Полная версия
Как это было
Я сидел и внимательно изучал своего противника: он был старше меня на несколько лет, выше и покрепче. Время от времени он хлюпал и судорожно дергался. В моей предыдущей горьковской жизни, такой молодец был бы для меня авторитетом; мы уважали старших, обращались к ним с разными вопросами и нередко за помощью. А тут, сидит такой лоб, плачет, размазывает слезы и сопли, а мама его успокаивает, как маленького. В нашей детской компании не принято было плакать, хотя ранения и травмы мы получали часто.
Мы носились по улице между площадью Свободы и Ковалихой, эта часть улицы была вымощена булыжником и у всех нас, включая девчонок, коленки, локти, лбы были в ссадинах, царапинах и шишках. И если ты получал травму, никто никогда не плакал, сообща останавливали кровь, обрабатывали ранку, мазали ее йодом, а уж кровь из носа пережил каждый: разбивали носы о заборы, тыкались им в булыжник, среди ран – эта считалась самой пустяковой, зимой прикладывали снег и лед, летом раненого устраивали на травке в маленьком садике возле дома, задрав ему голову назад. Обычно, через несколько минут кровь останавливалась, кто-нибудь говорил: «До свадьбы заживет!», жизнь продолжается, можно снова бегать и играть.
Вероятно, это война приучила нас к аскетизму и терпеливости… Боль мы все умели терпеть и не плакать. У читателя может сложиться впечатление, что я изображаю своих друзей детства этакими спартанцами, малолетними спецназовцами, со стиснутыми зубами. Конечно, это не так. Наши волевые установки, скорее были «кредо», но не всегда реальные поступки.Всякое бывало: и плакали, и кто-то крови боялся, у кого-то нос слабый был, иной по деревьям боялся высоко лазить и т.д., и т.п. Но мы все как-то чувствовали, что не надо показывать страх, не надо плакать и чего – то бояться. Плач допускался только от большой обиды, или, когда происходит какая-то несправедливость, а ты ничего с этим поделать не можешь; ни доказать свою правоту, ни воспрепятствовать чему-то нехорошему, недоброму. Ну, разве еще смерть близких.
Я сидел с мокрой тряпкой на голове и под затихающие вопли моего обидчика вспоминал все это. Женщина, которая выручила меня своей разумной речью, покормила меня, потом мне сменили тряпку на голове, дали таблетку и велели сидеть прямо, подложив что-то под голову. Я сидел, разглядывая новых людей, появившихся в вагоне: очертания предметов и людей, стали расплываться, покрываться туманом, принимать какие-то странные очертания. Я вспоминал день, который начался для меня с осознания своего одиночества, и страшной, смертельной тоски, затем битву за Тедди, потом страх, который я испытал, когда злая тетка грозилась отправить меня в колонию, как малолетнего преступника. хВместе с этими грустными воспоминаниями со дна души стало подниматься радостное ощущение; я понял, что я не один, со мной друг Тедди, женщина, которая меня спасла, другие люди, находящиеся со мной рядом. Женщина, трепавшая меня за ухо, уже не казалась такой противной, а сынок ее, большой и сильный, казался мне жалким и ничтожным, а вовсе не страшным, как показался вначале. У нас в Горьком, такого плаксу не приняли бы в свою компанию. С такими радостными мыслями, что я не один, я не одинок – у меня есть друзья, я провалился в сон.
Много лет спустя, я подумал, а может быть эта моя радость была от действия таблеток, которые применялись тогда в армии, разведке и могли быть в нашей вагонной аптечке? А еще много лет спустя, вспоминая эти события и вдруг неожиданно свалившуюся на меня радость, мне подумалось, что это может быть «Синдром победителя», когда человек, находящийся на грани гибели, поражения, неудачи, вдруг находит в себе силы превозмочь самые тяжелые испытания, и в конечном счете, победить – испытывает неописуемую радость и состояние, близкое к эйфории. Но как бы то ни было, стрессовая ситуация помогла мне избавиться от гнетущего страшного чувства одиночества и тоски, обрушившихся на меня после расставания с мамкой.
Проснувшись на следующий день я стал внимательно изучать изменившуюся обстановку в вагоне и новых пассажиров. Было шумно, плакали и галдели дети, слышна была не русская речь. Русские области заканчивались, вероятно, мы приближались к Закавказью, Дагестану. Из старых попутчиков осталось несколько женщин, одна из которых защитила меня. На меня никто не обращал внимания. Я сидел и озирался, вагон тот же, те же плакаты на стене, но что-то неуловимо изменилось. Наши женщины покормили меня, обработали ранку на голове и стали заниматься своими хлопотами. Моя новая провожатая не обращала на меня внимания. С этой провожатой мы ехали вместе дня 3-4, и все это время я чувствовал, как она демонстративно меня игнорирует.
Вспоминая много лет спустя, эту свою провожатую, я размышлял, а если бы не было неприятного инцидента с ее сыночком, она бы тоже так себя вела? В жизни мне встречалось много хороших людей, которые на всю жизнь оставили о себе добрую память, но были и такие, с которыми было трудно находиться под одной крышей. Вероятно, с этой моей провожатой, именно такой случай. Когда я узнал о неизвестном мне ранее понятии, как психологическая несовместимость, эти вопросы перестали меня волновать. Поездка с этой теткой показалась мне самой тяжелой: не с кем поговорить, никто тобой не интересуется, не расспрашивает, как бывало раньше, не читает книжки из нашей библиотечки, не играет с «Тедди». Шефство надо мной взяла та женщина, которая вступилась за меня. Она забрала какие-то мои бумаги у злой тетки и вероятно, деньги в присутствии коменданта поезда, и по возможности старалась уделять мне какое-то внимание.
Кроме того, я почувствовал, что многие вновь прибывшие женщины, как мне показалось, относились ко мне с каким-то пренебрежением, я бы сказал, с издевкой. В одну из ночей, когда проснувшись, я долго не мог уснуть, я услышал разговор двух женщин. Из того, что я расслышал, были такие фразы «Представляешь (тихий смех) тут такая любовь была…. Кричал, что без нее не может жить (тихий смех) выпрыгивал из поезда, орал…. Лицо все в кровь разбил… такой маленький, а такой звереныш».
И в ответ «Даааа, и не подумаешь, в чем душа только держится». Я понял, что это говорят обо мне. Я лежал, стиснув зубы от обиды, сдерживаясь, чтобы не заплакать, шептал про себя «Все не так, все не так! Почему они этого не понимают?». Но всему на свете приходит конец. Убралась и моя провожатая с сыночком.
Пришла новая женщина, которая доставила меня в Баку. Она сразу стала меня обо всем расспрашивать, доложила, что она отправила маме телеграмму о нашем скором приезде. В то время, о котором я рассказываю, я естественно, не мог читать и писать, наверное, я не мог и считать, поэтому, когда я говорю о времени – надо понимать это очень условно. Например, наш скорый приезд, о котором сообщала моя новая провожатая, растянулся на неделю, может чуть поменьше. Много лет спустя, во взрослой жизни, как-то на вокзале в ожидании поезда, томясь от скуки, вспоминая эту поездку моего детства, я мысленно разделил ее на три части или этапа. 1-й это когда меня выхватили из моей привычной, размеренной жизни и поместили в совершенно чуждую среду, где мне пришлось заново учиться жить и приживаться, как растению, пересаженному из горшка в естественную почву. 2-я часть – это когда я ощутил себя частицей общества. Население вагона представлялось мне большой семьей, где все очень дружно общались, помогали друг другу, занимались с детьми, читали им книги. Эта часть поездки осталась для меня очень приятным воспоминанием. И наконец, 3-я часть – после расставания с мамкой и конфликта со злой теткой, что-то переменилось в самом вагоне: людей стало меньше, но шума больше, бабы собрались какие-то горластые, многие не понимали русский язык, говорили плохо, часто объяснялись жестами и мимикой! Если во 2-ую часть поездки, я общался со всеми жителями нашего вагона, чему-то учился у них, узнавал много нового, то теперь, особенно после услышанных ночью обрывков разговора обо мне, сидел больше на своем месте, наблюдал, слушал; но не пытался, как раньше, вступать в беседы, о чем-то расспрашивать окружающих.
Валентина Григорьевна – так звали мою новую провожатую, пыталась растормошить меня, отвлекала, разговаривали, играла вместе со мной, но услышанное слово «звереныш», острой занозой засело в моей голове. Так меня ни в Горьком, ни в моем вагоне никто никогда не называл. Все относились ко мне по-доброму, многие беженцы при появлении в вагоне и дальнейшем знакомстве с попутчиками, жалели меня, и говорили: «Какой серьезный мальчик, едет один без мамы» Расспрашивали меня о прошлой жизни, о моих покинутых друзьях. И вот после таких доброжелательных отношений, вдруг «звереныш». Обида душила меня, я впервые почувствовал, что меня коснулось неопонятное зло, безо всякой причины, без повода с моей стороны. А пока я сидел в своем углу, насупившись, обидевшись на весь окружающий меня мир; поезд, тем не менее; то медленно, то быстро, то дергаясь и двигаясь в обратную сторону, все-таки приближался к Баку, я почувствовал такую страшную усталость от этого вагона, от всего долгого, однообразного путешествия.
А само прибытие выглядело, вопреки моим ожиданиям, как-то буднично: прибыли на некую товарную станцию, сказали, что это Баку, переселили нас в обычный вагон, с деревянными сиденьями, постояли мы там может быть день, может пол дня, прибыли в наш вагон еще какие-то пассажиры – оказывается мы их ждали. Была какая-то нервозность вокруг, все куда-то бегали, что-то узнавали. Наконец вагон наш тронулся. Сколько мы ехали, я уже не интересовался, смотрел в окно и думал, как хорошо сидеть у окна, и смотреть на пробегающий за окном пейзаж, рассматривать людей, животных, всякие постройки, паровозы. Потом задремал. Проснулся; кто-то меня теребит за плечо. «Вставай, приехали!». Слышу голоса: «Баку. Сабунчинский вокзал». Вот и закончилось мое путешествие…
Баку… Впечатления… Воспоминания…
Мы идем по перрону в сторону вокзала, одной рукой прижимаю свой багаж, другой рукой держусь за Валентину Григорьевну. Она расспрашивает встречных людей, мы меняем направление, оказываемся в какой-то толчее, выбираемся, поворачиваем назад и наконец, после всех этих блужданий оказываемся на большой площади. Меня с моим багажом усаживают на скамейку; Валентина Григорьевна уходит куда-то, наказав мне не отлучаться и охранять вещи. Наконец-то я могу осмотреться. После темного, довольно тесного вагона, где я находился последние два месяца – широта, простор, очень странная, невиданная мною жизнь.
Вокруг меня носятся трамваи, грузовики, много людей мельтешит туда-сюда, слышна непонятная гортанная речь, кричат продавцы у своих лотков с фруктами, цветами, пирожками. Ходят военные патрули с красными повязками на рукавах, амбалы, как муравьи, таскающие грузы огромной величины; когда я дойду до описания своей жизни в послевоенном Баку, я расскажу об этой профессии амбала подробнее. Еще очень любопытное и интересное, на что я обратил внимание – это запахи.
Когда я вышел из вагона, меня сразу окружил жаркий, знойный непонятный аромат. Перемешались запахи поездов, цветов, фруктов, жареной снеди, чего-то пряного и непонятного. Впоследствии я узнал, что это примешивался запах нагретого солнцем асфальта. Засмотревшись на что-то интересное, я покинул свою скамейку, и стал наблюдать за людьми, кружащими вокруг меня. Вот патрули кого-то остановили, беседуют; вот мужчина покупает пирожок, сначала ест сам, потом кормит собаку, которая крутится рядом, плачет маленький ребенок, женщина, что-то громко говорит ему, бурно жестикулируя руками у него перед носом. Около меня с визгом останавливается трамвай; вожатый, высунувшись из окна, что-то кричит мне, с другой стороны на меня мчится грузовая машина – я не знаю где моя скамейка, куда мне деваться, как спасаться – впечатление такое, что все эти люди, амбалы, трамваи, машины загородили мне путь к спасительной скамейке, и я не могу найти к ней дорогу.
Неожиданно я взмываю куда-то вверх. Затем сильные руки опускают меня на тротуар, я поднимаю глаза и вижу высокого военного, который что-то с улыбкой спрашивает у меня. Я узнаю свою скамейку и наш багаж, потом слышу женский крик: «Виталик!» Я оборачиваюсь и вижу бегущую женщину, машущую руками, которая приближается ко мне. За ней виднеется Валентина Григорьевна. Я понимаю, что бежит моя мама.
Мама подбегает к нам, обнимает меня, целует, и что –то быстро, быстро говорит.
Половину фраз я не понимаю, они не разборчивы. Вот, что я слышу: «Виталик, какой ты большой, как ты вырос, дай посмотрю на тебя, боже мой, какой ты худой! Ведь ты чуть под машину не попал!». Что-то льется по моему лицу, я начинаю вытирать это руками, облизываю губы, и понимаю, что это мамины слезы.
Подходит Валентина Григорьевна, она о чем-то говорит с мамой, о платформах, поездах и прочих непонятных мне вещах. Когда прошла суматошная нервозность встречи, мама поблагодарила военного, который вернул меня на тротуар, попрощалась с Валентиной Григорьевной, и мы одни присели на скамейку, мама обняла меня, прижала к себе и опять заплакала. Я сидел, ничего не понимая, все люди обычно плачут от горя, а тут я нашелся, приехал, под машину не попал, и вдруг опять слезы. В поезде я много думал о встрече с мамой, но все произошло не так, как я представлял. Сначала город оказался не таким, как я его ожидал увидеть – где же вышки, верблюды, песок? Вокруг красивый город, заполненный движением, какой-то бурной интересной жизнью; запахи очень приятные, немного одурманивают и успокаивают, везде асфальт, красивые деревья, цветы. Потом, мама оказалась не такой, как я ее себе представлял. Она была грустная и усталая, и по сравнению с «мамкой» показалась мне очень старой. Было ей тогда 34 года.
Так, размышляя обо всем этом, отвечая на мамины вопросы, я уснул у нее на плече. В моем родном вагоне я привык спать где угодно и как угодно, в любое время суток. Но как бы я не спал, я всегда слышал, вернее, чувствовал шум вокруг, издаваемый населением вагона; стук посуды, разговоры, плач, крики детей и много, много других звуков. Здесь, когда я задремал у мамы на плече, я ощутил такую отрешённость и успокоение, которого никогда не испытывал раньше; исчезло напряжение последних дней, куда-то ушла усталость, мозг наслаждался наступившей тишиной и даже во сне я понимал, как мне сладко спится, – никакого напряжения и беспокойства. Откуда-то издалека, как сквозь туман, который будто вата окутал меня, доносились тихие посторонние звуки: звоночки трамвая, шепот автомобилей, иногда еле слышный невнятный разговор. Но тишина главенствовала – эти звуки я как бы чувствовал, но не слышал их. И самое интересное: это те картины, которые я видел во сне. Красивые цветы, деревья, трамваи, люди, амбалы в каком-то немыслимом цветном окружении, сменяя друг друга, проходили передо мной. Такой цветной сон я видел впервые и надолго его запомнил.
«Вставай сынок, нам надо идти», – разбудил меня голос мамы. Я очнулся; сначала не понял, где я нахожусь; после волшебного, красочного мира, увиденного мной во сне, все окружающее показалось мне тусклым, неинтересным. Мама взяла меня за руку, и мы пошли. Я осторожно сошел с тротуара на эту опасную площадь с ее суматохой, трамваями, машинами. Но переход оказался совсем не сложным, если знаешь, как надо идти. Сначала мы свернули на другой тротуар, дошли до его конца, потом еще раз прошли по узкой аллее, и оказались на небольшом пятачке, где было тихо и спокойно. Площадь осталась позади нас. Перед нами была лестница на мост через железнодорожные пути, когда мы дошли до середины моста, мама показала мне куда-то вперед: «Смотри, Виталик, это наш дом, там, где зеленые занавески». Я увидел перед собой высокую гору. Снизу эту гору подпирала высокая стена из крупных светлых камней. Вдоль этой стены виднелось синеватое асфальтовое шоссе. А на самой горе неровными рядами, амфитеатром поднимались дома. Это были южные дома, с застекленными верандами, балконами, и вся эта масса разно этажных домов сверкала стеклами, кое-где с вкрапленными цветными пятнами занавесок и развешенного белья. Зрелище было впечатляющее, как будто некий мозаичный пояс, или браслет немыслимым образом расположился на этой горе. Сразу практическая мысль: как же мы заберемся на эту гору – ведь ни дорог, ни тропинок никаких не видно.
Тем временем, перейдя пути, мы спустились с моста и оказались на маленькой площадке, перед высоким кирпичным забором. Справа от нас вверх поднималась еще одна лестница, ведущая на следующий мост. В отличие от железнодорожного, этот мост был каменный; в нем было что-то от римских акведуков, он имел один арочный пролет, сложен был из крупных светло – кофейных камней, скорее всего из армянского туфа. Под его аркой проходили пути электричек. Сработан этот мост очень красиво и добротно, камни так подогнаны друг к другу, что не видно щелей между ними и это сооружение производило, особенно на расстоянии, впечатление игрушки, вырезанной из цельного громадного камня. В начале и в конце моста находились каменные крытые башенки, из которых открывался вид во все стороны. Мой интерес и симпатия к этому мосту окончательно укрепились, когда, спускаясь с него, примерно на середине лестницы я обнаружил слева маленький балкончик, который выступал над путями.
Я постоял на этом балкончике, держась за каменные перила, вслушиваясь в какой-то нарастающий гул. Под нами с визгом и скрежетом пронеслась электричка. Было интересно наблюдать за ней, как она на огромной скорости пронеслась под тобой и, постепенно удаляясь и затихая, исчезла за поворотом. Провода, растянутые под самым балкончиком, долго еще тряслись и дребезжали. Было в этом зрелище что-то страшноватое и одновременно притягивающее. Когда будучи в старших классах, я посещал этот балкончик, где перила тогда уже были на уровне моих колен, я часто размышлял, что за причуда была у архитектора, создавшего такой мост. У меня сложилось впечатление, что это такая большая игрушка, предназначенная для детей – здесь было бы интересно лазить по башенкам, играть; но вот громкие визжащие поезда, проносившиеся внизу, вызывали ассоциации с каким-то жутковатым аттракционом. Этот мост очень понравился мне, и впоследствии, когда мы куда-нибудь отправлялись, я просил, чтобы мы прошли по этому мосту.
Но это все будет потом, а пока, держась за мамину руку, я продолжал путь домой.
Мы перешли дорогу, прямо перед нами в стене, ограждающее шоссе, была небольшая лестница, ведущая наверх. Мы поднялись по этой лестнице и оказались на высоком пандусе, расположенном между шоссе и домами. А прямо перед нами виднелась дорога, ведущая на эту горку. Она устроена так: небольшая ровная асфальтовая дорожка, потом лестница, опять ровная площадка и лестница, и так до самого верха. «Этот путь к нашему дому самый трудный, мы пойдем по-другому» – сказала мама. И мы пошли влево по пандусу, вдоль шоссе. Пройдя квартал, за углом мы повернули направо; дорого шла круто вверх, проходила мимо каких-то арок, открытых двориков и низких домов с плоскими крышами. Дойдя до угла, еще раз направо; пройдя мимо кирпичной стены, мы оказались возле высокого каменного дома с балконами.
Поднялись по узкой длинной лестнице на второй этаж. Там оказалась довольно большая площадка. Еще несколько лестничных пролетов, поворотов и вот мы на четвертом этаже. Запыхавшись, я отпустил перила и стал озираться: справа и слева от меня длинный балкон, куда выходили несколько квартир. Впереди через решетку балкона виднеется светлое большое пространство. Подойдя к балкону, я ощутил, что нахожусь где-то в воздухе на огромной высоте. Перила у балкона были из толстого, широкого дерева, а решетка из тонкого металлического профиля с крупным узорчатым рисунком, и она – эта решетка как бы растворялась в воздухе, издали было ощущение, что там пустота. Было страшновато подойти близко к этому сомнительному и опасному ограждению. Преодолев холодок в животе, я подошел к перилам, взялся за деревянную перекладину, немного потряс ее (она мне показалась крепкой и надежной) и заглянул вниз во двор. Двор был небольшой, несколько чахлых деревьев, кран над каменной ванной, ящик для мусора.
Под нашим двором, внизу были другие дома, крыши этих домов едва достигали уровня нашего двора. За этими домами опять видны были плоские крыши, как ступени, уходящие вниз. Странно выглядела эта гора, увиденная нами сверху. По мере удаления, крыши делались все меньше и меньше, потом стали мешаться с маленькими домиками, а вот и знакомый вокзал с его башнями, вагонами, паровозами и гудками, доносившимися до нас. Справа и слева, огибая вокзал, весь этот амфитеатр крыш как-то рассыпался, но еще можно было увидеть дома, кусочки улиц, высокие кирпичные трубы и наконец, совсем вдали, все это превращалось в мелкую серебристую мозаику, которая полукольцом охватывала бакинскую бухту.
Море с нашей высоты такое огромное, что кажется: вот оно, совсем рядом, дышит, переливается светлыми оттенками, то бирюзового, то голубого с зеленоватым.
А на горизонте, как будто в воздухе висел остров. Прожив в Баку более 20 лет, я так и не узнал один это остров, или группа островов. Называли его Нарген или Артем.
Я не мог оторваться от этого завораживающего зрелища; глаза внимательно прощупывали эту огромную, открывшуюся мне картину. Нравится тебе, Виталик, этот вид из нашего дома? Все, кто сюда приходит впервые, подолгу им любуются – услышал я мамин голос. Но у меня уже не было сил любоваться; огромное напряжение последних дней моего путешествия, долгий подъем в гору забрали у меня последние силы; ноги подкашивались, кружилась голова, руки, вцепившиеся в перила, онемели.
Мама взяла меня за руку, и мы вошли в дом, где я родился и рос до трех лет. Комната, куда мы вошли, называлась галерея. Стена, граничившая с балконом, снизу до половины была деревянная, а верхняя ее часть сделана из стекла, вставленного в рамы; три или четыре прямоугольных столба, поддерживали потолок; между двумя столбами была дверь, тоже наполовину стеклянная, она запиралась на маленький замочек. Мы вошли в эту дверь; я с интересом оглядывался вокруг, пытаясь переварить и воспринять все эти резкие перемены, происходившие со мной после того, как я покинул такой надоевший мне вагон. «А вот твой конь!» – сказала мама, снимая с него небольшой коврик. Конь стоял в углу галереи, возле большого окна во вторую зимнюю комнату. Я посмотрел на коня, на окно, возле которого он стоял, посмотрел на дверь, ведущую в комнату, в голове и груди у меня что-то тихо зашевелилось, как будто там еле слышный звоночек, затем я явственно услышал у себя в голове, чей-то знакомый голос, который произнес «Гнедой». Я повернулся к маме, повторил «Гнедой» и отрыл дверь в комнату; за этой дверью был проходной коридорчик, больше похожий на маленькую комнату; я прошел туда и увидел……………………………………………!
Открывается дверь, с балкона заходит в нее мой папа, он несет сбоку огромного коня, и дальше; я стою около этого коня, и пытаюсь дотянуться до его уздечки, вокруг много народа, здесь и мама, бабушка с дедушкой, сестра Лиля, и все они пытаются меня усадить на этого коня, а главное удержаться на нем. Я все время скатываюсь набок, мне не за что держаться, кто-то пытается вручить мне поводья, и вокруг слышны голоса «гнедой!». Потом появляется плоская подушка, ее привязывают на спину коня, кто-то устраивает меня там и вот я уже, держась за поводья тихонько еду. И все эти события происходили в той маленькой комнатке, где я нахожусь сейчас.
Воспоминания промелькнули как короткая яркая вспышка в моей голове! «Надо же, ты помнишь своего коня» – услышал я мамин голос. Я рассказал ей, как дедушка говорил мне: «Вот какой у тебя теперь гнедой», как Лиля усаживала меня поудобней и потом прокатила по комнате туда-сюда. Я вернулся на галерею и подошел к коню – но тот конь, которого мне принес папа, был намного больше, я не мог на него залезть сам. Я попробовал усесться на коня, мои ноги касались пола, я даже мог проехать на нем, отталкиваясь носками туфлей от пола. Прошло три года, после того как мне подарили этого коня. «Ты просто вырос, сынок, а конь остался такой же» – сказала мама.
Еще одно воспоминание поразило меня, но я не помню, когда это случилось: в день приезда или позже? Вот как это было: галерея освещена солнцем, солнечные блики и зайчики играют на рамах и стеклах, кругом море света; мимо рам по балкону кто-то проходит, я не вижу кто, для меня это скользнувшая тень.
Открывается дверь, заходит мой папа, я совершенно четко вижу его лицо, улыбку; у нас в Горьком с Лидой было много фотографий моего отца, мы часто их рассматривали и обсуждали, поэтому я хорошо себе его представлял. В руках он держит связку белых гусей, они связаны витой золотистой веревочкой. Он в белом парусиновом костюме, такие костюмы долго еще носили в Баку, аж до начала пятидесятых годов. Он вешает гусей на большой гвоздь возле двери, подходит ко мне, подхватывает на руки и подбрасывает вверх до самого потолка, и так несколько раз. Я ощущаю жуткую сладость полета, но мне нисколько не страшно, сильные руки прижимают меня к груди и затем опускают на пол. Когда я был в полете наверху, я почувствовал, что мои ноги задевают что-то мягкое; если мое первое воспоминание с конем происходило как бы в сумерках, и наполнено некой сумятицей, то этот эпизод с гусями и моим полетом был наполнен радостью и восторгом от полета. В какой-то момент, эта картина приобрела такую четкость и яркость, что я хорошо видел и фактуру белого костюма, и цветную веревочку на шее гусей.