Полная версия
На юге чудес
Однажды на переходе путников застал густой туман, спустившийся с гор. Их обволокло белое густое молоко, оседавшее влагой на одежде, волосах и шкурах лошадей, погасившее все звуки вокруг, и казаки продолжили путь, чувствуя безысходное одиночество. Не видя ничего, они доверились инстинкту лошадей, и, бросив поводья, молча ехали вперед, чувствуя, как оживают в них далекие воспоминания и грустные мечты. Лошади повернули куда-то в горы и шли по невидимой тропе, с грохотом сбрасывая камни в бездонную неведомую пропасть. Долгие часы подъема оцепеневшие и забывшие человеческую речь казаки покачивались в седлах, пока наконец, лошади заржали и остановились.
Спешившись и осторожно щупая ногами сырую каменистую землю, казаки побрели сквозь туман и вскрикнули от ужаса, увидев, что на них смотрит бородатый бог Зевс, отлитый в бронзовую статую вдвое выше человеческого роста. Утерев холодный пот, они бродили дальше в тумане, натыкаясь на каменные стены и поваленные белые мраморные колонны, подбирая среди камней ржавые рукоятки мечей, а когда туман рассеялся, в печальных вечерних сумерках они увидели мертвую крепость неведомого народа. За разрушенными стенами сохранилась рыночная площадь с прилавками, где лежали мягкие заплесневелые связки лука, в сохранившихся домах, куда заглядывали казаки, в очагах клубились змеи, а стены были в бахроме паутины. Отдельные колонны возвышались вокруг невредимой прекрасной статуи. Они нашли амфоры, всё ещё пахнувшие вином и оливковым маслом и облепленные медлительными улитками. Казаки провели здесь всю ночь без сна, сидя у костра, оглядываясь в темноту и прислушиваясь к шорохам, похожим на шепот, а утром спустились по узкой тропе над обрывом и отправились дальше, так породив предание, приводящее в отчаяние археологов, сто лет спустя тщетно разыскивающих этот самый дальний форпост ойкумены элиннов.
Через несколько дней солнце, набрав силу, вдруг дохнуло на землю таким жаром, что раскалились удила во ртах лошадей и стали трескаться камни. Прямо на глазах осыпались тюльпаны и маки, желтели и ложились травы, а ветер понес в лицо зной и густые клубы пыли, забивавшие глаза. Только склоны гор оставались зелеными. Но казаки продолжили движение, чувствуя, что уже пройденный огромный путь заставляет их идти дальше. Обматывая лица платками, они ехали вперед по утрам и вечерам, пережидая полуденный зной в жидкой тени карагачей и рассматривая миражи, развлекавшие их.
– Чтоб тебя! – однажды вскричал Петр Толмачев, привстав на стременах и показывая нагайкой вперед. – Мы в западне!
Действительно, в жарком мареве проступили висевшие в воздухе снежные вершины, преграждавшие путь и уходившие на север. Мысль о том, что в конце пути они уткнутся в стену неприступных гор, наполнила казаков большей злостью и отчаянием, чем если бы он узнали, что нет конца их пути, и им, как цыганам, вечно суждено скитаться по земле.
Но, на следующий день, они увидели, что огромный горный хребет, вдоль которого они ехали, продолжает уходить на Восток, не думая поворачивать, а в него немного наискось врезается другой, островершинный и скалистый. Проклиная эти горы, понукая изможденных лошадей, казаки упрямо пробирались дальше, и к вечеру того же дня увидели на месте соединения горных хребтов какой-то провал, похожий на седло, расположенный высоко, но, как видно было даже издали, проходимый.
Тот неведомый рубеж, ради которого отправились в путь казаки, был перед ними. Это был знаменитый перевал Железные Врата – единственный путь, смыкавший степи и пустыни Великой Степи с высокими нагорьями Внутренней Азии и открывавший путь в Китай, в Тибет, в Индию. Казаки достигли его только через день, и, не останавливаясь, двинулись вверх по камням, истертым в крошево копытами караванов, карабкавшимися через перевал тысячи лет. В лицо им дул пронизывающий ветер, несущий крошки льда и холодную пыль, а весь подъем был усеян костьми людей и животных, местами в несколько слоев. На широкой и пологой вершине перевала казаки нашли покосившуюся китайскую казарму и пост с двумя пушками. Пост был усеян мумифицированными телами китайских солдат, погибших от холода и обезвоживания. Чувствуя сострадание к таким же, как и они, служивым людям, даже после смерти не разжавшим рук, сжимавших допотопные фузеи, казаки похоронили легкие, съежившиеся тела китайцев, присыпав их камнями. И потом долго всматривались в открывшийся с поднебесной высоты мир желтых пустынных нагорий, целую Вселенную песков, огромных пустынь и бездну гор на юге, с каждым новым хребтом становящуюся все выше и выше. На этом перевале, где никогда не стихал сухой холодный ветер, дважды в день менявший направление, и порой сводивший людей с ума, нельзя было жить, но казаки поняли, что если поставить на перевале укрепленный пост, а внизу поставить станицу, то они овладеют этим рубежом. Заклепав китайские пушки, казаки отправились вниз, этим решением повторив маневр царя Бактрии грека Менандра и выиграв битву Российской империи за Центральную Азию.
В зеленых благодатных предгорьях под перевалом им приглянулась холмистая широкая долинка между двух рек, окруженная дикими яблоневыми рощами. Одна река была горной и бурно несла свои ледяные воды по каменистому дну, а вторая – спокойной и неторопливой, она рождалась здесь же, из маленького озерца, бурлившего от подводных ключей. Возле тихой реки были какие-то четырехугольные холмики и прямые, как линейка, заросшие бурьяном валики, в которых легко признался план древней крепости, и казаки, сообразив, что это не кладбище, решили поселиться здесь же, к отчаянию будущих археологов сто лет спустя. Ночью, когда измученные долгим переходом путними спали, Петру Толмачеву приснилось, что над миром вознесся огромный прозрачный купол, который держала в руках небесная София – Мудрость Господа, четвертая, женская ипостась божества. Она сказала Петру, что воздвигается город, в который не войдет Смерть до последнего дня его. Проснувшись, Петр Толмачев не придал сну никакого значения, поскольку с легкомыслием двадцатиоднолетнего он и так знал, что никогда не умрет (что с ним и случилось), и не очень-то верил в сны. С присущей ему энергией и лихостью он ушёл валить растущие над яблоневыми рощами тянь-шаньские ели и сплавлять их вниз по бурной реке, по пути убедив казаков назвать станицу Софийской. Усердно стуча топорами, они поставили первые дома, и уже через несколько дней Софийская станица стала небольшим поселком из дюжины бревенчатых домишек, затерявшихся в глубинах Азии.
Казаки собирались, обустроившись и дав отдых лошадям, послать гонцов в Верный, чтобы получить подкрепление, провиант и выписать к себе жен и детей, у кого они были, но люди разыскали их раньше, чем они сами этого ожидали. Еще не было у домов дверей и окон, как однажды в послеполуденный зной, от которого прятались в норы даже скорпионы, зазвучал цокот копыт спускающегося с перевала каравана. Вскочив, казаки увидели маленький караван верблюдов, сопровождаемый десятком всадников, а грузный, с густой патриаршей бородой, старый караван-баши смело подъехал к казакам и напряженно посмотрел на них синими глазами, как будто пытался вспомнить, где он видел этих людей раньше.
Вечером, сидя у костра старый караван-баши – его звали Якуб – на хорошем русском языке, вставляя в него татарские, и казахские слова (за сорок лет странствий он побывал в Оренбурге, Тифлисе, Аддис-Абебе, Москве, Вене и Оксфорде) рассказывал, что англичане, разграбив прибрежные китайские города, стали захватывать каналы между великими реками, что призрачная власть богдыхана на окраинах его империи рухнула, и теперь по ту сторону перевала царит хаос, окраины отвалились, каждый берет власти, сколько может, люди бегут, а сам слушал горестный голос, шептавший ему, что сбылось пророчество, и русские возвращаются на свою землю, и теперь их не остановить. «Если вы пойдете дальше за перевал, все объединятся вокруг вас, и вы возьмете все земли до Гурджарата» – признался Якуб, но казаки не поверили ему, потому что тогда ещё они не знали о мудрости этого горного ария. Видя, что Якуб – человек достойный и надежный, казаки передали ему доклад Колпаковскому и письма родным.
Утром, из сострадания к казакам, обтрепавшимся в походе, как бродяги, Якуб подарил им ткани на одежды, и получив взамен подзорную трубу, отправился дальше, а казаки продолжили обустраивать станицу. Они разделили лучшие земли у тихой реки на участки и продолжили работы. Неугомонный Петр Толмачев, с первого дня ставший душой похода, теперь незаметно для себя превратился в молодого патриарха, слово которого было решающим. Без устали носясь по станице, он указывал, где ставить дома, какие деревья вырубить, а какие оставить, чтобы их тень спасала от зноя, размечал места будущих садов на горных склонах и намечал позиции для лучших стрелков, если придется обороняться. Не чураясь никакой работы, Петр Толмачев приступил к рытью колодца, и только на заступ лопаты стала попадаться холодная голубая глина глубин, как он наткнулся на кладку гигантских яиц. Собралась вся станица. Только двое мужчин, покряхтывая от тяжести, смогли вытащить крапчатое яйцо из ямы. Когда его разбили топором, на свет вывалился мокрый зародыш дракона, покрытый редкими перьями и с костяным гребнем на голове. «Выброси его подальше, а яйца зарой, чтобы, упаси Боже, их папа с мамой не прилетели» – советовали Петру встревоженные казаки, но он отмалчивался в раздумье, и бережно, как родного, похоронил дракона и снова зарыл яйца. Встреча с драконом – одним из чудес золотой Азии – сильно повлияла на Петра Толмачева. Его бурная деятельность стала прерываться странными оцепенениями, когда он вдруг замолкал на полуслове и, словно завороженный, нахмурив брови, пристально смотрел в пустоту. Казаки стали подумывать, что их молодой атаман болеет или затосковал по своей невесте Ксении.
Бурно начатая постройка станицы замедлилась, потому что зной лета, набирая силу, стал подниматься из пустынь в предгорья, лишая людей сил. Молодые здоровые казаки, не выдерживая июльской сорокапятиградусной жары, отступали перед ней, в десять часов утра уже прекращая работу и расползаясь в поисках укромного местечка. По десять раз за день купались в бурлящем озере, откуда выходили облепленные пиявками, прятались, где могли, но нигде не находили спасения. Не хотелось ни есть, ни говорить, ни шевелиться, и даже приостанавливался бег мыслей под опаленными сухими волосами. Люди словно растворялись в знойном мареве, становясь частью Азии, такой же монотонной и застывшей. Из глубины песков к станице приходили миражи, представая то дрожащими, как студень, призрачными куполами, то разноцветными фонтанами, то гигантскими двугорбыми верблюдами каравана Якуба, но утомленные зноем казаки, уже изрядно отупевшие от монотонности лета, ничему больше не могли удивляться. Андрей Солдатов, двадцатилетний казак из Уральска, как-то в полдень вдруг увидел над холмами древнего городища дрожавшие в знойном мареве дома с белыми стенами и колоннами, близнецы построек мертвого города. Солдатов, не удивляясь, зачем-то побрел к миражам и, не чувствуя зноя, рассматривал незнакомые надписи на досках, прикрепленных к стенам, тюки, сброшенные на землю, смотрел на задумчивых ослов и людей в странных одеждах с голыми ногами, которые жадно пили из кубков разбавленное вино, страдая от зноя. Они макали в кубок пальцы и брызгали в горящий костер капли вина, принося их в дар неведомым божествам. А после Андрея Солдатова нашли без сознания после тяжелейшего солнечного удара, лежащего в собственной блевотине. Его отнесли в тень у реки, обмыли холодной водой, привели в сознание, и затем он несколько дней пролежал на полу в доме с мокрой тряпкой на голове, и никто не придал значения его бреду.
Совсем неожиданно со стороны пустыни пришли, словно сгустились из знойного марева люди. С первого взгляда в них признали беглых крепостных, уже изрядно одичавших.
– Далеко вы забрались, – сказал им Петр Толмачев, чувствуя идущий от них отвратительный ему запах рыбы.
– От вас подальше, – хмуро ответили ему.
Казаки и беглые, посматривая друг на друга, пошли в тень акаций, где сели двумя полукругами, чувствуя невольную важность церемонии переговоров. Беглых было три десятка загорелых дочерна людей с выгоревшими волосами, уверенно себя чувствующих под невыносимым зноем, и Петр Толмачев, уже не удивляясь очередному чуду, смотрел на их богатые шелковые одежды, кушаки, серебряные рукояти шашек и нарезные английские винтовки у них в руках. Беглых привел Тарас – длинный, костистый малоросс с седеющими усами и голубыми выпученными глазами. С ним и пришлось разговаривать Петру Толмачеву.
– Идите к нам, – сразу сказал он Тарасу. – Тех, кто подойдет, поверстаем в казаки, а остальные пусть будут иногородними. Здесь Дикое поле, все можно.
– И шо, опять гнуть горб на чиновников и помещиков? – вопросил Тарас.
– Казаки только Богу и царю кланяются, – ответил Толмачев. – Чиновники и помещики нам не хозяева.
И неожиданно для себя он добавил:
– Да и разве они могут быть здесь.
И ему поверили. Беглые молчали, не в силах сразу преодолеть застарелую привычку недоверия и настороженности. Среди них были даже бежавшие из Семипалатинска каторжники, бредившие ненавистью и местью, и свирепо смотрящие на казачьи лампасы, и это простое, решавшее все проблемы предложение ошеломило их больше всех. Беглые молчали, переминая в руках пояса и нагайки, пока не встал Тарас и одним взглядом не увел их к дальней роще тутовника у реки, где они расположились кружком и о чем-то заговорили.
«Ну, теперь начнется» – подумал Петр Толмачев, и действительно, не прошло и часа, как со стороны рощи, где советовались беглые, громыхнул выстрел, потом второй, третий. Казаки лавой, словно они были на лошадях, выхватив шашки, помчались к роще, и увидели, что беглые, разделившись на две группы, бьются между собой, и на усыпанной тутовником земле уже лежат несколько окровавленных людей. Тарас и каторжники сбились в тесную группу, плечом к плечу, и с жестоким оскалом, капая потом, выхватив клинки, стали отступать, когда казаки присоединились к метнувшимся к ним беглым. В напряженной, наполненной взаимной тишине, где люди дышали ненавистью они, медленно пятясь, ушли из рощи, потому что никто из казаков не хотел умирать от руки этой сволочи, а беглые боялись Тараса, свирепо правившего ими не один год. Вскоре из-за тугайника послышалось ржание – там беглые спрятали лошадей, и несколько всадников помчались в пустыню. Длинный, как жердь, Тарас, обернулся и погрозил им нагайкой, а ему ответили свистом и неприличным жестом.
– Ну и хай с ним, – приподнимаясь с земли, сказал раненый.
У него выстрелом почти в упор были пробиты легкое и сердце, с каждым выдохом он выплевывал кровь, смердевшую порохом, и зажимая пузырящуюся кровью рану на груди, всё не умирал, а только бранился. Никто из раненых не умер (начал сбываться завет, что в город не войдет Смерть), хотя раны троих были были смертельны и заставили их немало помучиться. До них страшно было дотронуться – так ужасно смотрелось развороченное мясо, облепленное сочным тутовником, но казаки рассудили, что если оставить их в роще, то они непременно умрут от зноя, и осторожно отнесли в станицу, где положили в пустом доме.
Совместные заботы о раненых и пережитая вместе битва – первая в этом бесконечном краю, где нельзя жить спокойно – быстро сблизила казаков и беглых. Под стоны и брань шести неумирающих раненых они быстро сдружились, потому что беглые уже давно утратили русскую покорность и медлительность, и были смелы и бесстрашны, как казаки, а казаки были молоды и обаятельны. Уже со смехом вспоминая битву и долговязого Тараса, они не могли наговориться, только сейчас понимая, как им было всем одиноко в этом затерявшемся на самом краю жизни мире жары, миражей и неведомых чудес завтрашнего дня. Казаки и беглые, пережившие здесь не одну ночь, когда над степью плыла кроваво-красная луна, а со всех сторон подступала тьма без единого огонька, с радостью смотрели на загорелые, обветренные, такие же, как у них, русские лица, говорившие на одном языке и понимавшие шутки и невзгоды друг друга с полуслова. Они все были дети одной страны. Казаки рассказывали о Верном и о своем походе, а беглые поведали, что они сбились в кучу в Сибири, куда бежали в поисках воли, а встретили хищных, как волки, сибирских чиновников и стражников, озверевших от безнаказанности, берущих взятки соболями и самородками золота, и для потехи охотившихся на беглых со сворами собак. Устав скрываться, они поверили набредшему на них пучеглазому Тарасу, который, не расставаясь с оружием, потрясал старинным Евангелием, рассказывая о блаженной и праведной стране Беловодье, находящейся где-то на юге. Они пошли за ним, потому что больше было некуда.
Тарас обладал странным даром: всматриваясь за горизонт, находить путь, свободный от плетей и унижений власти, и он вывел их в степи, в неопределенный клин пограничья между империями, и повел на юг. Но Азия оказалась слишком большой страной, страной бесконечного неба над горами и пустынями, и после двух лет скитаний, измучившись, и оставив не одну могилу в степях, они осели неподалеку, на озерах, где кормились рыбной ловлей. То, что раненые не умирали, а крепли с каждым часом, добавило радости. Водки не было, но вечером переполненные счастьем люди устроили борьбу, пели песни и танцевали, и все словно опьянели, особенно казаки, впервые за много месяцев увидевшие женщин, которые были среди беглых.
Утром, разделившись – в станице остались женщины, раненые и пять казаков для охраны – отправились в поселок беглых за их имуществом. Выехав на рассвете, они добрались до цели вечером следующего дня, хотя, понукаемые встревоженными беглыми, ехали быстро, без ночевки, пережидая только самые жаркие часы у реки, где к спящим казакам подходили пеликаны и фламинго, и смотрели в лица людей глупыми глазами. «Вот бы на драконе слетать, туда-сюда и готово» – погоняя коня, проговорился о своей мечте Петр Толмачев. К концу пути горная река, вдоль которой они ехали, стала мутной и медлительной, ленивой, потом распалась на протоки, питающие мелкие озера и болота в низинах. Это была внутренняя дельта, замкнутый в себе зеленый мир высоких, как деревья, зарослей камышей и печальных рощ плакучих ив, растущих прямо из воды, где не смолкал комариный звон, цвел лотос, и среди бела дня был слышен рев тигров и леопардов. По тайным тропам среди болот, которые потом будут искать отряды Льва Троцкого, рыскавшие в поисках повстанцев Бориса Толмачева, казаки пошли вслед за беглыми по мягким, пахнущим прелой гнилью многометровым пластам камыша, слыша, как внизу, в своих ходах, хрюкают кабаны.
Безымянный поселок – два десятка глиняных домишек на холмах среди болот – встретил их тишиной и разрухой. Всё было разбито и разрушено Тарасом и его сподручными, уже побывавшими здесь. Могучий Тарас в ярости и тоске по утраченной власти выламывал двери из косяков, рвал ковры и кошмы, на которых остались следы его желтых зубов, свалил в кучу серебряную и медную посуду и растоптал её, превратив в тонкий слоеный лист, порвал одежду, а потом, стоя среди поселка, прокричал заклинание, и когда беглые стали собирать уцелевшие остатки своих вещей, вдруг со степи налетел холодный ветер и могучим, валящим с ног порывом унес с собой остатки вещей, вырвав из рук рубахи и серебряные наборные уздечки. Последним поднялся в воздух огромный персидский ковер, и захлопав полями, как крыльями, покружил над своей тенью, заставляя приседать лошадей, медленно и тяжеловесно набрал высоту и улетел куда-то за болота.
«Вот сволочь хитрожопая» – прокомментировали поступок Тараса беглые, не очень-то расстроившиеся потерей имущества. Насвистывая, теми же тропами, все выбрались из болот, на краю встретили гепардов и с хохотом свистели вслед стремительно убегающим собакокошкам.
А вернувшись в станицу, казаки поняли, что прежняя жизнь закончилась. Сюда могли прийти десять тысяч беглых и два полка казаков, и ничего бы они не изменили в жизни Софийской станицы – мира мужчин у рубежа перевала, но несколько женщин, пришедших с беглыми, изменили всё. Мужской монастырь без Бога, где людей объединяла вера в бескрайний простор Земли, был закрыт навсегда, стоило прошуршать в его стенах юбкам. Казаки, которые бродили раньше по станице голые, как Адам в раю, разговаривали, уже не слыша собственного сквернословия, и у всех на виду справляли нужду, забыв в одиночестве последние правила приличия, встретили Петра Толмачева приодетыми в заштопанные рубашки, вымытыми и причесанными, и по их смущенным, хитроватым лицам Петр понял, что порок, за который род человеческий изгнали из рая, чтобы он благоденствовал в этом пороке на Земле, уже пустил корни в станице. Теперь он понял, почему так спешили обратно казаки, проведя в седле без сна две ночи. Оставленный за старшего Семен Тарасов, молодой румяный красавец за четыре дня сильно похудел и побледнел, и докладывая, что ничего не случилось, и все раненые живы, улыбался, не в силах очнуться от счастливой оцепенелости, изредка оглядываясь на стоящую неподалеку молодую девушку, почти девочку, с русыми волосами и светлыми бесстыжими глазами.
– Что, взбледнулось, Сема? – сказал Петр и пошел на гудящих от усталости ногах в дом, чувствуя, что он бессилен перед этой силой женщин, перед которой отступили и Бог, и чёрт, и попытайся он бороться с ней, он повторит судьбу Самсона, пав к женским ногам и подолам.
В станицу пришла Ева в лице девяти женщин, грешная и удивительно простая и естественная, не понимающая, как можно жить иначе, кроме естества, простого, как циклы её лона, вносящие воздержание в любовь, ради которой она и жила. Ева не понимала мира мужских идей, рожденных агрессией самцов, была неспособна отягощать свой ум сложными построениями мыслей, но войдя в Софийскую станицу, поняла сердцем, что это её дом, а построившие поселок мужчины – это её мужчины. Иисточаемый ею аромат потек змеей по единственной улице станицы, обвился вокруг домов и остался здесь навсегда, кружа голову мужчинам и заставляя их, прихорашиваясь, идти толковать Еве всякие глупости, в которых слова не главное. В станице разом разгорелся пожар порока, питаемый дровами возбужденной плоти, и казаки, вернувшиеся с похода, не думая о сне и отдыхе, отправились бороться за женщин, отпуская грубые, похабные шуточки, а в душе чувствуя невольный страх перед таинственным существом женщины. Петр Толмачев, этот молодой патриарх, тоже в ту ночь не мог уснуть, сидя в своем пустом доме перед крохотным огоньком светильника из плошки жира и скрюченной тряпки, и чувствуя наливающуюся тяжесть внизу живота, твердил себе, что отдающим приказания не следует уподобляться простоте и порочной жизнерадостности низов, но воздержание взращивало в нем мучение, выворачивало из души страшного зверя-хищника, обнажая ту суть, которую только Смерть оставляла спокойной. Он ловил кружащих у огня мотыльков, обрывал им крылья и лапки и кидал в пламя, чувствуя в паленой вони чернеющих и трескающихся тел аромат Евы, и ему хотелось оседлать коня, построить казаков и разбивать им лица в кровь, сечь нагайкой до смерти, топтать, мчаться, выставив пики, и поднимать на них корчившихся от боли людей, детей, весь мир, всю Вселенную, так жестоко мучающую его желанием. Он чутко прислушивался к долетающим с улицы звуками порока – шагам, голосам спорящих людей, топоту танца и вскрикам, и от каждого женского голоса у него гулко билось сердце. Он лег наземь, прижимаясь телом к полу, перебирая пальцами и пытаясь думать о летучей кавалерии на драконах, летящих над водами на Париж и Лондон, и с радостью слился с землей, когда она, поскрипывая стенами дома, закачалась под ним, как огромная великая женщина, отдавшаяся ему. Он не сразу понял, что началось легкое землетрясение, которое никто в станице не заметил, потому что для счастливцев дрожание земли не было слышно за вздыманиями и толчками, рождающими яркие пятна за черной пеленой забвения, а обделенные метались в своем желто-красном мире воспаленной похоти, и обрушься небо на землю, они бы и того не заметили.
Ещё не заскулили шакалы, испуганные землетрясением, как в дом Петра совсем неожиданно вошла высокая стройная женщина, желтые глаза которой ярко вспыхнули в свете светильника. «Вижу, атаман не спит» – с игривым смешком сказала она, а аромат её кожи и волос окутал вскочившего Петра Толмачева и стал сладко душить его, сжимая сердце. Она бы получила то, за чем пришла, если бы была сдержаннее, но распаленная домогательствами десятка мужчин, от вожделеющих рук которых она вывернулась, была так горяча и влажна, что сразу же дотронулась до Петра Толмачева, со смешком поправив ему чуб. Он вздрогнул от удовольствия, вдыхая её аромат, но прикосновение родило страх, и он вдруг выскочил за дверь и через миг умчался из станицы на неоседланном коне.
Хлестнувший в лицо ветер сумасшедшей скачки не спасал от её запаха, а огромный горячий мужской жезл Петра Толмачева с каждым скачком лошади рождал сладостные видения. В белых изломах ледников он видел взметнувшиеся к небу белые одежды женщин, а из ночной тьмы представало странное существо, которое был он сам, Петр Толмачев, почему-то обдирающий в кровь колени на бухарском ковре атамана Колпаковского, запутавшийся в чужих ногах, руках, вскрикивающий, как от порки, под аккомпанимент мяукающей в его глубинах кошки. Он вдруг вспомнил, что лошадь под ним – белая молодая кобылица с прекрасной длинной гривой, и, протяжно застонав, излил мужское семя, этим признав бессилие любой власти перед желанием человека, даже своим собственным.