
Полная версия
От печали до радости или Первая любовь по-православному
Она засмеялась.
– Брось обратно, Тим. Не наше.
– Все равно никто не увидит, – беззаботно возразил тот.
– Никто не увидит. Бог видит, – ответила она.
– Да ну, Лин, – в тон ей отозвался он.
Лина тоже ведь сказала свои слова словно невсерьез. Она улыбалась, она смотрела на него и как будто и не думала, что говорит, просто надо было что-то сказать. Она правда не думала. Тим стоял, залитый солнечным светом. Тимка был такой красивый, смелый, хороший. Солнце и соленый ветер, и какая-то сладостная отрава в крови кружили голову, и она сама едва ли слышала смысла своих произнесенных слов.
Тим улыбнулся, перекинул мяч с руки на руку. И Лина стала серьезной. Он просто встал чуть-чуть по-другому. Чуть-чуть по-другому упали солнечные лучи. Крест на его груди вдруг вспыхнул сейчас отраженным светом закатного солнца. Пронзительно, ярко. Слишком ярко. Золото на золото. Обличением совести.
Лина словно очнулась от сна. Это она? Это Тим? Забывшие все на свете, Бога, и себя, и друг друга?
– Но твой крестик, Тим? – словно какой-то чужой, услышала она свой голос.
Да. Его крест. Когда-то Тим отмахнулся от этого напоминания. Но сейчас он не смог. Сейчас он был уже воцерковленным. Сейчас он знал – на этом кресте была пролита кровь. За него. За Лину. Чтобы они жили. Чтобы попирали льва и змия. Чтобы выбирали жизнь, а не геенну. Лина ведь тоже стала серьезной. Какой-то новый взгляд. Такого он еще никогда не видел. Щемящая сталь… Красива. Как она красива. Он и правда сейчас выкинет этот мяч и наконец уже поцелует и обнимет. Не такой уж это и грех. Все равно никто не увидит. Кому какое дело. «Если же правый глаз твой соблазняет тебя, вырви его и брось от себя, ибо лучше для тебя, чтобы погиб один из членов твоих, а не все тело твое было ввержено в геенну» (Мф.5.29), – понял он.
– Да, Лин. Я не подумал, – согласился Тим про мяч.
Она смотрела на него. Она не понимала. Почему он такой серьезный? Слишком серьезный. Как будто собирается бросить в море не этот мяч, а сундук сокровищ. И не золото и стерлинги. Сундук сокровищ со всем своим макетным флотом. За все годы, как он мастерил этот флот. А потом он размахнулся. Как на подаче в волейболе. Словно хотел перекинуть этот мяч через все море. Но не перекинул. Мяч все-таки через море не долетел. Все-таки упал на воду.
Лина не знала. Тим швырнул обратно в волны не мяч. Тим швырнул свое сердце. Туда, словно на глубь океана. Туда, где ни мысли, ни чувства. Туда – погубить свою душу, чтобы снова обрести ее. Тим знал. Он крещеный. Он православный. Он должен. Этот крест на груди – все равно, что был Андреевский флаг флоту Российской Империи. Его не предают. Как не сдают и не спускают Андреевского стяга.
– Мечом и луком твоим отними у аммореев землю, отдай ее Сыну возлюбленному Отца, таинственному Иосифу, – Христу. Так сделал прообразовательно святой патриарх Иаков (Быт. 48:22). Землею – называю твое сердце; аммореями – кровь, плоть, злых духов, завладевших этою землею. У них надо отнять ее душевным подвигом, то есть деланием умным и сердечным.
Свт. Игнатий Брянчанинов«Едины парус и душа…»[48] Тим тоже еще не знает. Это будет их общее с Линой решение. «И если правая твоя рука соблазняет тебя, отсеки ее и брось от себя, ибо лучше для тебя, чтобы погиб один из членов твоих, а не все тело твое было ввержено в геенну» (Мф.5:30), – вот она была, эта щемящая сталь в глазах девочки…
Глава 16. «И, смеясь надо мной, презирая меня…»
«Яко смирися в персть душа наша, прильпе земли утроба наша…»
(Пс.43:26)«Смысл этих слов следующий: мы погибли, мы погребены, положение наше нисколько не лучше положения мертвых»
(Иоанн Златоуст).Там, на берегу моря, было какое-то мужество. Какая-то сила. Наверное, просто море. Просто – небо… Когда перед тобой лежит могучий океан, когда над тобой огромное, бездонное небо, «огромное небо, огромное небо, огромное небо – одно на двоих»[49], наверное, всегда ведь все проще. И легче. Любое решение. Любая печаль…
Но дома ее накрыли слезы и рыдание. Завтра она порвет эту дружбу с Тимом. Завтра она скажет, чтобы он больше не находил ее на набережной пляжа. Набережной много, песка много, моря много – хватит всем и на всех. И на двоих, и на одного. И Тим больше не придет. Они больше не возьмутся за руки. Не будут сидеть вдвоем на старых досках пирса. Он не будет доставать и показывать ей крабов, и снова бросать потом обратно в море. Так надо. Так должно быть. Она понимала. Но ведь Тимка – он такой хороший, и она так привыкла, и ей так будет не хватать этой дружбы. Просто не хватать его. Его темных глаз. Его улыбки.
Лин понимала – глупость. Отчаянная, безумная глупость. Но слезы лились сами собой, и боль выворачивала душу. Страсть – страдание… Когда-то в какой-то сказке Аладдин выпустил из старой лампы джинна. Но джинны бывают не только в сказках. Наверное, они с Тимом словно открыли некую аладдинову лампу и выпустили этих джиннов. Каких-нибудь мерзких и черных эфиопов. Тысячу и сто бесов. Эти джинны сейчас точно стояли, и насмехались, и торжествовали. А она плакала. Плакала горькими, отчаянными слезами, позорными, стыдными – из-за какого-то мальчишки, забыв Бога… «Когда сердце твое не свободно, – это знак пристрастия. Когда сердце твое в плену, – это знак страсти безумной, греховной…»[50].
Лина, наверное, поняла сейчас булгаковскую Маргариту. Она просто не была православной и не знала, куда бежать, вот и заложила душу дьяволу по своей боли к Мастеру. Заложила, бедная, и погубила, и осталась у разбитого корыта и в своем веке, и в будущем. «Пять коней… И одно золотое с рубином кольцо…»[51]
Пять коней подарил мне мой друг ЛюциферИ одно золотое с рубином кольцо,Чтобы мог я спускаться в глубины пещерИ увидел небес молодое лицо.Кони фыркали, били копытом, маняПонестись на широком пространстве земном,И я верил, что солнце зажглось для меня,Просияв, как рубин на кольце золотом.Много звездных ночей, много огненных днейЯ скитался, не зная скитанью конца,Я смеялся порывам могучих конейИ игре моего золотого кольца.……………И, смеясь надо мной, презирая меня,Люцифер распахнул мне ворота во тьму,Люцифер подарил мне шестого коня —И Отчаянье было названье ему.Православная вера – оказывается, тоже не панацея. Конечно. Когда такая дурная и бестолковая жизнь у тебя, а не православная вера. «И всюду страсти роковые, и от судеб защиты нет…» – всхлипнула Лина. Но когда у тебя православная вера, ты все равно ведь знаешь, что делать. Молиться. Каяться. Исповедоваться. Причащаться. Бежать в храм. «Когда с тобою Господь, – надейся на победу: Господь не может не быть победителем. Испроси себе у Господа победу; испроси ее постоянною молитвою и плачем…»[52]
Лина знала. Господь – Он Врач. Он исцеляет. Он всех исцеляет. Хромых, и больных, и убогих, и увечных. И, значит, и уязвленных первой любовью – тоже, умудрившихся вдруг глотнуть этого адского коктейля первой школьной любви. Когда не пожениться и не повенчаться, а он ведь самый лучший на свете. Дружба по краю. Дружба на грани. Дружба, которой не должно быть.
Она наконец устанет. Наконец заснет. А слезы еще срывались сквозь сон с ресниц на подушку, и вспоминалось море, море – и яркое-яркое солнце, и Тимкина улыбка. Тим, Тимон, Тима, Тимка…
Глава 17. Ветер с моря
Это было печальное, тяжелое утро. Лина встала, дотянулась до телефона и отключила будильник. Снова нырнула под одеяло. Вставать не хотелось, вставать не было сил. Мир стал другим. Жизнь стала другой. Серой и скучной. Просто какая-то тяжелая обязанность, а не жизнь. Вроде был последний звонок. Было счастье. А сейчас все неважно. А сейчас – такая тоска. Все одно. Готовиться поступать. Помогать по дому. Ходить на кружок. А еще сегодня воскресенье и надо идти в храм. Лина снова потянулась к телефону. На все уже все равно, но время ее, ее будильник. Чтобы успеть на раннюю Литургию на 6:40. Мама с младшими пойдут на позднюю, а они с Тимом ходили с самого утра. Чтобы воскресный день был длиннее, целый день – как вся жизнь. Тим, Тимон, Тима, Тимка…
«Аще и подвизается кто, сказал апостол, не венчается, аще не законно подвизатися будет. Никтоже бо воин бывая, возвещает он, обязуется куплями житейскими, да воеводе угоден будет» (2 Тим. 2: 5, 4). Все, что препятствует самоотвержению и вводит в сердце молву, – купля житейская. Гневно взирает на нее Бог, – отвращается от воина, обязавшегося куплею житейскою! Потому святой апостол убеждает ученика своего к истинному духовному подвигу: “ты убо злопостражди яко добр воин Иисус Христов” (2 Тим. 2:3)»[53], – вспомнила она. Все – купля житейская. Раз в сердце молва – она, она…
Она стояла на службе и словно была и здесь, и не здесь. Пыталась слушать. Пыталась молиться. Отчаянная, мучительная служба. Когда ничего не слышишь. Когда не можешь собраться. Когда время идет, и уже Херувимская – а ты понимаешь: ты где-то не здесь. Ты где-то в молве. Но храм – это корабль. Ковчег спасения. Все-таки она здесь. Кто-то спит на корме. Кто-то поднимает паруса и вяжет реи. Она хочет к парусам. Как Артур Грэй. Но Артур Грэй был Артуром Грэем. А она – нет. Как сказал Тимка: «Кисель или кисея – все одно. Про слабаков».
Служба закончилась, и, наверное, она встала где-то не в том месте, прошла где-то не той стороной. Потому что подошла дежурная женщина по храму и сделала замечание, что такая взрослая уже девица, а ходишь в таких коротких платьицах. Лина слушала как сквозь туман, как сквозь какой-то звон в ушах. Улыбалась. Кивала. Соглашалась. И не понимала. Почему именно она? Почему именно ей? Вот, полхрама платья еще короче, чем у нее. И это взрослые тети, а не вчерашние школьницы, у которых только в эту пятницу прозвенел последний звонок. Но это не ее дело, вспомнила она. «Что тебе до того? ты иди за Мною» (Ин.21:22).
Лина взобралась в автобус. «Ветер с моря дул, ветер с моря дул, нагонял беду, нагонял беду. И сказал ты мне, и сказал ты мне, больше не приду, больше не приду…»[54] Страсти. Вздохнула она. И здесь страсти. «Видно не судьба, видно, не судьба…» «Как будто других песен нет», – отмахнулась она от назойливого мотива и вздохнула: Тим… Тим, Тимон, Тима, Тимка… Купля житейская. Снова – купля житейская…
Лина приехала, поднялась на этаж, попала наконец в квартиру и разревалась. Да. Из-за платья. Последняя соломинка, которая переломила спину верблюду. Вот только еще и думать сейчас, в чем ходить в храм. И в чем вообще теперь ходить. Потому что она привыкла, что можно всегда взять да и забежать в храм, какое-то личное событие или праздник, а теперь, значит, уже и не забежишь. Можно, конечно, как говорит бабушка, «сделать морду тяпкой» и ходить, как ни в чем ни бывало. Но это не тот выход. «Научитесь от Меня, ибо Я кроток и смирен сердцем…» (Мф.11:29)
Лина вытерла слезы и встала, распахнула дверцу шкафа. Поискать сразу. Чтобы не метаться потом в последний момент перед службой. Где-то что-то было длинное, мама что-то покупала или шила, просто она никогда не носила. Вообще Лине, наверное, было все равно, что носить. Длинное или школьную форму, платья или джинсы. Просто обидно, что теперь постоянно будут лишние заботы и ненужные проблемы. Как и что одеть. А так – все равно. «Где наша не пропадала…» Тут столько всего успеть надо. Школа, уроки, книги, море, Тимка… Да. Опять Тимка. Купля житейская. Снова – купля житейская…
Глава 18. Про паруса, «Розу-Мимозу» и диалектику
А потом Лина посмотрела на себя, новую и незнакомую, в зеркало, – и улыбнулась.
Наверное, она поняла, почему мама всегда ходит только так. Хотя XXI век и все равно ведь нет обязательного дресс-кода, как одеваться православной маме. Но просто длинные платья – они словно вне времени и пространства. Слово какой-то другой, параллельный мир. Твоя параллельная жизнь.
Ведь в каких-нибудь таких платьях когда-то в прериях Северной Америки те стойкие и смелые женщины первых переселенцев и взнуздывали своих мустангов и закидывали ногу в стремя. И молчали. И улыбались. Просто такой характер. А солнце запекалось на губах, и колосилась бизонова трава. Очень зеленая бизонова трава.
Или именно в таком платье в каком-нибудь XVII веке какая-нибудь английская аристократка, любимая папина дочка, не отсиживалась и не пряталась тогда, когда пересекающий Атлантику парусник ее отца брали на абордаж пираты, но побежала на палубу, подняла оброненную кем-то саблю и тоже билась с командой. И платье ведь не мешало. Потому что было не до платья.
А еще в каких-нибудь похожих одеждах жены-мироносицы шли ко гробу Господа с ароматами поклониться и воздать последнюю честь Погребенному, когда ученики и все мужчины сидели тогда за затворенными дверями «страха ради Иудейска» (Ин.20:19).
Лина поняла. Длинные платья не бремя. И не лишняя забота. Это – выход. Она больше уже не была школьницей. Но все равно ведь душе чего-то хотелось. Чего-то такого, чего она и не знала сама. Как чем-то таким ведь стали для того маленького мальчика у Грина его понимание судьбы и образа капитана.
«Никакая профессия, кроме этой, не могла бы так удачно сплавить в одно целое все сокровища жизни, сохранив неприкосновенным тончайший узор каждого отдельного счастья. Опасность, риск, власть природы, свет далекой страны, чудесная неизвестность, мелькающая любовь, цветущая свиданием и разлукой; увлекательное кипение встреч, лиц, событий; безмерное разнообразие жизни, между тем как высоко в небе то Южный Крест, то Медведица, и все материки – в зорких глазах, хотя твоя каюта полна непокидающей родины с ее книгами, картинами, письмами и сухими цветами, обвитыми шелковистым локоном в замшевой ладанке на твердой груди. Осенью, на пятнадцатом году жизни, Артур Грэй тайно покинул дом и проник за золотые ворота моря. Вскорости из порта Дубельт вышла в Марсель шхуна «Ансельм», увозя юнгу с маленькими руками и внешностью переодетой девочки. Этот юнга был Грэй, обладатель изящного саквояжа, тонких, как перчатка, лакированных сапожков и батистового белья с вытканными коронами.
В течение года, пока «Ансельм» посещал Францию, Америку и Испанию… <…> понемногу он потерял все, кроме главного – своей странной летящей души; он потерял слабость, став широк костью и крепок мускулами, бледность заменил темным загаром, изысканную беспечность движений отдал за уверенную меткость работающей руки, а в его думающих глазах отразился блеск, как у человека, смотрящего на огонь. И его речь, утратив неравномерную, надменно застенчивую текучесть, стала краткой и точной, как удар чайки в струю за трепетным серебром рыб.
Капитан «Ансельма» был добрый человек, но суровый моряк, взявший мальчика из некоего злорадства. В отчаянном желании Грэя он видел лишь эксцентрическую прихоть и заранее торжествовал, представляя, как месяца через два Грэй скажет ему, избегая смотреть в глаза: – «Капитан Гоп, я ободрал локти, ползая по снастям; у меня болят бока и спина, пальцы не разгибаются, голова трещит, а ноги трясутся. Все эти мокрые канаты в два пуда на весу рук; все эти леера, ванты, брашпили, тросы, стеньги и саллинги созданы на мучение моему нежному телу. Я хочу к маме». Выслушав мысленно такое заявление, капитан Гоп держал, мысленно же, следующую речь: – «Отправляйтесь куда хотите, мой птенчик. Если к вашим чувствительным крылышкам пристала смола, вы можете отмыть ее дома одеколоном „Роза-Мимоза“». Этот выдуманный Гопом одеколон более всего радовал капитана и, закончив воображенную отповедь, он вслух повторял: – Да. Ступайте к «Розе-Мимозе».
Между тем внушительный диалог приходил на ум капитану все реже и реже, так как Грэй шел к цели с стиснутыми зубами и побледневшим лицом. Он выносил беспокойный труд с решительным напряжением воли, чувствуя, что ему становится все легче и легче по мере того, как суровый корабль вламывался в его организм, а неумение заменялось привычкой. Случалось, что петлей якорной цепи его сшибало с ног, ударяя о палубу, что непридержанный у кнека канат вырывался из рук, сдирая с ладоней кожу, что ветер бил его по лицу мокрым углом паруса с вшитым в него железным кольцом, и, короче сказать, вся работа являлась пыткой, требующей пристального внимания, но, как ни тяжело он дышал, с трудом разгибая спину, улыбка презрения не оставляла его лица. Он молча сносил насмешки, издевательства и неизбежную брань, до тех пор пока не стал в новой сфере «своим», но с этого времени неизменно отвечал боксом на всякое оскорбление.
Однажды капитан Гоп, увидев, как он мастерски вяжет на рею парус, сказал себе: «Победа на твоей стороне, плут». Когда Грэй спустился на палубу, Гоп вызвал его в каюту и, раскрыв истрепанную книгу, сказал: – Слушай внимательно! Брось курить! Начинается отделка щенка под капитана.
И он стал читать – вернее, говорить и кричать – по книге древние слова моря. Это был первый урок Грэя. В течение года он познакомился с навигацией, практикой, кораблестроением, морским правом, лоцией и бухгалтерией. Капитан Гоп подавал ему руку и говорил: «Мы».
В Ванкувере Грэя поймало письмо матери, полное слез и страха. Он ответил: «Я знаю. Но если бы ты видела, как я; посмотри моими глазами. Если бы ты слышала, как я: приложи к уху раковину: в ней шум вечной волны; если бы ты любила, как я – всё, в твоем письме я нашел бы, кроме любви и чека, – улыбку…» И он продолжал плавать, пока «Ансельм» не прибыл с грузом в Дубельт, откуда, пользуясь остановкой, двадцатилетний Грэй отправился навестить замок. Все было то же кругом; так же нерушимо в подробностях и в общем впечатлении, как пять лет назад, лишь гуще стала листва молодых вязов; ее узор на фасаде здания сдвинулся и разросся.
Слуги, сбежавшиеся к нему, обрадовались, встрепенулись и замерли в той же почтительности, с какой, как бы не далее как вчера, встречали этого Грэя. Ему сказали, где мать; он прошел в высокое помещение и, тихо прикрыв дверь, неслышно остановился, смотря на поседевшую женщину в черном платье. Она стояла перед распятием… <…> – «О плавающих, путешествующих, болеющих, страдающих и плененных», – слышал, коротко дыша, Грэй. Затем было сказано: – «и мальчику моему…» Тогда он сказал: – «Я…» Но больше не мог ничего выговорить. Мать обернулась. Она похудела: в надменности ее тонкого лица светилось новое выражение, подобное возвращенной юности. Она стремительно подошла к сыну; короткий грудной смех, сдержанное восклицание и слезы в глазах – вот все. Но в эту минуту она жила сильнее и лучше, чем за всю жизнь. – «Я сразу узнала тебя, о, мой милый, мой маленький!» И Грэй действительно перестал быть большим. Он выслушал о смерти отца, затем рассказал о себе. Она внимала без упреков и возражений, но про себя – во всем, что он утверждал, как истину своей жизни, – видела лишь игрушки, которыми забавляется ее мальчик. Такими игрушками были материки, океаны и корабли.
Грэй пробыл в замке семь дней; на восьмой день, взяв крупную сумму денег, он вернулся в Дубельт и сказал капитану Гопу: «Благодарю. Вы были добрым товарищем. Прощай же, старший товарищ, – здесь он закрепил истинное значение этого слова жутким, как тиски, рукопожатием, – теперь я буду плавать отдельно, на собственном корабле». Гоп вспыхнул, плюнул, вырвал руку и пошел прочь, но Грэй, догнав, обнял его. И они уселись в гостинице, все вместе, двадцать четыре человека с командой, и пили, и кричали, и пели, и выпили и съели все, что было на буфете и в кухне.
Прошло еще мало времени, и в порте Дубельт вечерняя звезда сверкнула над черной линией новой мачты. То был «Секрет», купленный Грэем; трехмачтовый галиот в двести шестьдесят тонн. Так, капитаном и собственником корабля Артур Грэй плавал еще четыре года, пока судьба не привела его в Лисс. Но он уже навсегда запомнил тот короткий грудной смех, полный сердечной музыки, каким встретили его дома, и раза два в год посещал замок, оставляя женщине с серебряными волосами нетвердую уверенность в том, что такой большой мальчик, пожалуй, справится с своими игрушками»[55].
А еще когда-то в Северной Америке были прерии. Тоже – тоска… «Прерия как море – не отпускает того, кто познал и полюбил ее»[56]. Лина, конечно, никогда прерий не видела. Но знала по книжкам. Зеленая-зеленая трава, синее небо и много мужества, доблести и стойкости. Все как всегда. На Диком Западе – как на Диком Западе. Завтра все пропадет задаром, ни за цент и ни за копейку. Но он стоит молча и спокойно. Светлоголовый мальчишка со своими капитанскими погонами. Она тоже всегда хотела уметь также. Чтобы все и всегда – нипочем. Молчать. Просто молчать. «Слава Богу за все…»
Но прерий ведь больше нет. И кораблей с белыми парусами – тоже. Печаль. Тайная печаль всех случайных Ассолей и Грэев XXI века. Мир не поймет. Никто не поймет. Но Ассоль в той книжке у Грина тоже никто не понимал и крутили у виска. Просто мир любит свое. «Я передал им слово Твое, и мир возненавидел их, потому что они не от мира, как и Я не от мира» (Ин.17:14).
«Как и Я не от мира…»
Лина улыбнулась. Картинка сложилась. Хорошая, простая картинка. Прерий – нет. Парусов – тоже. Но есть православная вера. И жены-мироносицы. Как она столько жила и не понимала до конца? Православная вера – лучше. Любых парусов и прерий. «Господня земля и исполнение ея…» (Пс. 23; 1). «Не видел того глаз, не слышало ухо, и не приходило то на сердце человеку, что приготовил Бог любящим Его» (1Кор. 2, 9). И не надо никуда ехать. Не надо становиться никаким юнгой. Никаким Шеттерхэндом. Просто бери и преодолевай себя. Или тогда убирайся с корабля. К «Розе-Мимозе», как сказал капитан Гоп. «Только смелым покоряются моря…»[57]
Лина подумала еще и нашла свою косынку, как всегда, куда-то брошенную, закинутую и забытую, как специально для того, чтобы потерять, и не найти в самый ответственный момент, и опоздать на Литургию. Повязала. Вот теперь ведь совсем другой вид. Такой новый, форменный, православный. «Начинается отделка щенка под капитана», – торжествующе улыбнулась она. Единство формы и содержания. Диалектика[58]. Это уже как сказал бы дедушка-атеист.
Лина вздохнула по дедушке. Верит в какой-то дарвинизм, в какую-то эволюцию. Лине было непонятно. Но антропологи, наверное, на то и антропологи, что ищут и хотят открыть то, чего нет.
«Научные ископаемые свидетельства в пользу “эволюции человека” состоят из: ископаемых останков неандертальца (много экземпляров); синантропа (несколько черепов); так называемых яванского, гейдельбергского и пилтдаунского “людей” (20 лет назад) и недавних находок в Африке (все они крайне фрагментарны) и из немногих других останков. Все ископаемые свидетельства “эволюции человека” можно уместить в ящик размером с небольшой гроб, и происходят они из далеко удаленных одна от другой местностей, при отсутствии надежных указаний хотя бы на относительный (а уж тем более “абсолютный”) возраст и без всяких указаний на то, как эти разные “люди” связаны между собой родством или происхождением»[59].
– Да, взрослый человек развивается из эмбриона; да, огромное дерево вырастает из желудя; да, возникают новые разновидности или организмы, будь то «расы» человека или породы кошек, собак и фруктовых деревьев. Но все это – не эволюция: это только изменчивость в пределах определенной разновидности или вида; она не доказывает и даже не предполагает (разве только вы уже веруете в это в силу ненаучных причин), что одна разновидность (или вид), развиваясь, становится другой, что все ныне живущие создания являются продуктом такого развития из одного или нескольких примитивных организмов.
Серафим (Роуз)С Серафимом Роузом все вставало на свои места: и дарвинизм, и школьные учебники, и то, что сотворил Бог человека: «Эволюция – совсем не “научный факт”, а философия». Но дедушка не слушал, как все просто и понятно может быть, и клал душу и жизнь за воинствующий атеизм.
– Линок, пойдем кушать, – крикнула мама из кухни. – И наведи потом порядок в книгах, протри пыль.
Лина поняла, что не услышала, как хлопнула входная дверь. Мама с младшими уже пришла с поздней Литургии. Начинался обычный день. Праздничный воскресный обед. Когда все в сборе, все дома. А впереди – еще столько времени до вечера и можно столько всего успеть. Мама улыбалась. Она вообще всегда была такая. Никогда не кричала и не раздражалась. Только становилась какой-то по особенному серьезной, и голос звенел тогда вдруг нотками стали, когда приходилось применять строгость.
Лина улыбнулась. Она поняла ее тайну. Одноклассницы порой ужасались и удивлялись на ее маму, что как же это скучно и печально – пять детей, сидеть дома и не работать. Но мама не скучала. Лина всегда это знала и не понимала девчонок, которые жалели ее мать. Только она никогда не задумывалась. Но сейчас поняла. В серо-зелено-карих маминых глазах, наверное, просто словно были отражены даль прерий, даль моря и православная вера… Все вместе. «Блажени не видевшии и веровавше…» (Ин. 20:29) «Блажен муж…» (Пс.1:1)
«Блажен муж…» Это Лина пошла наводить порядок в книгах, и, как обычно и водится, скоро уже сидела посреди разложенных стопок и читала, просто случайно открыв книгу, но задержавшись вдруг на заинтересовавшем месте. Только обычно она всегда больше читала другое. Про прерии. Ну, или про море. Но сегодня она почему-то взяла эту книгу. Из любимого маминого собрания сочинений Игнатия Брянчанинова. Она заглядывала иногда и раньше, но теперь почему-то зачиталась. На этой странице она никогда еще не открывала. «Совсем как про прерии книжка», – удивилась Лина. И поняла маму. Конечно, любимое собрание сочинений.