
Полная версия
Когда в юность врывается война
Нужно было менять мотор – работа в зимних условиях на полевом аэродроме без ангара – дней на 10. А фронт опять готовился к наступлению, он ждать не мог. Мне приказали заменить мотор в пять дней.
На фронте было так: если есть свободное время – спи, пей, пой, играй, занимайся чем угодно, но если уж требуется что-нибудь сделать – тогда, пожалуйста, не различай времени суток и пока не кончишь, – не отходи. Таков уж был закон гвардейцев.
Втроем – я, моторист и оружейник – мы принялись за работу. А погода, как назло, испортилась: на открытом аэродроме завывал ветер со снегом, руки мерзли, мотор обледенел, всё заносило снегом. Часто приходилось ложиться в снег под машину и долго работать поднятыми вверх руками, руки от этого отекали, деревенели, а масло неприятными холодными струйками стекало по рукам и накапливалось где-то подмышкой. От этого жутко неприятно липла к телу рубаха, всё тело казалось связанным, как в клею.
Работать надо было быстро и надежно, так как одна не зашплинтованная гайка могла привести к остановке мотора, а значит, к гибели всего самолёта, к смерти лётчика. А гаек на самолёте – несколько тысяч!
Особенно неудобно было работать ночью с переносной электролампой. Морозы ночью усиливались, ключ примерзал к рукам, а замасленные, застывшие пальцы мало чувствовались, плохо сгибались, клонило ко сну. Тогда хотелось бросить всё и хоть на минуту уснуть, хотя бы тут же рядом, на плоскости. Но вспоминались слова командира полка героя Советского Союза Козаченко: «Гвардейцы, помните, на днях наступление… и каждой подвешенной бомбой, каждой завинченной гайкой вы вносите маленький вклад, из которого складывается большое общее дело – победа над врагом. Мы должны скорее освободить нашу землю от немцев… ведь что скажут нам наши крошки, сыновья и племянники, когда вырастут рабами, что скажут они нам, когда, появившись на свет, они пожалеют, что родились русскими…»
Вспоминалась клятва у гвардейского знамени. И снова приходилось брать окоченевшими руками примерзающий ключ, раздирать свинцовые веки и работать быстрее. Молодой оружейник на третью ночь не выдержал и уснул за работой, в руке его так и осталась замасленная не довинченная гайка. Я посмотрел на его маленький, курносый нос, вымазанный маслом, детское, пухлое лицо, и не стал будить.
Четыре дня и ночи продолжалась непрерывно эта работа, четыре дня и ночи не смыкались глаза, но работа была выполнена раньше срока. На машине ревел новый мотор, исправный, как швейцарские часы. На «гражданке» такое напряжение сил вряд ли возможно, но на фронте был другой закон жизни – закон войны – и люди становились другими. Закончив работы, мы втроем тут же растянулись на земле, подстелив самолётный чехол.
О своей жизни, между прочим, авиамеханики говорят так: «Кто в тюрьме не сидел и авиамехаником не работал, тот не человек: он жизни не видел и жизнь не поймёт». В те дни я крепко ощутил все трудности этой специальности.
Пришёл инженер.
– Товарищ инженер, замену мотора произвёл. Всё в порядке. Самолёт готов к облёту.
– Хорошо. Надежно сделано? Полетишь на нём в фюзеляже? А? – и он улыбнулся.
– Полечу! – не столько я выразил своё желание лететь в темном фюзеляже, сколько старался удержать свой авторитет. Я думал, он шутит.
– Хорошо, часа через два мы перелетаем на новый аэродром, полетите в фюзеляже. «Дуглас» всех не вместит. Ну, а сейчас, если самолёт готов, можете выспаться – и он ушёл.
«Теперь как раз уснёшь, – подумал я, – когда через два часа лететь без парашюта, на не облётанной машине, в темном фюзеляже, где летают только по необходимости».
Инженер тонко вёл свою политику воспитания технического состава. Я догадывался, что он, как новичку, хотел этим показать мне, что от моей работы зависит жизнь не только лётчика, но и моя личная.
Я ещё раз осмотрел самолёт, работу товарищей, проверил и без того уже много раз проверенные агрегаты, просмотрел контровку. Пришёл пилот.
– Так, значит, летим вместе? – весело подмигнул он.
– Полетим, – тем же тоном ответил я, и подумал: «Ты-то с парашютом, друг, а что я буду делать, если мы падать будем?»
Пилот помог мне влезть в узкий люк истребителя и закрыл за мною люк. Это была своего рода ловушка: отсюда без посторонней помощи выбраться было нельзя. Я улегся среди тросов и тяг управления, на самом дне фюзеляжа, вверху через небольшой уголок плексигласа было видно кусок голубого, чистого неба.
– Ну, как, устроился? – спросил пилот.
– Устроился. Только ты хорошо сажай самолёт, а то здесь, в хвосте, должно быть ударит правильно, – и подумал: «Бог его знает, может его и сажать не придется – сам сядет»…
Мы что-то долго рулили на старт. Наконец, мотор заревел, вся машина затряслась от разбега, толчок, ещё толчок, и я почувствовал, что мы отделились от земли.
«Господи, спаси меня, душу грешную» – подбодрился я шуткою и вдруг почувствовал уважение к машине: «Ревёт, тянет, поднимается. Так, так, тяни, тяни, родная, не подведи!!»
Как молодой механик, я не был ещё хорошо уверен в своей работе и, не то чувство страха, не то сознание своей беспомощности беспокоило меня. В случае если откажет мотор, лётчик выпрыгнет с парашютом, я же был зажат, как мышь в мышеловке и должен был разделить участь своего самолёта.
Долго тянулось время. Из фюзеляжа ничего не было видно – ни пилота, ни земли, и я не знал, летим ли мы вверх, по горизонтали, или уже падаем к земле. Но вот тяга руля высоты пошла назад, мотор сбавил обороты, и я почувствовал, что мы идем на посадку.
Машина уже провалилась, и хвост спускался к низу, как вдруг со всей мощностью заревел мотор, и мы опять пошли на подъем. Сработали троса руля поворота, и я догадался: «Пилот плохо рассчитал посадку и, видно, ради меня решил зайти на второй круг».
Так оно и было – мы снова шли на посадку. Всё было исправно, работа выполнена хорошо, и мы благополучно приземлились на новом аэродроме.
Оружейник Антошин и моторист Ляшенко, перелетевшие на новый аэродром на «Дугласе», встретили машину. Они уже оборудовали стоянку самолёта и ожидали нас. Самолёт зарулил на стоянку, мотор заревел, прожигая свечи, и резко остановился. Я вылез из фюзеляжа.
– Ну, вот и всё в порядке. Что говорить – работали мастера, золотые руки! – радостно толковал Антошин, довольный благополучным полётом. – Я бы тоже полетел в фюзеляже, да туда двоим не влезть, – добавил он сочувственно.
– Ничего, не горюй, это не последняя перебазировка, на следующий аэродром полетим с тобою, – стараясь быть как можно официальней, сказал пилот и подмигнул мне глазом.
Антошин замялся.
– Э… а пушки, пушки как? Стреляли? Не проверили? – дипломатически перевёл он разговор на другую тему.
Мы засмеялись.
– Ну, а ты чего смеёшься? – набросился Антошин на пожилого моториста, который улыбался, сам не зная, чему, лишь бы поддержать компанию.
Моторист был человек уже пожилого возраста, боязливый и замкнутый. Трудно было узнать, что составляло внутреннюю жизнь этого человека. Он на совесть выполнял свои скромные обязанности: мыл и чистил самолёт, оборудовал стоянку, держал в порядке инструмент, а больше я от него ничего не требовал. Кстати сказать, об авиационных мотористах вообще. В авиации они носят не своё имя, так как к мотору у них никакого отношения нет. В их прямую обязанность входит – держать в чистоте машину, расчехлять и зачехлять самолёт на хвосте, когда техник пробует мотор, чтобы машина не встала на нос, а главное – чутко реагировать на оклики техника: «поддержи», «подай», «принеси» и др.
В противоположность мотористу, оружейник Антошин был молодой белокурый парень лет 18–19, высокий и тонкий. Лицо его, всегда перемазанное маслом, с облупившимся, вздёрнутым, чисто русским носом не могло помочь определить его возраст. Но зато когда он хорошо умывался, смывая сажу и масло с лица, возраст его резко определялся: он казался много моложе своих лет. Антоша – так звали его в полку гвардейцы.
Антоша стеснялся своей молодости. Он ещё был в том возрасте, когда люди хотят быть старше, чем они есть, и во всём пытался стяжать себе славу старого солдата: не умывался, плевал сквозь зубы, то и дело курил, силился говорить басом, ругал окружающих за глаза.
– Вот, чёрт знает что, опять ключи порастащили! Ни черта не найдешь! Отдай жену дяде, а сам иди к соседке! – с напыщенной деловитостью ворчал он, как всегда, боясь адресовать свои слова по чьему-нибудь адресу. В этот день, видно в честь перебазировки, он умылся, помолодел, и уж очень наглядной стала эта напущенная деловитость, она никак не шла, не соответствовала детскому выражению его лица.
– Этот сын солнечной Грузии берет ключи и не приносит, – Антоша хотел уже было бежать к Шоте, но Шота сам бежал к нему.
– Швейцарский ключ ты увёл у меня? А? – набросился Шота на Антошу.
– Да я вот сам своих ключей после перебазировки не соберу. Мой-то ключ 19 на 22 у тебя?
– Я отдал!
– Не отдавал!
– Отдал!
Шота быстрым движением вытер рукавом под носом, подтянул боками грязных рук спавшие штаны и пустился спорить, высоко махая тряпкой.
– Та не заедайся, не заедайся, Шота, чуешь? Ось, найшовся той швейцарский ключ! – кричал Шоте с соседней машины Степан Верёвка.
Так в частом споре, суете, кропотливой работе проходит жизнь этих маленьких по специальности людей, труд которых почти не ценится в части, никем не замечаем, но на основе которого строится боевая слава лётчиков, инженеров и всего боевого полка.
Летал на машине пилот Александр Тарасов. Это был молодой, только что прибывший из школы лётчик, культурный, веселый парень, безрассудно влюблённый в свою Одессу – «душой и телом одессит», как он говорил о себе. Почти никогда с его уст не сходила мелодия:
Эх, Одесса, жемчужина у моря.Эх, Одесса, видала много горя…Летал он хорошо, но, как всякий молодой лётчик, плохо эксплуатировал мотор.
Я видел по мотору, что в полёте он не выдерживал температурный режим, часто перегревался, отчего не мог развить полную мощность, горели прокладки. У молодого лётчика ещё не хватало внимания за всем следить в полёте.
– Ты посмотри там, Дмитрий, подлечи его, что-то он у меня в воздухе барахлит, – иногда говорил он, возвращаясь из полёта.
В таких случаях я просматривал мотор, садился в кабину, запускал его и пробовал на всех режимах. Мотор работал хорошо, и я ему ничего не делал.
– Ну, как, Саша, мотор теперь? – спрашивал я его после следующего полёта.
– О, что ты ему сделал?! Сегодня ревёт, как зверь! Работал исключительно! – восторженно отзывался он.
В порядке товарищеской беседы я толковал ему про режим мотора, и он обещал соблюдать его (температура цилиндров 180–160 градусов), но в воздухе у него было так много работы, что он опять забывал про мотор, и это дорого обошлось ему впоследствии.
Новый аэродром возрождался. Непрерывно, одна за другой, садились боевые машины. Ревели моторы, суетились техники, подъезжали бензо- и маслозаправщики. Бойцы БАО заканчивали подготовку землянок, устанавливали печки, несли солому. Глубже в лесу мягко стелился дым из кухни столовой. Там распространялся запах жареной баранины, девушки БАО готовили нам ужин. Суетливый день шёл к концу. Наступил вечер. Плотно поужинав и разместившись в землянках, люди делились впечатлениями прожитого дня.
В лесу, у кухни я встретил Васю. Он шёл со своим мотористом из польской деревни.
– Ты это откуда?
– Был у поляков. Командир нашего Ильи Муромца (так Вася звал свой «Дуглас») приболел ангиной, просил молока раздобыть, – Вася показал бутылку и улыбнулся:
– Ну и скупые же, черти, – потом посмотрел на моториста, и они оба засмеялись.
– Ну, как, доволен «Муромцем»?
– Хороша машина. Моторы новые. Два раза летал в Белосток. На прошлой неделе бросали десантников. Они у меня и сейчас перед глазами стоят. Жалко ребят. Считай, на смерть сбросили, – и он задумался.
– Серафим-то наш, слышал, сегодня совсем опозорился. Говорят, вместо масла залил бензин: перепутал «БЗ» с «МЗ», – и мы посмеялись над нашим другом Серафимом Рязановым, которому никак не везло в полку.
– Парень, как парень, а к фронтовым условиям никак не привыкнет, – заключил Вася.
– Ну, ладно, вы подождите, я сейчас снесу молоко, и вместе спать пойдем, – и Вася скрылся в темноте леса.
Моторист чмыхнул носом и вдруг опять захохотал.
– Чего это ты?
Едва удерживаясь от давившего его хохота, моторист стал рассказывать:
– Скромный парень, он тебе и не рассказал, как трудно досталась нам эта бутылка молока, – и моторист снова, видно что-то припоминая, закатился в хохоте. Потом он вытер кулаками влажные глаза и стал продолжать:
– Скупая полячка, к которой мы зашли за молоком, никак не могла понять, чего мы от неё добиваемся. Вася применял всю свою сообразительность, разговаривая международным языком жестов, но скупая полячка, видно, знала, чего у неё просят, и нарочно прикидывалась непонимающей. Тогда Вася, – тут моторист снова захохотал, – попросил меня встать на все четыре точки, уселся рядом на корточки и с озабоченным видом стал меня доить. Он поворачивался, аппетитно причмокивал и облизывался, а я стоял на четвереньках и, задравши голову, умоляюще глядел на полячку…
Ну, это уже было понятно на всех существующих языках, полячка сама засмеялась, что-то сказала своему сыну, и тот принес нам молока. Мы посмеялись вместе.
– Ну, я пойду, поужинаю, – добавил моторист и ушёл к столовой.
Я уселся на пень, ожидая Васю, чтобы вместе идти спать. Ночь была тихая, лунная. Через вершины высоких елей пробивался лунный свет, пятнистыми переливами падая на снежный покров. В лесу было свежо и чисто, в морозном воздухе слышался душистый аромат хвои.
Я задумался над тем, что за люди эти поляки. Что за государство, что за национальность? Почему они в большинстве своём так неприветливо встречают русских? Впрочем, на их неприветливость обижаться было нельзя, так как внешне они были приветливы, даже слишком приветливы. Они не скажут вам просто: «Что?», а мягким льстивым, даже раболепным голосом протянут: «То цо то пан мовэ?», не скажут просто: «Что делаете?», а «То цо то пан робэ?»
Независимо от имущественного и социального положения у них принято называть друг друга – «пан», или соответственно для женщин – «пани», для девушек – «панёнка». Большинство этих «панов» живут очень бедно, ходят грязно, но время проводят праздно, почти не работают. «Це таки паны, шо на двох одни штаны» – метко оценил их Вася.
Девушки полячки исключительно красивы, скромны и нежны, в душе же – бессовестны и коварны. Многие русские солдаты навсегда не возвратились домой, соблазнившись их внешностью. Поляки делали им западню и бесследно расправлялись с ними. Поляки – это, пожалуй, самый коварный народ в Европе. Это те люди, которые сами чистят одной рукой вам сапоги, а другой взводят сзади курок пистолета, чтобы выстрелить затем вам в спину.
«Страна спекулянтов и убийц» – так неофициально назвал эту страну наш инженер, впрочем, официально он её называл, тоже, не без юмора, – «наши союзнички».
В лесу и на аэродроме глушились последние моторы. Всё затихало и только оклики часовых нарушали ночную тишину. Полк отдыхал, набираясь сил, всё было готово к наступлению.
Глава 23
То серьёзный, то потешный,
Нипочем – что дождь, что снег —
В бой, вперед, в огонь кромешный
Он идет, святой и грешный —
Русский чудо – человек.
А. Т. Твардовский, «Василий Тёркин»Второй Белорусский фронт перешёл в наступление. Оборонительная линия немцев в первых и вторых эшелонах была прорвана, и они, оставляя всё на своём пути, откатывались на Запад. Авиация сеяла панику в тылах врага, бомбила коммуникации, парализовала транспорт, пути отступления.
На командном пункте полка стояло оживление. Весь лётный состав находился в землянке рядом с КП, ожидая боевых заданий. Лётчики – народ веселый, жизнерадостный, в землянке стоял шум, хохот, оживление. Одни, в ожидании полёта, играли в домино, другие – оживлённо обсуждали что-то, третьи – насвистывая, отдыхали на нарах на соломе. Одни летали парами на патрулирование и разведку, другие возвращались. У маленького окошка землянки, поставив лохматые собачьи унты прямо на низенький рубленый столик, от нечего делать, играли в карты старые матёрые асы полка: Герой Советского Союза Князев, старший лейтенант Масягин, капитан Кулагин, капитан Харламов. Каждый насвистывал что-то, но видно было, что ни карты, ни это насвистывание не занимало их – это занятие было для того, чтобы сократить время ожидания.

Перед боевым вылетом
На верхних нарах землянки, заложив ногу за ногу, лежал, ожидая вылета, только что прибывший в полк младший лейтенант Дедурин. Бог его знает, что ожидало его впереди, как он примет «боевое крещение». Рядом с ним, свесив ноги с нар, возился с планшетом казах Катавасов. На нижних нарах сидел Тарасов, он подгонял ремешки ларингофона и, как всегда, напевал:
Шаланды, полные кефалиВ Одессу Костя приводил,И все биндюжники вставали,Когда в пивную он входил.Он мягко, приятно выводил каждую нотку мелодии, но мысли его были где-то далеко.
– Внимание! Внимание! – зашипел динамик, и сразу же все утихли. – Кулагин и Дедурин, Князев и Фёдоров – на вылет. Задание получите в воздухе.
Четыре человека спокойно поднялись с нар, взяли свои планшеты и, надевая шлемофоны на ходу, вышли из землянки. Всё было так спокойно и просто, как будто люди выходили умыться или в столовую, а не подниматься высоко в небо для встречи с врагом.
Через сорок минут все четверо вернулись в землянку, и никак не верилось, что эти люди всего несколько минут назад далеко, на 50–70 километров углублялись во вражеское расположение и где-то на высоте 4000–5000 метров встречались с врагом.
В один из жарких дней наступления радио донесло, что в расположение советских войск углубляются два эшелона немецких бомбардировщиков «Ю-88», сопровождаемые большой группой истребителей «Фокке Вульф-190». В этот день весь полк поднимался в воздух. Выползали на взлётную дорожку, с рёвом мчались по ней и уходили в воздух одно за другим звенья самолётов. В воздухе они принимали боевой порядок, и вскоре весь полк скрылся в облаках над горизонтом. На перехват немецким бомбардировщикам повёл свой полк Герой Советского Союза подполковник Козаченко.
Через несколько минут самолёты встретились, и где-то на высоте 4000 метров завязался воздушный бой.
Среди тресков и шума в динамике на КП слышались отрывки фраз и короткие слова команды тех, кто дрался в воздухе:
– «Прикрой, атакую!». – «Дедурин! Дедурин! Что же ты? Сзади фока!», – «Ай-у-у-у!!» – донесся истерический крик раненого.
– На, вот тебе! На! Собака! – видно, нажимая на гашетки, возбужденно кричал кто-то – Теперь-то ты не уйдешь, завоеватель! Кто-то не удержался, и с воздуха донеслось крепкое русское слово.
Голоса перемешивались, фразы путались, и иногда ничего нельзя было понять. Но вот вскоре всё стало понемногу затихать и, заглушая другие голоса, чей-то властный спокойный голос командовал:
– Я – Кобра-10, я – Кобра-10! Подстраивайся! Подстраивайся! Теперь домой! Я – Кобра-10, я – Кобра-10! Подстраивайся! Подстраивайся! Теперь домой!
А через несколько минут полк уже был над своим аэродромом. Машины одна за другой пошли на посадку.
Весь личный состав полка в это время собрался на КП. Каждый ожидал свою машину, каждый интересовался исходом боя, все ждали возвращения. Машины садились.
– Двадцать восемь, двадцать девять, тридцать, – хором считали все.
Всего поднималось в воздух тридцать пять машин, садились последние.
– Тридцать один, тридцать два, тридцать три.
Больше в воздухе машин не было. Два самолёта, № 13 и 29, не вернулись.
– Дедурин и Тарасов, – тихо сказал кто-то. И каждый вспомнил не возвратившихся товарищей, вспомнил и с щемящей болью ощутил эту невозвратимую потерю. Забывалось всё плохое и только хорошее, трогательное вспоминалось о них. Каждый старался представить страшные обстоятельства смерти в воздухе, в воздушном бою и ужасался этому.
«Саша. Неужели погиб!» – я с тревогой смотрел на часы: в моей машине ещё оставалось бензина на 15 минут – может быть, ещё вернётся. Я не верил в смерть товарища. У меня не укладывалось в голове, что этот веселый, жизнерадостный парень, так мило напевавший о своей Одессе, может быть, лежит где-то окровавленным комом среди груды щепок и обломков своей машины. За последнее время мы как-то близко сошлись с ним, доверяли друг другу. Он успел мне рассказать о своей жизни, о матери, отправившей своего единственного сына на фронт.
Всего час назад он, как всегда веселый и жизнерадостный, пришёл лететь.
– Ну, и денек же сегодня жаркий, – сказал он, сбросил свою меховую куртку и улетел в одной гимнастерке.
Все ожидали. Долго тянулось время. Оставалось десять минут, как вдруг в небе откуда-то издалека донесся тихий рокот моторов.
– Летят! – радостно крикнул кто-то. Вскоре высоко над лесом, появились три самолёта: два «Фокке Вульф-190» и один «Лавочкин-7».
В воздухе шёл воздушный бой. Два «Фокке Вульф-190» наседали на, видимо подбитого, «Лавочкина-7».
Над лесом завязалась «карусель» – воздушный бой на виражах.
Ладонью закрываясь от солнца, с земли все следили за воздухом. Высота была очень большая, и нельзя было определить машину «Ла-7», но все предполагали, что это был Тарасов.
У КП засуетились техники, готовя самолёт командира эскадрильи к новому вылету на помощь товарищу.
Бой продолжался. Ревели моторы, сотрясая воздух, машины стремились зайти одна другой в хвост. «Карусель» все дальше и дальше смещалась от аэродрома.
Вдруг в воздухе произошло что-то необыкновенное: «Лавочкин» как-то удачно вошёл в крутой вираж и оказался у хвоста «Фоки».
В одно мгновение две огненные струи блеснули в воздухе и впились в немецкий самолёт.
– Вот, вот, вот, так его, Саша!! Чёртов же ты сын! – с восторгом, со слезами на глазах закричал Катавасов – старый товарищ Тарасова.
– Поэма! – крикнул Шота, что у него выражало высшую степень восторга, и бросился в припляску.
– Сбил! Сбил! – закричал Антоша и в грязном замасленном комбинезоне бросился обниматься.

Воздушный бой советского истребителя Ла-7 с немецким истребителем «Фокке Вульф-190»
«Фокке Вульф», как ужаленный, подскочил вверх и потерял скорость. Блеснуло пламя, он свалился на бок, поднял хвост и, переваливаясь через крыло, стремительно понесся к земле, оставляя позади черный, густой след.
Удар был точен, но этот успех, видно, ослабил внимание советского лётчика. Второй «Фокке Вульф» беспрепятственно заходил в мертвую зону «Лавочкина», готовясь к атаке. Расстояние сокращалось.
– Ну, да что же ты?! Оглянись! Оглянись! Что же ты, Саша, – с досадой, сквозь зубы цедил Катавасов, с отчаяньем срывая с себя шлемофон.
«Фокке Вульф» настигал «Лавочкина».
– Развернись, оглянись! – кричали лётчику, как будто бы он мог слышать.
– Чего там не сообщат по радио! – догадался кто-то.
Но было уже поздно. Длинная огненная трасса сверкнула в небе.
– Эх, Сашка, Сашка! – раздался чей-то отчаянный вопль.
Немец вышел из атаки, пропоров плоскость «Лавочкина». Самолёт потерял управление. Он вначале накренился на бок, затем сделал какой-то неопределенный круг, поднял нос и вдруг свалился в штопор.
Смотреть на самолёт становилось невыносимо: на глазах у всех погибал товарищ, и все были бессильны оказать ему помощь.
Вдруг от падающего самолёта отделился темный предмет и вскоре над ним распустился сверкающий купол парашюта.
– Поэма! Жив! – и все со слезами на глазах бросились обниматься.
Немец сделал круг над парашютом, зачем-то покачал крыльями и повернул к линии фронта.
В погоню за ним уже взмыл в воздух Герой Советского Союза капитан Харламов. Но догнать немца не удалось: он набрал высоту и скрылся в облаках.
Вскоре санитарная машина привезла парашютиста. Это оказался не Тарасов, а Дедурин. Ещё в общем, групповом бою, он был ранен и отбился от товарищей. Два немца заметили легкую добычу, набросились на него. Искусно, пилотируя, Дедурин заманивал немцев к своим, рассчитывая на помощь товарищей.
Так молодой лётчик принял «боевое крещение».
«Где же Тарасов?» – и я направился к радисту на КП. У землянки меня встретил инженер.
– Вот что: Тарасов где-то в лесу, сел на вынужденную. Сейчас же берите всё необходимое, садитесь в У-2 и с Кацо – на розыски. Кацо, давай, готовь машину! – крикнул он бежавшему рядом лётчику.
Радист на КП мне сказал, что он, уже после боя, поймал отрывки фраз с машины Тарасова: «Я Тарасов, Я Тарасов! Заклинило мотор. Иду на вынужденную».