Полная версия
Писатели и стукачи
Надо сказать, что Сергей Каледин отличается довольно резкими суждениями. Даже рассказывая об отце, он не преминул «ущучить» Сталина:
«После его смерти я нашел проездной билет на пригородную электричку. Билет был с фотографией отца, но выписан на Каледина, хотя фамилию всю жизнь папа носил свою – Беркенгейм. Это робкое сокрытие нехорошей фамилии – тоже грустная дань безнаказанности ошалевшему от победы генералиссимусу. Не только над фашистами, но и над своими».
Однако в отличие от покойного вождя, Каледин совсем не кровожаден, и нападая на врагов, пользуется лишь печатным словом. Правда, слегка перестарался, записав Берггольц в жертвы Лесючевского.
Более крепкие выражения в адрес главы крупного издательства находим в воспоминаниях литературоведа Ефима Эткинда. По его словам, на праздновании юбилея Лермонтова в 1964 году ещё один литературовед, Юлиан Оксман, увидев за столом президиума Лесючевского, вскричал на весь зал: «А вы здесь от кого? От убийц поэтов?»
Надо сказать, что в своё время Оксман тоже пострадал, а вернувшись из мест заключения, поставил себе цель – обличать доносчиков и клеветников. За год до упомянутого заседания он анонимно опубликовал на Западе статью «Доносчики и предатели среди советских писателей и ученых», за что позднее был исключён из Союза писателей. Однако речь тут не о нём – Оксман утверждал, что «по клеветническому заявлению Лесючевского в Ленинградское отделение НКВД был осужден на восемь лет лагерей Николай Алексеевич Заболоцкий».
Но вот читаю «Историю моего заключения», написанную поэтом в 1956 году и через четверть века опубликованную за рубежом – там нет и намёка на Лесючевского. Неужели не догадывался, кто доносчик? А ведь Юлиан Оксман всё доподлинно узнал.
Посмотрим, не прояснит ли ситуацию книга «Жизнеописание. Тюрьма и лагеря (1938-1944)», написанная сыном поэта, Никитой Заболоцким:
«В деле Заболоцкого имеется только один протокол его допроса после возвращения из больницы – от 22 июня 1938. Желая уличить подследственного, Лупандин ссылался теперь на "свидетельские показания" Е. Тагер и Б. Лившица. Выдержки из протоколов их допросов он зачитывал Заболоцкому, но Николай Алексеевич не хотел верить в их подлинность. Собственными глазами он их не видел, очной ставки с Лившицем и Тагер получить не мог. Судя по всему, следователь был хорошо осведомлен и о круге знакомств Заболоцкого, и об изобилующих политическими выпадами критических статьях, посвященных его творчеству. Не очень грамотного и сведущего в литературных делах младшего лейтенанта Лупандина консультировал бывший рапповец Н. Лесючевский. Очень возможно, что он помогал составлять и протоколы допросов арестованных».
Ну разумеется, возможно, что консультировал и помогал, хотя доказательств Никита Заболоцкий не приводит. Однако почему следователь не зачитал поэту в качестве неоспоримого доказательства вины тот самый донос Лесючевского, на который ссылаются и Оксман, и Каледин? А дело в том, что донос был написан «через три с половиной месяца после ареста Заболоцкого». Тогда это можно трактовать как отзыв – возможно, по заказу НКВД, не исключено, что отзыв клеветнический, но его никак нельзя назвать доносом. Тем более что следователь пытался уличить поэта не с помощью такого отзыва, а ссылкой на показания других подследственных.
Читаю дальше строки из книги Никиты Заболоцкого, посвящённые встрече жены поэта со следователем в 1939 году, когда по просьбе тринадцати известных писателей прокуратура предприняла попытку пересмотра дела:
«Следователь объяснил, что в деле имеются материалы, трактующие произведения Заболоцкого как враждебные советскому строю, и даже прочитал Екатерине Васильевне выдержки из «рецензии» Лесючевского, не скрывая, кто ее автор».
Выходит, знала жена фамилию виновника страданий мужа, наверняка должна была ему рассказать после освобождения. А если не рассказывала, тогда, быть может, все эти разоблачения роли Лесючевского – не более, чем догадки, домыслы? Никита Заболоцкий пишет, что к следователю были вызваны Зощенко, Каверин, Тихонов. Все говорили о поэте «в высшей степени положительно… один Лесючевский упорно стоял на своем и говорил об антисоветском характере творчества Заболоцкого».
Это упорство заставляет усомниться в том, что Лесючевский сознательно оклеветал поэта. А что если в своей рецензии он был предельно искренен? Что если он выразил свою принципиальную идейную позицию? Нельзя же за это сразу называть его доносчиком и клеветником. Вполне возможно, что в Заболоцком он разглядел врага. Ничем не аргументированы и намёки на тесное сотрудничество Лесючевского с «органами»: своих осведомителей и штатных доносчиков в НКВД тщательно оберегали, так что Лесючевский мог быть привлечён к следствию лишь в качестве эксперта.
Однако Бенедикту Сарнову всё предельно ясно. Вспоминая о начале хрущёвской оттепели, он пишет:
«Кто такой Лесючевский, в то время было уже хорошо известно. О его связи с "органами", о которой раньше знали очень немногие и если и говорили о ней, то шепотом, теперь заговорили вслух, широко и даже публично».
О том же в книге «Записки незаговорщика. Барселонская проза» пишет и Ефим Эткинд, в 70-е годы пострадавший за поддержку Солженицына и переписку с Сахаровым:
«Когда после 1956 года тайное стало явным и доносы обнаружились, некоторые писатели потребовали привлечь Лесючевского к ответу. Он написал заявление в партийный комитет Союза писателей (я читал этот фантастический документ), в котором объяснял, что всегда был преданным сыном своей партии, свято верил в ее непогрешимость и в правильность ее генеральной линии и, составляя по заданию партии разоблачительный комментарий к стихам Корнилова, был убежден в преступности поэта, который, изображая диких зверей, конечно же зашифровывал в зоологических образах советское общество. В 1937-1938 годах он, Лесючевский, был горячим, бескомпромиссным комсомольцем, и вина его разве только в том, что он слишком безоглядно был предан высоким идеалам коммунизма».
Тут наблюдается некоторый сдвиг по времени – архивы МГБ в 1956 году ещё никто не собирался раскрывать. Скорее всего, тайное стало явным, потому что Лесючевский не скрывал своего отношения к творчеству Николая Заболоцкого – ни в 1938 году, ни восемнадцатью годами позже. Довольно странная позиция для штатного доносчика.
При чтении этих «Записок» у меня возник ещё один вопрос. Почему Эткинд вере в правильность линии компартии и в грядущую победу коммунизма даёт такое определение, как «фантастика»? Допустим, что невежественные обыватели были одурачены примитивной пропагандой, однако среди коммунистов было немало честных, умных людей, которые искренне верили в возможность построения социализма. Если в чём-то и ошиблись, то, несомненно, в своей оценке роли Сталина, из-за чего судьба многих из них была трагична. Однако нельзя их всех назвать глупцами или же обманщиками.
А вот ещё один ярлык, который в привычной для себя бескомпромиссной манере навесил на Лесючевского писатель Владимир Войнович в книге «Автопортрет: Роман моей жизни»: «Директором издательства был тогда Николай Васильевич Лесючевский, тупой, ничего не смысливший в литературе бюрократ и доносчик». Вторит Войновичу и Дмитрий Волчек на «Радио Свобода»: «По заданию органов экспертизу стихотворений Корнилова проводил литературовед Николай Лесючевский». А Григорий Свирский в книге «На лобном месте» называет Лесючевского палачом Заболоцкого, «написавшим на него донос».
Михаил Аронов в книге об Александре Галиче тоже не преминул пригвоздить Лесючевского к позорному столбу, довольно произвольно расширив список его жертв:
«Николaй Лесючевский – … это весьмa известный стукaч, по доносaм которого в 1930-е годы было посaжено более десяти писaтелей – в чaстности, поэты Бенедикт Лифшиц, Пaвел Вaсильев и Николaй Зaболоцкий, a поэт Борис Корнилов (первый муж Ольги Берггольц) – рaсстрелян».
Допустим, что все эти обвинения абсолютно справедливы, и Лесючевский действительно доносчик и палач. Но как тогда следует воспринимать гневные слова Максима Горького из статьи «Литературные забавы», написанной в 1934 году и посвящённой творчеству нескольких поэтов?
«Несомненны чуждые влияния на самую талантливую часть литературной молодежи. Конкретно: на характеристике молодого поэта Яр. Смелякова все более и более отражаются личные качества поэта Павла Васильева. Нет ничего грязнее этого осколка буржуазно-литературной богемы. Политически (это не ново знающим творчество Павла Васильева) это враг».
Как-то не поворачивается язык назвать мнение Горького доносом, несмотря на то, что Васильева он назвал врагом. Тут, видимо, причина в особенностях фразеологии тех лет. Не так давно отгремела кровавая гражданская война, а классовая борьба обострялась, если верить словам Сталина. Поэтому даже писатели не выбирали слов, когда набрасывались с критикой на своего идейного противника.
Надо признать, что-то непонятное творилось в русской поэзии 30-х годов. К этому времени уже не было в живых ни Гумилёва, ни Есенина, ни Маяковского. Но обвинения против талантливых поэтов следовали одно за другим, словно бы поэзия стала основным оружием борьбы оппозиции с большевиками. Так неужели Борис Корнилов, Николай Заболоцкий, Павел Васильев – всё это враги? Нет ли в критических статьях против них иных мотивов?
Наталья Соколовская в беседе о судьбе Корнилова на «Радио Свобода» слегка приподняла завесу над тайной превращения поэтов во врагов:
«Ведь началось-то все с чего? Что он завел дружбу с москвичами, с Васильевым и со Смеляковым. Васильев, понятно, это была очень яркая фигура, харизматичная. Кроме того, он имел неосторожность оказаться в нелюбимцах у Алексея Максимовича Горького. Он что-то не так сказал, посмотрел на его невестку, и Горький тогда (это 34-й год) обрушился на Васильева и на Смелякова за их богемный образ жизни. Причем слова там были самые чудовищные. И самое чудовищное из того, что он сказал: ''От хулиганства до фашизма расстояние – короче воробьиного носа''. Для Смелякова это кончается первым арестом, для Васильева это, в итоге, кончается расстрелом».
Если поверить в это предположение, то всё оказывается слишком просто – достаточно кому-нибудь не угодить, не так на кого-то посмотреть, возможно, не слишком подобострастно поклониться. И вот начинается травля известного поэта – в печати одна за другой появляются критические статьи, а на Лубянке их внимательно читают и подшивают в дело как доносы.
Так, может быть, любое мнение, высказанное против некоего лица, следует квалифицировать как донос? Надеюсь, что-то нам подскажет рецензия Захара Прилепина на книгу о Борисе Корнилове:
«В том разделе, где помещены материалы из следственного дела Корнилова, есть отвратительный в своей подлости документ – литературоведческая экспертиза критика Николая Лесючевского, написанная по заказу НКВД и, по сути, послужившая одной из причин вынесения поэту смертного приговора».
Здесь повторяется всё то же определение – «заказ НКВД». Однако Прилепин высказывает и своё собственное мнение о стихах Корнилова, которые «иногда просто зачаровывают ощущением предстоящего ужаса». Тогда зачем понадобилось заказывать экспертизу Лесючевскому, если даже Прилепину понятно, что поэзия Корнилова далека от образцов социалистического реализма. Кстати, стихи, на которые ссылается Прилепин, довольно слабые:
И нож упадет, извиваясь ужом,
От крови моей хорошея.
Потом заржавеет,
На нем через год
Кровавые выступят пятна.
Я их не увижу,
Я пущен в расход —
И это совсем непонятно…
Борис Парамонов, знаток творчества Корнилова, выступая на «Радио Свобода», признаёт, что это был далеко не ангел:
«Он поэт очень не простой, хотя в обличье молодого в двадцатых-тридцатых годах скорее всего ожидался именно какой-нибудь комсомольский энтузиазм… Борис Корнилов был не столько комсомольцем, сколько попутчиком. Просто жить выпало в это время, а молодому прежде всего хочется жить, и при любом режиме… С самого начала у него звучат ноты, которые иначе как трагедийными не назовешь… Корнилов видит себя шпаной, лихим парнем, погубителем несчетных девок. И девки у него в основном подлые… И образ жизни у него такой был, с пьянством и скандалами, и стихи такие. Его в 1936 году исключили из Союза писателей – надо полагать не только за пьянство».
Ну что тут скажешь? Действительно, это поэт чуждый «времени великих свершений», да и сейчас такого вроде бы не за что любить. Но вот беда – к поэтам относиться надо по-особенному. Даже несмотря на такие вот стихи:
Жена моя! Встань, подойди, посмотри,
Мне душно, мне сыро и плохо.
Две кости и череп, и черви внутри,
Под шишками чертополоха.
Если справедливы в своих оценках Парамонов и Прилепин, тогда в то непростое время запрет на публикацию стихов Корнилова, возможно, был бы обоснован. Вот ведь и Горький опасался влияния поэта Васильева на поэта Смелякова. Вопрос лишь в том, как реагировать на «чуждые» стихи.
Пришла пора познакомиться с той самой рецензией Лесючевского, написанной 3 июля 1938 года:
«Н. Заболоцкий вышел из группки так называемых "обэриутов" – реакционной группки, откровенно проповедовавшей безыдейность, бессмысленность в искусстве, неизменно превращавшей свои выступления в общественно-политический скандал… Трюкачество и хулиганство "обэриутов" на трибуне имело только один смысл – реакционный протест против идейности, простоты и понятности в искусстве, против утверждавшихся в нашей стране норм общественного поведения».
По большей части, тут общие слова, которые при всём желании невозможно трактовать как донос на известного поэта. Далее рецензент переходит к частностям:
«Он советский быт и людей уродует отвратительно. Он одинаково издевательски изображает и советских служащих, и «дамочек», и красную казарму, и красноармейцев, и нашу молодежь. Вот, например, "характеристика" молодежи:
Потом пирует до отказу
В размахе жизни трудовой.
Гляди! Гляди! Он выпил квасу,
Он девок трогает рукой,
И вдруг, шагая через стол,
Садится прямо в комсомол».
Честно говоря, это усаживание в комсомол в стихотворении «Новый быт» мне тоже не понравилось. Не потому что живы ещё воспоминания о юности, но вот подумалось, а неужели я когда-то тоже сел, как и герой этой сатиры? Скорее всего, так оно и было, но, слава богу, к тридцати годам сидение закончилось.
Далее критик переходит к анализу поэмы «Торжество земледелия»:
«Это – откровенное, наглое контрреволюционное «произведение». Это – мерзкий пасквиль на социализм, на колхозное строительство. Если принять во внимание, что первый отрывок из "Торжества земледелия" напечатан в год великого перелома, то особенно станет ясна субъективная, сознательная контрреволюционность автора поэмы, его активно враждебное выступление против социализма в один из острейших политических моментов… Только заклятый враг социализма, бешено ненавидящий советскую действительность, советский народ мог написать этот клеветнический, контрреволюционный, гнусный пасквиль».
На мой взгляд, написать такое по заказу невозможно. Столь впечатляющие строки пишут исключительно по вдохновению, по зову сердца. Критик здесь ощущает себя сидящим на коне, на голове его будёновка, в правой руке – шашка наголо, и в бой зовёт труба… Его критическое дело – правое! А за последствия пусть другие отвечают. Кстати, Никита Заболоцкий в своих воспоминаниях об отце указывает, что Лесючевский служил в кавалерии. Но это как бы между прочим.
И наконец, следует ожидаемый финал рецензии:
«Таким образом, "творчество" Заболоцкого является активной контрреволюционной борьбой против советского строя, против советского народа, против социализма».
Для полноты картины приведу фрагмент из отзыва Лесючевского, который сохранился в следственном деле Бориса Корнилова:
«Ознакомившись с данными мне для анализа стихами Б. Корнилова, могу сказать о них следующее. В этих стихах много враждебных нам, издевательских над советской жизнью, клеветнических и т. п. мотивов. Политический смысл их Корнилов обычно не выражает в прямой, ясной форме. Он стремится затушевать эти мотивы, протащить их под маской ''чисто лирического'' стихотворения, под маской воспевания природы и т. д. Несмотря на это, враждебные контрреволюционные мотивы в целом ряде случаев звучат совершенно ясно и недвусмысленно».
Здесь критик не столь агрессивен, как в отзыве на Заболоцкого. Речь идёт только о мотивах, но такое определение, как «заклятый враг», отсутствует. Причины «снисходительного» отношения критика к Корнилову историкам остались неизвестны. Возможно, Лесючевский не переносил сатирических стихов, которыми увлекался Заболоцкий, ну а Корнилова можно обвинить лишь в том, что его последние стихи слишком трагичны для советского поэта. Скорее всего, в 1937 году, когда был написан отзыв на стихи Корнилова, борьба с «враждебными элементами» ещё не достигла того накала, как в следующем году, поэтому и рецензии были сдержанными.
Однако вот что хотелось бы понять. Почему все как один взъелись именно на Лесючевского? Раскройте «Правду», № 199 за 1933 год, и сразу убедитесь, что у Лесючевского был не менее талантливый предшественник. Это никто иной, как Владимир Ермилов, хорошо известный в прежние времена литературный критик. Вот что он писал в статье «Юродствующая поэзия и поэзия миллионов (о "Торжестве земледелия" Н. Заболоцкого)»:
«Одною из масок, надеваемых классовым врагом, является шутовство, юродство. Утопить большое, трудное, серьезное революционное дело в потоке юродских, как будто беззлобных, просто шутовских слов, обессмыслить, опустить до уровня какой-то вселенской чепухи – вот о6ъективная классовая цель этого юродства. Представителем такого юродства в поэзии является Н. Заболоцкий – поэт, претендующий на своеобразное, неповторимое, оригинальное «видение мира»… нового в поэзии Заболоцкого столько же, сколько в любом старом-престаром буржуазном пасквиле на социализм. Его поэма "Торжество земледелия", напечатанная в № 2-3 ленинградского журнала "Звезда", и является самым ординарным пасквилем на коллективизацию сельского хозяйства. Как издавна представляли и представляют социализм все и всяческие буржуазные пасквилянты? Как торжество ограниченного самодовольства и животной тупости… Наша критика обязана была вскрыть перед широким читателем этот смысл поэмы Заболоцкого».
Здесь, впрочем, нет обвинений в контрреволюционности, хотя присутствует слово «враг». Критикам предлагается всего лишь «вскрыть» смысл, а там уж как партия решит. В этом «вскрытии» преуспела Елена Усиевич, написавшая статью «Под маской юродства» для журнала «Литературный критик». Отдавая дань таланту и мастерству Заболоцкого, Усиевич пишет, что именно поэтому его стихи несут огромную опасность:
«Заболоцкий – автор сложный, нарочито себя усложняющий и массовому читателю мало доступный. Опасность его творчества заключается не в действии его на широкие слои советского читателя, ибо такого рода действенностью его стихи не обладают. Опасность творчества Заболоцкого заключается в том, что его настоящее мастерство с одной стороны и формалистские выверты, которыми он, маскируя свои враждебные тенденции, влияет на ряд молодых вполне советских поэтов, с другой – создают ему учеников и поклонников в таких литературных слоях, за которые мы должны с ним драться, разоблачая его как врага, показывая, чему служит его утонченное и изощренное мастерство, каковы функции его стилизованного примитивизма, его поддельной наивности и наигранного юродства. Нужно сорвать с Заболоцкого эту маску блаженного, оторванного от коллектива, занимающегося «чистой поэзией» мастера, чтобы предостеречь от учебы у него близких нам молодых, талантливых поэтов, от которых талант Заболоцкого заслоняет классовую сущность его творчества».
Возможно, что маску с Заболоцкого тогда всё-таки сорвали и молодых поэтов в какой-то степени предостерегли. Но то ли сделано это было недостаточно умело, то ли времена другие наступили, но через пять лет юродивым его уже никто не называл. Заболоцкий был объявлен заклятым врагом, контрреволюционером со всеми вытекающими для тех лет последствиями.
Но тут есть и ещё одна проблема. Конечно, всё это придумано – и контрреволюционность стихов, и бешеная ненависть Заболоцкого к советской власти. Язвительная сатира, даже издевательство – всё это было. А в результате нарушался процесс воспитания советской молодёжи, и в юных головах могли возникнуть ненужные сомнения. И что тут остаётся предпринять? Понятно, что поэта невозможно переделать. То, что он пишет, это песня или крик его души.
Припомнилось, что Батюшков писал в своём послании Жуковскому:
«Во всём согласен с тобой насчёт поэзии. Мы смотрим на неё с надлежащей точки, о которой толпа и понятия не имеет. Большая часть людей принимает за поэзию рифмы, а не чувство, слова, а не образы».
Так что же получается – Лесючевский почувствовал в стихах враждебный настрой автора против существующего строя? В чём можно его упрекнуть? Что можно возразить ему, если некоторые строки Заболоцкого явили ему «контрреволюционный образ»? Пусть те, кому нравятся эти стихи, испытывают совсем другие чувства, но критик имеет право на выражение своего отношения к такой поэзии.
Тут возникает самый главный, как мне кажется, вопрос. Сознавал ли Николай Лесючевский, что его правдивый, вроде бы чистосердечный отзыв и в 1937, и в 1938 году был равнозначен приговору? Был ли критик кровожаден или старался выслужиться, поскольку был не вполне пролетарского происхождения? К сожалению, о Лесючевском известно очень мало – будто бы родился он в Курской губернии. Сведений о родителях и вовсе нет. Правда, есть одна зацепка – в дореволюционные годы жил в Петербурге Иван Ефимович Лесючевский, статский советник, ревизор губернского управления, занимавшегося поставками продовольствия для казённых предприятий. Там же, в Ленинграде, учился и начинал свою трудовую деятельность и Николай Васильевич Лесючевский. Если предположить тут родственную связь, то могут возникнуть сомнения в подлинности сведений, изложенных в его автобиографии. Скорее всего, ему было что скрывать, а потому и писал весьма жёсткие критические отзывы. Говорят, что лучшая защита – это нападение. Вот и Николай Васильевич нападал, но только не на тех, кого боялся.
Глава 5. Баллада о поэтах
Эта глава посвящена нескольким поэтам, возможно, в равной степени талантливым, однако непохожим друг на друга в том, что касается их мировосприятия и понимания того, каким путём должна идти Россия. Различия выявились и в характерах – в лихую годину кто-то из них оказался слаб, а кто-то проявил невиданную стойкость.
Начнём с Ольги Берггольц, вот отрывок из её статьи, написанной весной 1932 года, когда ленинградской поэтессе исполнилось чуть больше двадцати лет:
«Надо быть буржуазным реакционером, чтобы утверждать, что Хармс и Введенский являются ведущим отрядом советской детской поэзии… Это доведенная до абсурда, оторванная от всякой жизненной практики тематика, уводящая ребенка от действительности, усыпляющая классовое сознание ребенка. Совершенно ясно, что в наших условиях обостренно-классовой борьбы – это классово-враждебная, контрреволюционная пропаганда».
Надо отметить, что к моменту появления статьи следствие по делу Хармса было в основном закончено, так что даже при большом желании эту статью не назовёшь доносом. Это всего лишь праведный гнев убеждённой сторонницы советской власти, и не её вина, что литературные баталии в те времена нередко заканчивались уголовным наказанием в виде ссылки или пребывании в местах ещё более отдалённых.
Прошло девять лет, и в дневнике Ольги Берггольц появляется такая запись:
«Юра Г. написал беспринципную, омерзительную во всех отношениях книжку о Дзержинском. Он спекулянт, он деляга, нельзя так писать, и литературно это бесконечно плохо».
Здесь речь идёт о сборнике «Рассказы о Дзержинском», который написал Юрий Герман. Но что случилось за прошедшие годы? Что так повлияло на отношение поэтессы к людям, создававшим государство, интересы которого были когда-то её жизненным приоритетом?
Гонения на поэтессу начались в мае 1937 года, той самой «весною, в час небывало жаркого заката», события которой Михаил Булгаков описал в своём романе, в главе «Великий бал у сатаны». 22 мая арестовали Михаила Тухачевского, а через неделю состоялось заседание партийного комитета завода «Электросила» имени С. М. Кирова. Вот выдержка из протокола:
«Авербах и группа вели работу по созданию новой подпольной группы… Берггольц тоже была и вращалась в этой группе. Она всей правды не сказала, она вела себя неискренне. Ольга Берггольц неглупый человек, политически развитый и культурно. Она хотела вращаться в кругу власти имущих. Дружила с Авербахом – генеральным секретарем РАППа. У ней была с ним тесная связь, вела с ним переписку. Была связана с Макарьевым – правой рукой Авербаха, ныне расстрелянным. К Горькому не всякий мог попасть, но она через связь с Авербахом была у него. Опередила в этом других писателей. Она жила с Корниловым, дружила с Германом и т.д. Это стыдно признаться, что у нас был такой коммунист».