отречений – аллеи незавершенных жестов, высокие клумбы не виденных как следует снов, бессвязности, словно стены из самшита, разделяющие пустые дороги, предположения, словно старые пруды без живой струи, все спутывается и выглядит жалко в грустной неопрятности моих смятенных переживаний.


48.

Чтобы постичь, я разрушил себя. Понять значит забыть, как любить. Я не знаю ничего более ложного и значимого одновременно, чем высказывание Леонардо да Винчи о том, что любить или ненавидеть что-либо можно, лишь поняв его.

Одиночество опустошает меня; общество людей меня гнетет. Присутствие другого человека сбивает меня с мыслей; я грежу о его присутствии с особой рассеянностью, которую неспособны определить все мои аналитические способности.


49.

Уединение слепило меня по своему образу и подобию. Присутствие другого человека – всего одного человека – мгновенно замедляет мои мысли, и, если нормального человека общение с другим побуждает к самовыражению, для меня такое общение служит контрстимулом, если такое составное слово допустимо, с точки зрения языка. Наедине с собой я способен придумывать остроумные высказывания, быстрые ответы на то, чего никто не говорил, блестяще демонстрировать интеллигентную общительность с любым человеком; но все это улетучивается, если я оказываюсь перед другим живым человеком – я теряю ум, лишаюсь силы речи и через некоторое время испытываю лишь сонливость. Да, от разговоров с людьми мне хочется спать. Только мои призрачные и воображаемые друзья, только мои беседы, протекающие в мечтах, обладают подлинной реальностью и должной значимостью, и дух в них присутствует так же, как образ в зеркале.

Кроме того, меня гнетет сама мысль быть принужденным к общению с другим. Простое приглашение поужинать с другом вызывает во мне трудно определимую тревогу. Мысль о какой-либо социальной обязанности – сходить на похороны, обсудить с кем-нибудь какое-либо дело в конторе, отправиться на вокзал, чтобы встретить какого-то человека, знакомого или нет, – сама идея вносит сумятицу в мои мысли на целый день, и иногда я начинаю беспокоиться еще накануне и плохо сплю; в действительности, такие случаи, когда они происходят, оказываются совершенно незначительными и ничего не оправдывают; и они повторяются, а я никогда не учусь учиться.

«Мои привычки происходят от одиночества, а не от людей»; не знаю, сказал ли это Руссо, или Сенанкур[8]. Но это была какая-то душа, принадлежавшая к тому же виду, что и моя, если не сказать, что к той же расе.


50.

Свет светлячка регулярно мерцает. Темное поле вокруг – это бескрайнее отсутствие шума, которое почти хорошо пахнет. Умиротворенность всего болит и тяготит. Бесформенная тоска душит меня.

Я редко отправляюсь за город, почти никогда не провожу там весь день и не остаюсь на ночь. Но сегодня мой друг, в чьем доме я гощу, не позволил мне отказаться от его приглашения, и я приехал сюда в полном замешательстве – как робкий человек на большой праздник, – я прибыл сюда радостно, насладился воздухом и просторными видами, хорошо пообедал и поужинал, и теперь, темной ночью, в моей комнате без света неясное пространство наполняет меня тревогой.

Из окна комнаты, в которой я буду спать, открывается вид на открытое поле, на неопределенное поле, представляющее собой все поля, на величественную, неясно украшенную звездами ночь, в которой чувствуется, но не слышится легкий ветер. Сидя у окна, я созерцаю органами чувств то небытие вселенской жизни, что царит там, снаружи. Время обретает гармонию в беспокойном ощущении, от видимой невидимости всего до древесины, смутно шероховатой оттого, что растрескалась старая краска на беловатом подоконнике, на край которого тяжело опирается моя левая рука.

Сколько раз, тем не менее, мой взор жаждал этой умиротворенности, от которой я бы сейчас почти что сбежал, если бы это было просто или прилично! Сколько раз я думал – там, внизу, среди узких улиц между высокими домами, – что покой, проза, определенность скорее находятся здесь, среди природы, а не там, где скатерть цивилизации заставляет забыть о покрытой лаком сосне, на которой она расстелена! И теперь, здесь, чувствуя себя здоровым, по-хорошему уставшим, я неспокоен, я пленен, я тоскую.

Не знаю, происходит ли это только со мной, или со всяким, кому цивилизация дала возможность родиться во второй раз. Но мне кажется, что для меня или для тех, кто чувствует так, как я, искусственное стало естественным, а естественное стало странным. Поясню: искусственное не стало естественным; естественное стало иным. Я презираю автомобили и обхожусь без них, презираю плоды науки – телефоны, телеграфы, – которые облегчают жизнь, и побочные продукты фантазии – граммофоны, приемники Герца, – которые делают веселой жизнь тем, кого они веселят, – и тоже обхожусь без них.

Ничто из этого мне не интересно, ничего из этого я не желаю. Но я люблю Тежу, потому что на его берегу есть большой город. Я наслаждаюсь небом, потому что вижу его с пятого этажа на улице в Байше. Поле или природа не могут мне дать ничего, что сравнилось бы с неравномерной величественностью вида спокойного города под лунным светом, который открывается от Грасы или Сао-Педру-де-Алкантара[9]. Для меня нет цветов, сравнимых с пестрейшим колоритом Лиссабона под солнцем.

Красоту обнаженного тела чувствуют только одетые расы. Целомудрие важно прежде всего для чувственности в качестве препятствия для ее энергии.

Искусственность – это способ наслаждаться естественностью. Тем, чем я насладился на этих просторных полях, я насладился потому, что не живу здесь. Не чувствует свободы тот, кто никогда не жил в заточении.

Цивилизация – это плод воспитания природы. Искусственное – это путь к тому, чтобы оценить естественное.

Необходимо, однако, чтобы мы никогда не принимали искусственное за естественное.

В гармонии между естественным и искусственным и заключается естественность высшей человеческой души.


51.

Черное небо вдали, к югу от Тежу, было зловеще черным по контрасту с ярко-белыми крыльями беспокойно летавших чаек. Однако день уже не был ненастным. Вся угрожающая масса дождя перешла на другой берег, и нижний город, еще влажный от прошедшего слабого дождя, улыбался с земли небу, северная часть которого еще была голубой с белым отливом. От весенней свежести было немного холодно.

В такой час, пустой и невесомый, мне нравится сознательно вести мысль к размышлению, которое есть ничто, но при этом, в чистоте своего небытия, отчасти вбирает в себя бесплодную холодность прояснившегося дня с черным фоном вдали и некоторые прозрения, подобные чайкам, что напоминают своим контрастом о тайне всего во всеохватной черноте.

Но вдруг, вопреки моему сокровенному литературному намерению, черный фон неба на Юге вызывает в моей памяти воспоминание, подлинное или ложное, об ином небе, увиденном, быть может, в другой жизни, к северу от небольшой реки, с грустными зарослями тростника и без какого-либо города. Сам не знаю как, пейзаж для диких уток увлекает мое воображение, и я отчетливо, словно в странном сне, ощущаю себя вблизи от воображаемого простора.

Заросли тростника на берегу рек, земли охотников и тревог, где неровные берега, будто маленькие грязные веревки, врезаются в свинцово-желтые воды и отступают в илистые бухты для почти игрушечных кораблей, в ручейки, где вода блестит на поверхности ила, сокрытого среди зелено-черных тростниковых стеблей, сквозь которые невозможно пройти.

У опустошения оттенок мертвенно-серого неба, которое тут и там сминается в тучи, еще более черные, чем оттенок неба. Я не чувствую ветра, но он есть, а другой берег – это, по сути, длинный остров, за которым угадывается – большая заброшенная река! – другой, настоящий берег, раскинувшийся на непримечательном расстоянии.

Никто туда не добирается и не доберется. Если бы, вследствие противоречивого ускользания времени и пространства, я смог сбежать от мира в этот пейзаж, туда бы никто не добрался. Я напрасно бы ждал чего-то, не зная, что жду, и, в конце концов, просто медленно наступила бы ночь и все пространство медленно окрасилось бы в цвет самых черных туч, которые постепенно возникали бы на одинокой совокупности неба.

И вдруг я здесь чувствую исходящий оттуда холод. Он идет от костей и охватывает все тело. Пробудившись, я глубоко дышу. Человек, который сталкивается со мной под Портиком у Биржи, смотрит на меня с недоверием непонимающего. Черное небо, густея, опускается еще ниже над Югом.


52.

Поднялся ветер… Сначала он был подобен голосу пустоты… дуновение во внутреннем пространстве полости, отсутствие в тишине воздуха. Потом раздалось рыдание, рыдание из глубины мира, дребезжание дрожащих оконных стекол, которое действительно было ветром. Затем еще громче зазвучал, словно глухое мычание, плач без бытия перед наступлением ночи, скрежет вещей, падение обломков, атом конца света.

Потом казалось, что ‹…›


53.

Когда, как в ненастную ночь, за которой следует день, христианство пронеслось над душами, стал виден ущерб, который оно невидимо нанесло; причиненные им разрушения стали видны, только когда оно уже пронеслось. Одни посчитали, что разрушения произошли по его вине; но его уход лишь показал разрушения, а не вызвал их.

Тогда в этом мире душ остались зримые разрушения, очевидное бедствие, которое не сокрыла мнимая нежность сумерек. Души показали себя такими, какие они есть.

Тогда начался в душах едва завершившейся эпохи тот недуг, что получил название романтизма, это христианство без иллюзий, это христианство без мифов, которое является самой черствостью своей болезненной сущности.

Все зло романтизма – в смешении того, что нам необходимо, и того, чего мы желаем. Всем нам для жизни нужны необходимые вещи, их нужно сохранять и продолжать; все мы желаем более совершенной жизни, полноценного счастья, осуществления наших мечтаний…

Нам свойственно хотеть того, что нам необходимо, и свойственно желать того, что нам не нужно, но является для нас желаемым. Нездорово желать с одинаковой силой того, что нужно, и того, что желаемо, и страдать от своего несовершенства так, как страдают те, у кого нет хлеба. Недуг романтизма заключается в этом: хотеть Луну так, как если бы ее можно было заполучить.

«Нельзя съесть пирожное, не потеряв его».

В низменной сфере политики, как и в сокровенном пространстве душ – один и тот же недуг.

Язычнику в реальном мире было неведомо это болезненное ощущение вещей и себя самого. Будучи человеком, он желал также и невозможного; но не хотел его. Его религия была ‹…› и только в глубинах тайны, только посвященным, вдали от народа и от ‹…› преподавались те трансцендентные религиозные детали, которые заполняют души пустотой мира.


54.

Самобытную и величественную личность, которую романтики видели в самих себе, я неоднократно пытался прочувствовать в грезах, и столько раз, сколько я пытался ее прочувствовать, я громко смеялся над этим моим замыслом. В конце концов, роковой человек существует в мечтах, присущих всем заурядным людям, а романтизм – это лишь выворачивание наизнанку нашего повседневного контроля над самими собой. Почти все люди в глубине себя мечтают о собственном могучем империализме, о подчинении всех мужчин, о покорении всех женщин, об обожании народов, а самые достойные – всех эпох… Поэтому немногие привычные к грезам, вроде меня, достаточно рассудительны, чтобы смеяться над эстетической возможностью подобных мечтаний.

Главное обвинение против романтизма еще не выдвинуто: обвинение в том, что он представляет внутреннюю истину человеческой природы. Его преувеличения, его глупости, его разнообразные способности волновать и соблазнять заключаются в том, что он является внешним отображением того, что есть внутри души, но отображением конкретным, опознаваемым и даже возможным, если бы возможность зависела не от Судьбы, а от чего-то другого.

Сколько раз я сам, смеясь над подобными соблазнами отвлечения, погружаюсь в размышления о том, как было бы хорошо стать знаменитым, как было бы приятно слушать похвалу, как было бы великолепно торжествовать! Если мне и удается представить себя на такой высоте, то лишь в сопровождении хохота другого меня, который всегда рядом со мной, как одна из улиц Байши. Я вижу себя знаменитым? Но я вижу себя лишь знаменитым бухгалтером. Чувствую себя вознесшимся на трон известности? Но дело происходит в конторе на улице Золотильщиков, и этому препятствуют мои коллеги. Слышу, как мне рукоплещет разношерстная толпа? Рукоплескания доносятся до пятого этажа, где я живу, и наталкиваются на грубую мебель моей дешевой комнаты, на всю пошлость, что меня окружает и унижает от кухни ‹…› до сна. У меня даже не было замков в Испании, как у великих испанцев во всех фантазиях. Мои замки были построены из карт, старых, грязных, из неполной колоды, которыми уже нельзя было играть, и они не рухнули – их пришлось разрушить жестом руки, подчиняясь нетерпеливой настойчивости старой служанки, которая хотела расстелить на весь стол скатерть, покрывавшую его наполовину, потому что час чаепития пробил, как проклятие Судьбы. Но даже этот образ бесполезен, поскольку у меня нет загородного дома или старых тетушек, за столом которых, по окончании семейного вечера, я бы пил чай, приносящий отдохновение. Моя греза потерпела крах даже в метафорах и изображениях. Моя власть не распространилась даже на старые игральные карты. Моя победа не состоялась без чайника и даже без старого кота. Я умру так, как жил, и на пригородной толкучке меня оценят на вес, как один из постскриптумов утраченного.

Пусть я хотя бы донесу до возможной бесконечности всеобщей бездны славу моего разочарования, как если бы это было разочарование в большой мечте, великолепие неверия, словно знамя поражения – пусть и знамя в слабых руках, но знамя, протащенное по илу и крови изможденных, но воздетое ввысь, пока мы погружаемся в зыбучие пески, никто не знает, в каком качестве – протеста, вызова или жеста отчаяния. Никто не знает, потому что никто ничего не знает, а пески поглощают и тех, у кого есть знамена, и тех, у кого их нет. И пески покрывают все – мою жизнь, мою прозу, мою вечность.

Я несу с собой сознание поражения, как знамя победы.


55.

Хотя я душой и принадлежу к породе романтиков, я нахожу отдохновение лишь в чтении классиков. Сама их ограниченность, через которую выражается их ясность, меня утешает, не знаю в чем. Я улавливаю в них радостное впечатление от широкой жизни, которая созерцает просторы, не пересекая их. Те же языческие боги отдыхают от тайны.

Чрезвычайно любопытный анализ ощущений – иногда тех ощущений, которые, как нам кажется, мы испытываем, – отождествление сердца с пейзажем, анатомическое выявление всех нервов, использование желания как воли и стремления как мысли – все это мне слишком хорошо знакомо для того, чтобы в ком-то другом казалось мне новинкой или приносило покой. Всякий раз, когда я это испытываю, я бы хотел, именно потому, что я это испытываю, испытывать нечто другое. И, когда я читаю классика, мне это другое дается.

Признаюсь в этом без притворства и без стыда… Нет фрагмента у Шатобриана или песни у Ламартина[10]

Конец ознакомительного фрагмента.

Текст предоставлен ООО «ЛитРес».

Прочитайте эту книгу целиком, купив полную легальную версию на ЛитРес.

Безопасно оплатить книгу можно банковской картой Visa, MasterCard, Maestro, со счета мобильного телефона, с платежного терминала, в салоне МТС или Связной, через PayPal, WebMoney, Яндекс.Деньги, QIWI Кошелек, бонусными картами или другим удобным Вам способом.

Сноски

1

«Орфей» – ежеквартальный литературный журнал, положивший начало проникновению движения модернизма в Португалии. Его первый номер, вышедший в марте 1915 года и включавший в себя, среди прочих, несколько поэм Пессоа, вызвал оживленную полемику в португальской литературной среде. Пессоа выступил редактором второго номера журнала, опубликованного в июне того же года. Велась работа по подготовке третьего номера, однако он так и не увидел свет из-за трудностей с финансированием журнала. Несмотря на непродолжительное существование, журнал оставил заметный след в истории португальской культуры.

2

Альфред де Виньи (1797–1863) – граф, французский писатель, придерживавшийся консервативного романтизма. – Здесь и далее примечания переводчика.

3

Исторический квартал Лиссабона, включающий в себя нижнюю часть центра города до реки Тежу.

4

Сезариу Верде (1855–1886) – португальский поэт, сыгравший важную роль в обновлении языка португальской поэзии. Пессоа считал его одним из своих учителей.

5

Антонио Виейра (1608–1697) – португальский иезуит, занимавшийся миссионерской деятельностью в Бразилии и проявивший себя на дипломатическом поприще в Европе. Автор проповедей, которые считаются одними из лучших образцов португальской прозы эпохи барокко.

6

Луиш де Соуза (1556–1632) – доминиканский монах, прозаик и биограф.

7

Алберту Каэйру (1889–1915) – один из гетеронимов Пессоа, поэт, проживший всю жизнь в сельской местности и воспевавший природу.

8

Этьенн Пивер де Сенанкур (1770–1846) – французский писатель. В 1804 году был издан его роман «Оберманн», который представляет собой исполненную пессимизма исповедь главного героя. Выход из безотрадного существования – самоубийство, которое герой оправдывает, но не совершает.

9

Смотровые площадки, с которых открывается вид на Лиссабон.

10

Альфонс де Ламартин (1790–1869) – французский писатель и драматург романтического направления, а также политический деятель, провозгласивший Вторую Республику в феврале 1848 года.

Конец ознакомительного фрагмента
Купить и скачать всю книгу
На страницу:
4 из 4