Полная версия
ХX век: проработка прошлого. Практики переходного правосудия и политика памяти в бывших диктатурах. Германия, Россия, страны Центральной и Восточной Европы
Важным следствием распада тоталитарной системы является не только острый кризис идентичности, необходимость поиска новых оснований коллективной идентификации, но и высвобождение индивидуальной и коллективной памяти различных сообществ (этнических, религиозных и пр.), репрессированной в условиях диктатуры. Появление свободы высказывания как следствие краха прежнего режима способствует выходу на поверхность индивидуальных воспоминаний. Подобное освобождение памяти, однако, еще не является гарантией обретения обществом коллективной памяти о случившемся, поскольку, по справедливому замечанию социолога Льва Гудкова, «все пережитое частным человеком, прежде всего – нерефлексивное страдание, уходит в никуда, если только оно не подверглось институциональной или специализированной проработке, если оно не пущено на другие каналы культурного воспроизводства, если частные мнения не санкционированы какой-то инстанцией, имеющей ранг надындивидуального образования»[110]. Как отмечал исследователь исторической памяти Вульф Канштайнер, «все воспоминания, включая воспоминания свидетелей, очевидцев, приобретают коллективную значимость, только если они структурированы, представлены и использованы в социальной среде. В результате средства представления, обеспечивающие данный процесс, помогают наилучшим образом проследить эволюцию коллективных воспоминаний, особенно когда мы пытаемся восстановить, реконструировать их постфактум»[111].
В связи с этим особое значение приобретает проблема формирования механизмов удержания и воспроизводства коллективной памяти в новых общественно-политических условиях. Коллективную память можно рассматривать как «совокупность представлений о прошлом, структурированных той или иной социальной группой в процессе изобретения, присвоения, селекции событий прошлого, затрагивающих властные взаимоотношения внутри общества»[112].
В социальных исследованиях коллективная память все чаще становится атрибутом определенных групп – «сообществ памяти» (communities of memory), а не всего общества в целом. В современных условиях различные общественные группы – интеллектуальные и политические элиты, гражданские объединения (религиозные, этнические группы, ветеранские организации, организации жертв нарушений прав человека и др.), средства массовой информации, а также формальные институты (образовательные, судебные и пр.) – могут выступать посредниками между индивидуальными воспоминаниями и национальной (или официальной) памятью, закрепленной в официальных речах и торжественных мероприятиях, в официальных версиях национальной истории[113]. «Сообщества памяти» сегодня все чаще стремятся к признанию собственной версии коллективной памяти на общенациональном уровне и предъявляют государству соответствующие требования[114].
Появление «сообществ памяти», формирование коллективных памятей различных социальных групп, способных отстаивать свое право на память, бороться за презентацию собственной версии памяти в публичном пространстве предполагает наличие определенного типа общественных отношений. Реализация принципа плюрализма и конкуренции, определенной степени свободы в общественно-политической сфере – это предпосылка возникновения различных коллективных воспоминаний.
В обществах, где существует открытый и противоречивый исторический дискурс (или, по крайней мере, его возможность), где его принципы и нормы разделяются всеми участниками и где процесс формирования идентичности и самовосприятия происходит на основании обсуждения, переговоров в публичной сфере, есть вероятность предотвращения мифологизации прошлого[115]. Там, где содержание коллективной памяти представляет собой результат постоянных согласований (или борьбы) в публичной сфере, официальная память хотя и может быть доминирующей, но не является, как правило, единственной. А значит, ни идентичность, ни память в таких обществах не монолитны; они способны меняться в соответствии с реальной общественной динамикой, вырабатываться в результате постоянного процесса публичного согласования различных позиций и интересов, выкристаллизовываться в попытке достижения той модели общежития, которую Ханна Арендт определяла как «совместное бытие различий»[116].
Исследовательский интерес здесь представляет изучение и описание процессов столкновения, взаимодействия различных типов и уровней коллективной памяти (связанных с реализацией целей, интересов, представлений различных социальных групп), а также их влияния на официальный дискурс и в конечном итоге на то, что социолог Юрий Левада именовал «программой культуры»[117]. Поскольку особую роль в структурировании политического дискурса играют символы и символические структуры общественного мнения, задача состоит в анализе и понимании структуры и логики данного дискурса, изучении институтов, обеспечивающих его воспроизводство и связанных с ним символических практик[118].
Хотя забвение, вытеснение является частью меморизации в любом социальном контексте, особый интерес представляют процессы «обретения памяти» в результате выхода на авансцену публичной жизни различных сообществ памяти, презентация ими соответствующих версий прошлого, влияние этих дискурсов на официальный и, наконец, структуризация и институционализация коллективной памяти.
Помимо умножения «сообществ памяти», другой значимой тенденцией последних десятилетий стал обозначившийся сдвиг в логике формирования воспоминаний о прошлом. Теперь в памяти многих народов находится место не только для воспоминаний о героических моментах национальной истории, но и о страданиях и преступлениях – о том, на чем ранее было не принято акцентировать внимание, о том, что зачастую скрывалось. Последние десятилетия были отмечены появлением новой «культуры легитимации», которая выражается в отказе от традиционных положительных форм политической легитимации – как правило, отмеченной триумфальным утверждением национальной истории – и включением проблематики национального покаяния и воспоминаний о коллективной несправедливости, имевшей место в тот или иной период прошлого. Процесс покаяния и примирения, развернувшийся в мире на рубеже XX–XXI веков, дал основания некоторым экспертам определить его как «настоящую лавину извинений»[119].
В связи с этим возникают вопросы: как и почему меняются политические установки и мемориальные дискурсы? Каким образом на смену героической истории приходят воспоминания о неблаговидном, зачастую преступном прошлом? Какие факторы влияют на изменение общественно-политического климата в стране? В этой главе мы обратимся к анализу источников изменения официальной коллективной памяти на примере послевоенной Западной Германии, рассмотрим в самых общих чертах те факторы, которые оказали наибольшее влияние на формирование исторического дискурса о Холокосте и Второй мировой войне, на изменение общественно-политической обстановки в ФРГ и – шире – всей западногерманской «программы культуры».
Расширение публичной сферы и появление альтернативных версий памяти
В период после окончания Второй мировой войны и вплоть до середины 1960-х годов вытеснение памяти о преступлениях и жертвах Третьего рейха, с одной стороны, и самосожаление, виктимизация, культивирование собственных страданий, с другой, стали для немцев массовыми защитными механизмами избегания моральной и исторической ответственности за роль в Холокосте в качестве исполнителей преступлений, коллаборационистов или безучастных наблюдателей.
Программа денацификации, несмотря на всю ее значимость, не оказала того воздействия на общественно-политическую сферу, которого ожидали союзники. С 1945 по 1948 год число немцев, считавших нацизм хорошей, но плохо реализованной идеей, выросло с 47 до 55 %, а число тех, кто считал нацизм исключительно плохой идеей, снизилось с 41 до 30 %. Тогда же 18 % жителей Германии были убеждены, что нация может стать сильной только в случае нахождения у власти диктатора; 29 % высказывались за цензуру публикаций, критикующих правительство; 33 % были уверены, что евреи не могут иметь те же права, что и остальные граждане. Имперские амбиции немцев тоже отнюдь не исчезли. Так, 52 % опрошенных в 1946 году считали, что территории Данцига (Гданьска), Судетской области и Австрии должны принадлежать Германии, 39 % придерживались откровенно антисемитских взглядов, 48 % были убеждены в том, что одни расы более склонны к господству, чем другие[120].
В апреле 1947 года публицист Ойген Когон в статье «О ситуации» так описывал доминирующее общественное состояние:
Миллионы и миллионы в этой стране руин и невыносимого для многих душевного и физического страдания пытаются понять смысл происходящего. Но большая часть нации ничего не хочет знать об истинной взаимосвязи и глубоком смысле событий. Многие немцы делают свои обычные дела, сердитые на все и вся или отчаявшиеся, громко жалуясь и ворча, сваливают вину за случившееся частично на «ошибки, допущенные национал-социализмом», а в основном на союзников, которые победили и держат теперь страну в оккупации. Все их аргументы поверхностны, черпаются лишь из очевидных фактов: жертвы войны с воздуха (конечно, против Германии, позабыв при этом немецкие террористические налеты на Польшу, на Роттердам, на Белград, на Ковентри и все другие города с мирными жителями, которые надлежало «стереть с лица земли», все это было давно и не важно …но Дрезден, и Гамбург, и…!). Жертвы воздушных налетов отождествляются со всеми ужасами концлагерей; истязание и частичное уничтожение других народов немцами – «если это действительно правда!» – противопоставляется насильственному выселению 12 миллионов немцев с Востока; выкачанные национал-социализмом ресурсы Европы приравниваются к демонтажу экономики Германии оккупационными властями; если другие годами голодали, то это было жестокой необходимостью военного времени, а нас заставляют умирать от голода в мирное время. <…> Эта часть нации почти ничего не желает признавать. И на деле это выглядит так, будто это есть большая часть немецкого народа. И день ото дня она все растет[121].
Подобные общественные настроения нашли отражение в соответствующем официальном политическом дискурсе, а также в политике памяти, нацеленной на примирение с нацистским прошлым и на его забвение. Акцент в публичных выступлениях западногерманских политиков в послевоенные годы неизменно делался на страданиях немцев, ставших жертвами Гитлера и его клики, страдавших от войны, бомбежек, вынужденного переселения и т. п. Среди распространенных риторических приемов, к которым прибегали первые лица созданной в 1949 году Федеративной Республики Германии, было активное употребление в официальных речах неагентивных конструкций – страдательного залога («преступления, которые были совершены»), безличных предложений и конструкций («несчастья, постигшие нас»), а также метафор, подчеркивающих внесубъектный, фаталистический характер прошлого как находящегося за пределами человеческого контроля («катастрофа», «разрушительные силы» и пр.)[122]. Как отмечал историк Норберт Фрай, автор книги «Политика прошлого. Истоки Федеративной республики и национал-социалистическое прошлое»: «То, что оставалось от Третьего рейха, – превратилось в инкарнацию абстрактного зла, в национал-социализм без национал-социалистов»[123].
На фоне нараставших защитных настроений более чем в два раза – с 78 % в 1946 году до 38 % в октябре 1950 года – сократилась доля признававших Нюрнбергский процесс справедливым[124]. На вопрос, заданный социологами из Института Алленсбаха в августе 1953 года, «Как вы думаете, можно ли упрекнуть немецких солдат за их поведение в оккупированных странах во время войны?», 55 % респондентов ответили «нет» (среди мужской части населения этот показатель достигал 60 %); 21 % опрошенных выбрали позицию «в некоторых случаях» и лишь 6 % респондентов ответили «да» (еще 18 % не определились с ответом)[125].
Одним из наиболее значимых индикаторов примирения с прошлым стала широкомасштабная амнистия нацистских преступников в 1950-е годы, а также намерение правительства Конрада Аденауэра (1949–1963) применить в их отношении срок давности. Происходил постепенный возврат лиц, прошедших денацификацию, в различные сферы общественной жизни после выхода популярного закона 1949 года об амнистии военных преступников, в том числе командиров айнзацгрупп, или «эскадронов смерти» (Einsatzgruppen), и в особенности после принятия так называемого 131-го закона 1951 года, позволявшего возвращать рабочие места бывшим государственным служащим Третьего рейха[126].
Трагическим примером нежелания актуализировать общественную память о преступлениях нацизма стал отказ берлинского сената поддержать в 1965 году проект по созданию музея Холокоста и документального центра в здании, где 20 января 1942 года был оглашен план «окончательного решения еврейского вопроса». В отчаянии от бесплодных усилий, направленных на реализацию собственного замысла и на изменение общественной атмосферы в послевоенной ФРГ, автор проекта, бывший узник Аушвица, историк Джозеф Вульф, написавший к тому моменту около двух десятков работ о Третьем рейхе, покончил жизнь самоубийством. Лишь спустя три десятилетия проект Вульфа был реализован, и в Берлине появился Дом-музей Ванзейской конференции[127].
Пример Вульфа тем не менее свидетельствует, что, хотя стратегия памяти, нацеленная на забвение, вытеснение из сознания «неудобного» прошлого, была преобладающей в послевоенный период, призывы к критическому переосмыслению национальной истории звучали с момента окончания войны. Если сторонники первого подхода – в основном находившиеся у власти в первые два послевоенных десятилетия немецкие консервативные элиты, политически представленные, в первую очередь, блоком Христианско-демократического союза (ХДС; Christlich Demokratische Union Deutschlands, CDU) и Христианско-социалистического союза (ХСС; Christlich-Soziale Union in Bayern, CSU), – стремились защитить и сохранить целостность национального идеала, настаивая на нормализации, дестигматизации немецкой идентичности, выступая с призывами стать наконец «нормальной нацией» и преодолеть «проклятое» прошлое, то носители альтернативных идей, – прежде всего, леволиберальные интеллектуалы и активисты, близкие Социал-демократической партии Германии (СДПГ; Sozial-demokratische Partei Deutschlands, SPD), а также Свободной демократической партии (СвДП; Freie Demokratische Partei, FDP) – считали немецкую национальную идентичность непоправимо испорченной, призывали к очищению от национальных идеалов и ценностей, предлагали взамен концепцию «постнациональной» идентичности, основанной на уважении универсальных ценностей и норм.
Если консерваторы считали ответственными за Третий рейх лишь фюрера и его приспешников, узурпировавших власть и прервавших тем самым «нормальный» ход немецкой истории, то их оппоненты видели национал-социализм плодом всей предшествующей политики немецкого государства. В отличие от консервативных сторонников нормализации, леволиберальные интеллектуалы и политики старались привлечь внимание не к страданиям немцев, а к непосредственным жертвам нацистского режима, осуждали массовое возвращение в публичную жизнь бывших нацистов, выступали с призывами не забывать о прошлом, дабы избежать его повторения.
Подобных взглядов, в частности, придерживались многие члены объединения немецкоязычных литераторов «Группа 47» (Gruppe 47), созданного в 1947 году писателем Гансом Вернером Рихтером и его коллегами с целью осмысления опыта нацизма, Холокоста и Второй мировой войны. Члены объединения выступали с жесткой критикой складывающегося в послевоенной ФРГ социального уклада, бескомпромиссно диагностируя общественное состояние[128]. Один из основателей «Группы 47», писатель и драматург Зигфрид Ленц с горечью отмечал в 1961 году, что западногерманская действительность того периода «как нельзя лучше отражена в судьях, нарушивших закон; врачах, когда-то работавших над программой эвтаназии, а ныне занимающихся частной практикой; в безнаказанных функционерах жестокого государства, снова находящихся на государственной службе»[129]. Ленцу вторил писатель Вольфдитрих Шнурре, с полемическим пылом заявлявший, что «нацисты, которые никогда, по сути, не были отстранены от власти и были объявлены законом невиновными, унаследовали демократию и, под маской дружелюбия и приветливости, проникли в государственные учреждения, экономику, политику, систему правосудия, журналистику, медицину, искусство и научные круги»[130]. Публичные высказывания и произведения Генриха Бёлля, Петера Вайса, Гюнтера Грасса, Уве Йонсона, Зигфрида Ленца, Альфреда Андерша, Вольфганга Кёппена, Эриха Марии Ремарка, Рольфа Хоххута, Ганса Фаллады и других авторов постоянно ставили перед немецким читателем вопросы ответственности за прошлое (в 1990-е годы журналист, публицист и писатель Франк Ширрмахер назовет послевоенную немецкую литературу «производственным центром западногерманской совести»)[131].
«Нам пришлось начинать заново», – признавался основатель «Группы-47», писатель Ганс-Вернер Рихтер. «Нам приходилось вырубать просеки в джунглях, чтобы возродить немецкий язык. После 12 лет, в течение которых немецкий был сведен к бессмысленной пропаганде или символизму „внутренней эмиграции“, даже самые простые слова утратили свой истинный смысл. Мы не могли больше использовать такие слова, как „сердце“, „дух“, „кровь“, „земля“, „народ“, „отечество“, потому что во время Третьего рейха они приобрели смысл и значение, которые были отвергнуты теми из нас, кто вернулся с войны. Наш словарный запас изначально был сокращен до нескольких сотен слов, лишенных каких-либо намеков или двусмысленностей…»[132]
Важно, что помимо острой критики немецкие интеллектуалы выдвигали альтернативные идеи и программы, заложившие основание последующим социальным, культурным и политическим преобразованиям. Достаточно вспомнить лекционный курс и одноименную книгу Карла Ясперса «Вопрос о виновности» (1946), его более поздние труды, включая трактат «Куда движется ФРГ?» (1966), «Немецкую катастрофу» Фридриха Майнеке (1946), статьи философа и социолога Франкфуртской школы Теодора Адорно, публикации Юргена Хабермаса, фундаментальную работу психоаналитиков Александра и Маргарете Митчерлих «Неспособность к скорби. Основы коллективного поведения» (1967)[133].
Немецкий философ, психолог и психиатр Карл Ясперс (1883–1969) прочел свой ставший впоследствии знаменитым курс в Гейдельбергском университете зимой 1945/46 года, когда в Нюрнбергском дворце юстиции шли разбирательства в отношении бывших руководителей Третьего рейха. Почти сразу, в 1946-м, была издана его книга «Вопрос о вине» (Schuldfrage), ставшая настоящим моральным вызовом для немецкой нации. В ситуации полной дезориентации периода так называемого «нулевого часа» (Stunde Null) философ пытался убедить сограждан в «правомерности и правдивости» Нюрнбергского процесса: «Национальный позор состоит не в суде, а в том, что к нему привело, в самом факте этого режима и его действий. Сознание национального позора для немцев неизбежно. Оно направлено не в ту сторону, если обращено к этому процессу, а не к его истоку»[134].
Размышляя о вине немцев, Ясперс различал уголовную, политическую, моральную и метафизическую виновность. Если уголовная вина, согласно автору, связана с преступлениями, которые «состоят в объективно наказуемых действиях, нарушающих недвусмысленные законы», а инстанцией в данном случае «является суд, который с соблюдением формальностей точно устанавливает состав преступления и применяет политические законы», то виновность политическая «означает ответственность всех граждан данного государства за последствия его действий», ибо «каждый человек отвечает вместе с другими за то, как им правят»[135].
Моральная виновность, по Ясперсу, связана с представлением о том, что каждый человек несет ответственность за совершаемые им действия: «Нельзя просто сослаться на то, что „приказ есть приказ“. Поскольку преступления остаются преступлениями и тогда, когда они совершены по приказу (хотя в зависимости от степени опасности, принуждения и террора возможны смягчающие обстоятельства), каждое действие подлежит и моральной оценке. Инстанцией является собственная совесть, а также общение с другом и близким, любящим человеком, которому не безразлична моя душа»[136].
И наконец, метафизическая виновность, по Ясперсу, имеет своим источником солидарность «между людьми как таковыми, которая делает каждого ответственным за всякое зло, за всякую несправедливость в мире, особенно за преступления, совершаемые в его присутствии или с его ведома»[137]. «Если я не делаю, что могу, чтобы предотвратить их, – писал философ, – я тоже виновен. Если я не рискнул своей жизнью, чтобы предотвратить убийство других, но при этом присутствовал, я чувствую себя виноватым таким образом, что никакие юридические, политические и моральные объяснения тут не подходят. То, что я продолжаю жить, когда такое случилось, ложится на меня неизгладимой виной». Инстанция в данном случае – «один лишь Бог…»[138].
Призывая соотечественников к публичному разговору об их общей судьбе, к преодолению барьеров предвзятости и недоверия, к развитию умения «мысленно становиться на точку зрения другого», «пробиться друг к другу, говорить друг с другом, попытаться убедить друг друга», Ясперс не питал иллюзий о доминировавшем общественном состоянии. «Горизонт сузился, – писал он. – Люди не хотят слышать о виновности, о прошлом, их не заботит мировая история. Настроение скорее такое, словно после столь страшных страданий следовало бы ждать вознаграждения, на худой конец, утешения, но уж никак не взваливать на себя еще и вину»[139].
Многие исследователи послевоенной ФРГ сходятся во мнении, что определенный перелом в общественно-политической ситуации наметился лишь более десятилетия спустя после выхода в свет книги Ясперса о вине и ответственности. Одним из ключевых текстов, повлиявших на изменение отношения к национальному прошлому, стала опубликованная (а ранее озвученная в форме радиолекции) статья известного философа и социолога Франкфуртской школы Теодора Адорно (1903–1969) «Что значит проработка прошлого?» (Was bedeutet: Aufarbeitung der Vergangenheit)[140].
В своей лекции-статье 1959 года, ставшей, как и лекции Ясперса, определенным ориентиром и вызовом для интеллектуалов и молодого поколения, Адорно утверждал, что разговоры о «преодолении прошлого» (Vergangenheitsbewältigung) в послевоенной Германии на самом деле вуалировали желание людей «подвести черту под прошлым и по возможности стереть его из памяти». Он отмечал «тенденцию бессознательной, а также не такой уж бессознательной защиты от чувства вины», констатируя, что «под проработкой прошлого вовсе не имеется в виду, что прошедшее перерабатывается всерьез и его чары рассеиваются под воздействием ясного сознания». Адорно призывал соотечественников именно к такой осознанной «проработке» национального прошлого (Aufarbeitung der Vergangenheit) в процессе критического осмысления его причин и последствий. Этот процесс сродни процессу психоанализа, который «заключается как раз в критической рефлексии»[141].
Концепция «проработки прошлого», предложенная Адорно и впоследствии развитая Митчерлихами, действительно во многом опиралась на психоаналитическую теорию Зигмунда Фрейда, согласно которой молчание является формой сопротивления, противодействия превращению бессознательных процессов в сознательные, которое возникает во время психоаналитического лечения. В то же время важнейшее средство такого лечения – вербализация, проговаривание всех чувств (постулат Фрейда: «Опишите чувства в словах»), которое помогает сделать бессознательные содержания сознательными[142]. Адорно перенес эту схему на социетальный уровень, противопоставляя критическую рефлексию общераспространенной защите от чувства вины и общему желанию подвести черту под неудобным прошлым.
По мнению Адорно, нежелание немцев критически осмыслять собственное прошлое – как на личностном, так и на официальном уровне – свидетельствовало не о продолжении фашистских тенденций, направленных против демократии (возрождение неонацистского активизма), но о жизни нацизма внутри демократии, о просачивании национал-социализма в саму демократическую систему, в чем философ видел еще большую угрозу[143].
В более поздней публикации 1966 года Адорно развил концепцию «проработки прошлого», определив ее приоритеты в контексте образования и просвещения. В статье «Воспитание после Аушвица (Освенцима)», которая тоже впервые вышла в радиоформате, автор утверждал, что недопущение повторения Аушвица есть основная задача образования («Аушвиц: никогда снова!»). Адорно настаивал на необходимости проработки прошлого, имея в виду важность критического осмысления негативных событий прошлого и их последствий, выработки понимания того, что нельзя делать, чтобы общество не утратило духа человечности. «Надо работать против этого недостатка рефлексии, разубедить людей вести внешнюю борьбу без критического осмысления, – писал он. – Единственное образование, которое имеет какой-то смысл, – это образование, направленное на критическую рефлексию»[144].