Полная версия
На юге чудес
Проводив в последний путь деда и бросив в его могилу горсть прикаспийской земли, сверкающей кристаллами соли, он словно продолжил его жизнь без забот, хлопот и печалей о будущем. Петр Толмачев уже понял тогда, что его дед был чужим в станице, и внешний мир рыбной ловли, мычащих на берегах Урала коров и станичных сплетен отступал перед его клокочущим внутренним миром, рожденным великой войной. И так же внешний мир захолустной жизни на Урале не достигал Петра Толмачева, не трогал его сердца, уже занятого смутным, но неотвратимым предчувствием будущего. Близкие как-то пытались занять его хозяйством, приручить к дому, но самыми проницательными оказались безмозглые комары, тучами висящие над Уралом. Они даже не кусали его, чувствуя чужого. Дожидаясь службы, Петр Толмачев играл на гитаре, соблазнил несколько жалмерок посмазливее, потерявших из-за него всякий стыд, карауливших его на скамейке у ворот и дравшихся между собой на потеху станице, а в последние дни пребывания в доме, сам того не зная, отбил у брата Бориса невесту Ксению. Его били десять старших братьев, полуживого и окровавленного спас от смерти отец, а три дня спустя Ксения, плача и целуя ему руки и сапоги, помогла ему забраться на коня, и он уехал на службу, решив никогда не возвращаться. Три года спустя, когда в Верном атаман Колпаковский сказал ему, что надо поставить станицу на Востоке, он загорелся желанием познать новый мир, обошел казармы казаков, где такие же молодые и дерзкие согласились искать неведомые рубежи и отправились с ним, не догадываясь о будущем, которое они играючи сотворят. А теперь, спускаясь с горы, и не зная ещё, что делать с пророчествами Ноя, Петр Толмачев думал, что всё-таки не напрасно он пустился в эту авантюру, но язык надо держать за зубами, чтобы казаки не пустили Ковчег Ноя, ставший огромным запасом сухих дров, на топливо для печей. Он вернулся в Софийскую станицу уже в темноте, по-июльски пыльной и душной, и, войдя в дом, сразу же уснул на полу, под визг шакалов, дравшихся на краю станицы за объедки.
А утром к нему пришла та самая женщина, что входила ночью, и легко, как будто они знакомы сто лет, заговорила с ним. Не переставая болтать, она подмела полы, протерла подоконники и напоила лежавшего в постели Петра Толмачева кобыльим молоком. В свете дня она не была такой поражающей, но Петр Толмачев сразу отметил, что она отменно красива, а её аромат, долетев до постели, пополз по его коже сладко щекочущими муравьями.
Её звали Лиза. Вешая на окно синие занавески, она рассказала, что девчонкой была отдана в прислугу в Москве, где приставила ружье к лицу важного министра-хозяина и выстрелила, чтобы не быть изнасилованной им ночью. Она бежала из Москвы, встретила лихого человека, за которого была готова умереть, и с ним пошла в Сибирь, где он оставил её. Она искала его, ждала, что он вернется, вместе со своим любовником, якутским шаманом, совершила путешествие в мир духов, разыскивая его, но встретила там только толстого министра с развороченными лицом, целовавшего ей ноги и всё благодарившего за выстрел, ибо жизнь столичного министра так грязна и омерзительна, что им и на этом, и на том свете брезгуют. Министр не отставал от неё, причитая в раскаяньи, и помешал найти любимого, потому что шаман устал, и пришла пора возвращаться. Охладевшая и равнодушная, она прибилась к ватаге Тараса и ушла с ним, потому что ей было всё равно, куда идти.
– А драконов ты здесь видела? – спросил Петр Толмачев.
– Одного вижу, – засмеялась Лиза и показала на вздувшийся горбом под одеялом могучий жезл Петра, которого сдерживало только бремя его атаманства.
Он, в годы цирковой славы познавший столько женщин, что не верил, что сможет кого-то полюбить, уже был очарован и приворожен искусной Лизой. Она со своим шаманом-любовником не раз путешествовала в мир духов, и рассмотрев там прозрачные души мужчин, знала их лучше всех женщин. И уже в послеполуденный зной, от которого гнулись забытые на солнцепеке стволы ружей, она истекала потом вместе с Петром Толмачевым на полу, играясь с его восхитительным драконом. Лиза, уже позабывшая, что она была робкой служанкой, боялась только женщин.
– Казаки говорили, что у тебя невеста есть? – переворачиваясь и хлюпая потными грудями, осторожно поинтересовалась она.
– Да так, одна сказала, что приедет ко мне.
– А какая она? – спросила Лиза.
Петр Толмачев показал ей на висевшую на стене икону, где босые ноги Христа вытирала своими волосами Мария Магдалина – красивая рыжеволосая женщина с изумрудными глазами.
– Точно такая же, только красивее, – пояснил он, заставив Лизу закусить губу от ненависти.
Петр Толмачев стал осенней страстью Лизы, ослепив эту умную сильную ведьму с шелковистой горячей кожей настолько, что она не видела очевидной правды: любовь к мужчине моложе её не имеет будущего. Эта красивая женщина, чьё дыхание пахло золотистым медом, желтыми глазами кошки смотревшая в мир духов, где она видела все земные страсти в виде уродливых нелепостей, паразитами висящих на прозрачных душах людей, тем не менее, оставалась обычной земной женщиной с ненасытным лоном и мечтами о доме и о семье, и с верой в предсказание цыганки, что она всё-таки сможет родить, но только от очень сильной страсти, когда земля расступится под нею. Она распалила оголодавшего Петра Толмачева настолько, что тот забросил думать о нелепом проекте создания летучей казачьей кавалерии на драконах, и забыл даже о сокровищах Ноева Ковчега, найдя в страсти полное забвение, растворявшее его кости после финального вопля, чего он не знал даже с Беатрис. Охваченный неутихающим зудом в одном месте от жарких прелестей Лизы, он весь жаркий август не выходил из дома, трамбуя землю мокрыми тряпками постели, насквозь пропахшей потом и влагой порока, и посылая сквозь синие занавески к небесам Азии кошачьи вопли женщины.
Но никто не обращал на него внимания. В тот месяц все так жили. Казаки, дорвавшиеся до женщин после месяцев воздержания, были ненасытны, и заразили своей страстью даже беглых мужчин, пришедших в станицу вполне спокойными, но теперь ни в чем не уступавших казакам. Потом вместе с Якубом проводя ночи за расшифровкой записей Ноя и перебирая в руках фотопластины, как четки, Петр Толмачев благодарил судьбу за это безумие, сохранившее его разум от сумасшествия, но тогда он не думал ни о чём, прислушиваясь в перерывах отдыха к тому, как в прекрасной долине воплощаются беспокойные сны молодых казаков. Ни днем, ни ночью не смолкали вопли, а встречая друг друга все выглядели смущенно и стыдливо-радостно. Софийская станица выглядела опустевшей и была похожа на поселок призраков, потому что люди напоминали о себе только звуками: смехом, который будоражил кровь, похабным пением, журчанием женских голосов и неумолкающими вскриками-вздохами. Осмелевшие сайгаки и горные козы среди дня забредали в станицу, заглядывали в окна без стекол и, флегматично посмотрев на разврат, шли жевать развешенное белье. Самая большая трудность – недостаточное количество женщин – была преодолена: по молчаливому согласию в станице установилась полиандрия, как оказалось, нисколько не смущавшая женщин, а только добавлявшая страсти, которая впоследствии всегда отличала жителей Софийска. Один Петр Толмачев по праву атамана имел постоянную женщину, Лизу, но даже она, оставляя его изможденным, иногда уходила по ночам и, возвращаясь, наполняла душный воздух желтым сиянием кошачьих глаз. Петр Толмачев ни о чём её не спрашивал. Все понимали, что происходящее бывает недолго, раз в жизни, и то, возможно, только здесь, в глуши Азии, вдали от людей с их фальшивыми правилами приличия и скудным сердцем, и от властей с их законами и служащих им аппаратом насилия, и даже вдали от самого Бога, из этого угла казавшегося чем-то очень далеким и недейственным.
Всем хотелось жить в этом сладком забытьи и не думать, что жара скоро кончится, и как предупреждали беглые, что скоро из степей на севере прикочуют казахи, чтобы зимовать со стадами в благодатных предгорьях. Они, добровольно пошедшие в подданные белой царицы сто двадцать лет назад, теперь были озлоблены указом слишком просвещенного Александра I, отдавшего их под власть сибирских чиновников, которые и русских-то за людей не считали, и отвечали им за поборы восстаниями и набегами на казачьи линии, в ответ на которые казаки резали и жгли аулы. Надо было укреплять станицу и запасти еды на случай осады. Помощь, обещанная Колпаковским, так и не приходила, а рассохшиеся бревна домов ночами уже не поскрипывали, а скулили, как больные собаки, и к тому же в бурлящем озере завелись пиявки размером с руку мужчины, которые выбирались из воды и ползли в станицу, пугая женщин. А ещё по утрам людей стал будить не птичий щебет, а мерзкий клекот стервятников, круживших прямо над домами.
Петр Толмачев, совсем изможденный страстью, всё же нашел силы выйти из дома, когда среди ночи его разбудил позабытый шум дождя, первого за всё лето с весны. Он встал под теплыми густыми струями воды и почувствовал, как она стекает по его телу, напоенному ароматом Лизы, и собирается под ногами в душистую лужу, замерцавшую розовым сиянием. И в следующий миг, что-то смрадное, большое, легкое для своих размеров и воняющее мерзостью ринулось на него с небес и сбило с ног, разорвав когтями кожу до мяса на плечах и затылке. Петр Толмачев пополз в дом на четвереньках, отбиваясь окровавленными руками и пряча лицо от мерзкого орла-стервятника с лысой дряблой шеей, и оставляя за собой кровавую дорожку, кислый запах ужаса и выдранные у противника перья.
Так Софийская станица подверглась первому нападению. Потом, после боев с китайцами, бредящей ненавистью кокандской конницей, после осад города красными, белыми, восстаний против англичан, свинцовой компании и милиции, жители Софийска и даже прямые потомки основателей считали мифом предание о нападении орлов-стервятников, и только нашествие змей в первом конце времен заставило людей поверить, что не кончилось время чудес. А тогда Петр Толмачев лежал с содранной с шеи кожей и бредил в жару, и казаки посыпали ему раны порохом, отчего он рычал тигром, и все боялись высунуть даже нос за порог дома. Орлы-стервятники с клекотом врывались в окна, где их рубили шашками и выбрасывали мерзопакостные тела на улицу к стаям товарищей, терпеливо поджидающих людей у порога. Жгли драгоценный порох, когда отстреливаясь, бегали, накрывшись мешковиной, в сады за яблоками и виноградом, потому что голодали. Ветер нес в дома сладкий запах падали от клекочущих стай, такой мерзкий, что порой невозможно было удержаться от рвоты, поэтому часто эти прогулки были напрасными. Долгими ночами, когда спали по очереди под неумолкающий скрежет когтей по крышам, где поджидая людей, бродили стервятники, а раненые, которых уже было немало, бредили кошмарами, пропахшими птичьим пометом, люди гадали, что произошло. Вспоминали апокалипсические предсказания, толкуя, не случился ли Страшный суд и не настал ли конец времен. Беглые подозревали козни Тараса, умевшего ладить и с ангелами, и нечистой силой, грозились выпустить ему кишки и даже подозревали друг друга в смертных грехах. Пытались молиться, рисовали на стенах магические знаки, но всё было напрасно. Тысячи орлов-стервятников, нагрянувших в дождливую ночь, кружили над станицей, скользя по пыльной земле распластанными тенями, и их число не уменьшалось. Кроме птиц по станице бегали, задирая ноги на дома, шакалы и гиены, а прямо в щели домов ползли на людей жуки-навозники.
Лиза первой поняла, в чём дело, преодолев естественное человеческое желание свалить вину на других. Она вышвырнула под когти стервятникам провонявший похотью ком тряпок, бывший её с Петром постелью. «Мы в своем разврате превратились в падаль! – кричала она. – Стервятники просто видят, чем мы стали, и собрались здесь, прилетев на нашу вонь». И ей поверили, увидев, как жадно набросились падальщики на постель, и, растерзав её когтями и клювами, сожрали за миг. В осажденных домах, где скучивались люди, все молча выбрасывали наружу остро пахнущее потом белье, кормили терпеливых и задумчивых стервятников майками и кальсонами, организовали небезопасную экспедицию за семьдесят шагов к горной реке, откуда принесли двух исполосованных когтями окровавленных раненых и сорок ведер воды. Толкаясь в тесноте домов, вымыли стены и полы и помылись сами, стараясь не замечать на телах других исцарапанных спин и пятен насосов, уже понимая, в какое зловонное болото они провалились, ступив на прекрасную и милую лужайку удовольствия. Никто никогда не признался Лизе, что она права, но стоило высохнуть на земле лужам воды от омовений, как стервятники сразу расправили крылья и улетели из станицы огромной клекочущей стаей, а гиены и шакалы затрусили прочь, в горы и в степи.
Робкие, озирающиеся по сторонам люди, решившись выйти из домов, осмотрели оскверненную Софийскую станицу. Дома, земля и деревья были усеяны крапчатым пометом, на котором впоследствии хорошо росли в огородах помидоры и баклажаны, ветер кружил целые вихри перьев, а птичьих тел было столько, что мужчины только через три дня перестали сбрасывать их в горную реку. Счищая птичье дерьмо с крыши, казак Солдатов поскользнулся и упал с конька, сломав ногу, но даже это не прервало работу, до того всех мучил стыд. Когда станица приобрела приличный вид, работа не остановилась: начали копать защитный вал, выбрасывая из каменистой земли дождевых червей и изъеденные ржавчиной наконечники стрел. Работа не остановилась, даже когда вырыли разрубленный череп ребенка с белоснежными молочными зубами. Люди наказывали себя за сладкие грехи распутства, изнуряя непосильным трудом. А ночами спали под открытым небом у костра, потрескивающего от летящих в него жуков и мотыльков, и не желали возвращаться в дома, где темнота будила зловонные воспоминания об осаде стервятников.
Когда ров был вырыт, и окраину станицы украсила крытая соломой сторожевая вышка, на которой следующей весной свила гнездо пара аистов, решили устроить облавную охоту, и только начали ранним утром седлать полудиких казачьих лошадей, как неожиданно, после трех месяцев одиночества с запада послышался топот копыт, скрип нагруженных телег, и зазвучали голоса – русские голоса! Совсем ошалевшие от радости казаки и беглые, бурно ликуя, обнимали пришедших из Верного казаков, помогали выгружать с телег невиданную роскошь – ведра, топоры, бухты веревок и сапоги, и многие другие предметы неспокойного, пограничного, но все же домашнего быта – сгибаясь, несли мешки с зерном и на ходу разговаривали и целовались со старыми друзьями, наконец-то нашедшими их в великом краю забвения.
Через несколько дней Петр Толмачев поднялся на перевал Железные Врата вместе с десятком казаков и заступил на пост. Он поднялся на седло перевала первым, встретив восходящее солнце раньше идущих за ним казаков, раньше жителей Софийской станицы, далекого Верного и задолго до спящей во тьме огромной России, невообразимо далекой, но протянувшей золотые нити прямо к его беспокойному упрямому сердцу. Холодный пронизывающий ветер заставлял его щуриться, но с поднебесной высоты он засмотрелся на огромные желтые равнины за перевалом, тонущие в синей дымке, и ещё светящиеся точки китайских селений, за которыми, как он знал по нелепой карте, привезенной из Верного, высосанной из пальца географами Генерального штаба, находятся безбрежные пустыни и восемь горных хребтов (число восемь очень нравилось престарелому главному картографу Генштаба, вот он и нарисовал восемь горных цепей), за которыми находится Китай, где чтут драконов и знают их повадки.
Ему даже не хотелось оглядываться на Софийскую станицу – уютный разросшийся поселок, иногда порой ошеломлявший его своими новшествами. Расщедрившийся Колпаковский, не дочитав полученного донесения, понял, какое великое дело они свершили, бескровно присоединив к империи благодатные земли размером с Францию, Испанию и Италию вместе взятые, и выделил на основание станицы две сотни казаков с женами и детьми, у кого они были, и ему, молодому патриарху, теперь приходилось разбирать споры за лучшие земли в долине. Уйгурские купцы нагрянули вслед за подкреплением, внимательно прощупали казаков жирными лоснящимися глазками, и, сделав свои выводы, разнесли слухи о спокойной и надежной жизни под властью России, и этот девственный мир тотчас наполнился людьми. Вечерами основатели Софийска слушали рассказы казаков из Верного об их путешествии, а днями к ним приходили одинокие бродяги или прибившиеся к бесконечным караванам целые семьи с узлами скарба и жалкими лицами беженцев.
«У вас лучше» – отвечали казакам узбеки и уйгуры в халатах и остроносых туфлях, калмыки и монголы, и молчаливые русские старообрядцы с Тибета и с Алтая, как все, бегущие от кровавой смуты в разоренном войной Китае. Они селились на местах, где им указывали, быстро превращая этот затерявшийся в глуши Азии форпост Российской империи в экзотический, нарядный поселок. Пришла даже большая семья неведомого молчаливого народа со своими яками и престарелым жрецом в черных одеждах, каждое утро певшим надтреснутым голосом прекрасные гимны и размахивающим плащом с вышитыми на нем белыми свастиками. Казаки принимали всех, руководствуясь не инструкциями давно уже потерявшего над ними всякую власть Колпаковского, казенно провозглашающего, что «перевал надо держать, а инородцев принимать лаской», а человеческим чувством состраданиям к беглецам и велением великих русских сердец, понимающих без слов все народы мира. С новоприбывшими казаки жили дружно, навещая их глинобитные прохладные дома, получая ценные советы, как бороться с жарой и ядовитыми насекомыми, и вместе посмеиваясь над китайским лекарем Вэнь Фу, притащившимся со всеми и в три дня исцелившим сломанную ногу Солдатова, а теперь запившего от тоски, потому что в станице не было больных. Дети казаков, сдружившиеся со своими сверстниками из пришлых, заговорили на дичайшей, нелепой смеси языков, и полюбив китайскую кухню, охотно стали есть жареную саранчу, несмотря на побои родителей.
Нахлынувшая со всех сторон действительность заставила Петра Толмачева забыть на время о Ноевом Ковчеге и о запланированной экспедиции за птенцами драконов, потому что фантастичность окружающего мира порой грозила его разуму. Караван-баши ежедневно проходящих мимо караванов, видя в нем главного, важно раскланивались и одаривали его серебряными браслетами, тканями и ненужными халатами, жаркими и сиявшими как хвост павлина от золотого шитья. Петр Толмачев раздавал подарки казакам и стал брезговать караванами с тех пор, как заблевал все углы дома, поняв со слов китайца, что странные скрюченные рыбки в солоноватой ухе, почтительно поданной ему китайскими купцами, были человеческими эмбрионами. Иногда ему хотелось отвести душу ругательством и закрыть перевал, заказав в станицу путь чудесам, приходящим то в виде негаснущих, тонких, как карандаши, фонариков в домах уйгуров, то оживающих на шелке вышитых драконов, показывающих красные раздвоенные языки, то прохладных ручных змей китайского лекаря-пьянчужки, в жару обвивающих ему голову, чтобы облегчить муки похмелья.
Но люди, приходившие из-за перевала, были людьми честными и любящими труд, и их принимали, не чиня препятствий, но честно предупреждали, что недолго будет длиться эта вольница, и придет время, когда надо будет платить налоги белому богдыхану Николаю Павловичу и признавать его законы и власти, от которых самим житья нет, и при этом сами же казаки надеялись, что это время не придет никогда, и их забудут в этом чудесном мире. Здесь у них не было никаких дел кроме охраны перевала, наполнявшей их жизнь хоть каким-то смыслом.
Лиза первая решила засадить улицы гранатовыми деревьями, и каждый саженец, побывав в её руках, жил вечно, до последнего дня, и отличительной чертой Софийска стали вялые сморщенные плоды на зимних улицах, усыпанных красными гранеными зернами. Она же посоветовала покорным беженцам засадить земли у дувалов кустами ежевики, а по стенам домов пустить лозу винограда, который впоследствии рос так хорошо, что сотню лет спустя дотянулся до крыш шестнадцатиэтажных домов. Уже охрипший от бесконечных бесед с купцами и пришельцами, Петр Толмачев порой совсем забывал о ней, но Лиза видела, что вся горячность его сердца отлила к мужским делам, и не очень огорчалась, тоже по-своему благоустраивая станицу, и словно не замечала женщин. Она не считала их за людей, увидев в свое время, как невесомы, жалки и тщедушны женские души, похожие на куриные шкурки.
Но однажды Лиза не выдержала. С тяжелым взглядом, полным желания, вся влажная от пота и внутреннего жара, она отбросила лопату, и тяжело дыша от послеполуденной духоты, пошла искать Петра, чувствуя на своем теле взгляды мужчин, а в животе сладкую тяжесть. Её вырвало желчью, когда рядом с ней прокатился осклизлый клубок молчаливых змей, но отвращение и страх не остановили распаленную Лизу. Неожиданно в послеполуденном зное тревожно закричали птицы, напомнив о нашествии грифов-стервятников.
Она отыскала Петра Толмачева, уснувшего в тени карагачей, и вскрикнула, увидев восставшую могучую плоть спящего мужчины. Петр Толмачев, разбуженный не столько вскриком, сколько мутным, нелепым сном, где он глотал яйца драконов и через рот извергал в Божий мир змей, пугавших людей до женского вскрика насилуемых дочерей Евы, посмотрел на Лизу, пахнущую загорелой, жаркой кожей и желанием. «Иди ко мне» – в какофонии тревожного птичьего гомона сказал Петр. И Лиза, бросившаяся на Петра загнанным животным, в желто-красном забвении наслаждения возблагодарила далекого и забытого Бога за то, что она женщина, надсадными воплями кошки и потоком нежнейшего сквернословия, и не смолкала даже тогда, когда, как мячики, запрыгали допотопные валуны, не умолкала, когда с треском рушились дома и их обломки тут же подлетали в воздух от свирепых сотрясений, вопила, когда толчки земли вышвыривали до срока птенцов из гнезд, и они, слившись в одно корчившееся, как от пытки, существо, не разжимая объятий, сползли в холодную мокрую глину глубин разверзшейся земли.
С того дня общие угрызения совести объединяли Петра и Лизу не слабее страсти, родившись в ту минуту, когда они грязные, как свиньи, вылезли из открывшейся трещины, и увидели ужасающие опустошения, нанесенные сильным землетрясением, причиной которого, они не сомневались, была их страсть. И перед самой своей Смертью, породившей слезливую вакханалию в Софийске, Лиза всё же улыбнется, вспомнив, какой дорогой ценой сбылось предсказание старой цыганки, умолчавшей, что ценой рождения её ребенка будет камень на сердце, который не оставит её даже в призрачном и сонном мире мертвых грешников, куда она попадет надменной победительницей старости. Но тогда они бродили среди развалин, никого не удивляя своим грязным видом и кровавыми царапинами, переступая через вышедших из нор змей и жмущихся к людским ногам перепуганных шакалов, вопивших вместе с женщинами.
Было немало раненых, наградивших доктора Вэнь Фу работой на много дней вперед, но к счастью никто не погиб. Однако Софийская станица была разорена до основания. Ещё несколько дней после землетрясения земля кишела змеями, не возвращавшимися в норы, а с горных склонов долго тянуло душистым запахом гниющих фруктов, осыпавшихся с веток при толчках. Возле бурлящего озера было невозможно стоять, потому что водная гладь вдруг стала лопаться пузырями, смердевшими тухлыми яйцами. Но несмотря на то, что узбеки и уйгуры и особенно китайский лекарь уверяли казаков, что землетрясение такой силы, которое корежит горы, бывает раз в семьдесят лет (что и случилось в двадцатом веке, разорив Петра Маленького), судьба Софийска висела на волоске, потому что напуганные неистовством земли казаки склонялись к тому, чтобы уйти в Верный, где и так людей не хватало, а воды и земли было в избытке. Терзаемый муками совести, Петр Толмачев молчал. Он пал духом и избегал людей, с тех пор как убедился, что драгоценная кладка драконовых яиц расплющена сдвинувшейся землей, и от его восхитительных надежд осталась только перетертая скорлупа. Лизе, понявшей, что её великое путешествие за ребенком завершено, было всё равно – уйти или остаться. Но беглые вдруг страстно поддержали беглецов из Китая и проявили такое муравьиное упорство, в общем, несвойственное этим гулящим людям, что вызвали подозрение казаков, что дело здесь нечисто, и какая-то тайна привязывает беглецов к этой земле. Но мнения разделились. «Мы останемся» – наконец вымолвил Петр Толмачев, и его слова стали последним доводом, продолжившим великую историю сердца Азии.
Тот пыл, с каким люди пришли обустраивать этот мир, не угас ни у кого, поэтому все, помогая друг другу, стали строить новые дома на местах развалин, используя уцелевшие бревна и дорогие в этих краях гвозди, всё более заражаясь рабочим жаром, потому что мир устал от зноя, жара стала спадать, и в девственной долине стало тепло и очень уютно. Быстрота, с какой возрождался поселок, удивляла и радовала самих строителей, сближая многоплеменное население, чтобы оправдать данное впоследствии ссылаемыми в эти края бунтарями прозвище – «Вавилон» – каким они наградили Софийск.