bannerbanner
Другая история. «Периферийная» советская наука о древности
Другая история. «Периферийная» советская наука о древности

Полная версия

Другая история. «Периферийная» советская наука о древности

Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
5 из 9

Разговор начал Богаевский, подойдя к Ростовцеву в кулуарах съезда:

– Вы меня презираете, Михаил Иванович?

– Не будем употреблять громких слов. Удивляюсь, как вы говорите такие марксистские глупости в ваших докладах.

– Верьте, Михаил Иванович, что мы все вас любим по-прежнему140.

Ростовцев был не просто одним из учителей Богаевского. Он был антибольшевиком, который не скрывал своих взглядов и последовательно критиковал советскую науку за замену научной методологии единственной теорией, которую больше не нужно доказывать. Кроме того, он был историком, который добился в эмиграции настоящего успеха, и даже с этой точки зрения оставался в Союзе недостижимым образцом для одних и объектом вполне искренней злобы для других.

Богаевский, как несложно заметить, не злится и идет на разговор с Ростовцевым, отлично зная, что его ждет унижение, – и поэтому первый начинает с самоуничижения. Кроме того, он рискует этим разговором – даже если предварительно осмотрелся, все равно остаются шансы, что коллеги по делегации увидят, к кому он подходил141. Почему же он все-таки подошел? Это великая тайна циников – они испытывают те же чувства, что и другие люди. Богаевский тосковал по прошлому и хотел сообщить Ростовцеву, что его ученики в России помнят о нем. Был уже не 1915 г., не было никакого смысла выглядеть хорошо в глазах Ростовцева. Так что это был какой-то внутренний импульс142.

Ради чего все это, кроме понятной заботы о пропитании семьи? Конечно, ради возвращения в науку. После защиты магистерской Богаевский не публиковался вплоть до 1924 г. – семилетний перерыв, пришедшийся на тот самый период около тридцати лет, в который предыдущее поколение создавало себе имя в науке, а последнее дореволюционное поколение этого сделать не успело и ему теперь нужно было все это наверстать. Но прежние темы больше не были актуальны, следовало браться за что-то другое, причем с учетом участия в работе Яфетидологического института (на первых порах – фактически кружка, возглавляемого Марром).

Как справедливо отметила Н. В. Брагинская, конец 1920‐х гг. – время активнейшей научно-административной деятельности Богаевского. Он обладал буквально даром подражания тем людям, на которых ориентировался в данный конкретный момент, и этим можно объяснить то, что он, вслед за сформировавшим яфетидологию Марром, выдвигает что-то вроде поднауки – десмотики; как определяет ее современный автор, науки по «„увязыванию“, говоря нашим языком, по „междисциплинарщине“»143. В Яфетическом институте и вообще вокруг Марра сложилась атмосфера постоянных интриг, борьбы за ставки и влияние, и Богаевский в этом участвовал, о чем свидетельствуют его письма к Марру144. Научное здесь уже слишком тесно переплеталось с материальным, а конкуренция шла в основном между теми, кто был готов к внедрению «больших» теорий и использованию данных из разных дисциплинарных полей145.

Поэтому Богаевский начинает специализироваться на археологии (что было весьма специфично, поскольку он никогда не работал в поле) и на сравнительном анализе культур поздней первобытности. Здесь он вовсе не был специалистом, но его спасали эрудиция, крайне широкое поле исследований – от Триполья до Китая, продвижение марризма и знакомство с новейшей европейской литературой, которого он смог достичь во время своих командировок 1927–1928 гг. Все это должно было идти в направлении приближения к марксизму, поэтому и здесь Богаевский в целом прошел по тому плану, который первоначально намечался для становления марксистской советской науки, но мало кем был в реальности выполнен: от познания материальной культуры (техники первобытного общества) к построению теории общественных форм.

В названном обширном поле работы была одна область, которая со временем стала играть по сути главную роль в научных интересах героя этой главы. Это был Крит и его минойский период, тогда уже возведенный А. Дж. Эвансом до уровня открытия мирового значения. Конечно, пребывание Богаевского в свое время на Крите уже заложило зерна его интереса к теме, но нужен был внешний импульс, который бы воплотил это в конкретных трудах.

Вероятно, этим импульсом стала готовность издательств выпускать книги с обзорами новых исследований о минойской культуре. Еще перед войной был опубликован перевод первого издания «Доисторической Греции» Р. фон Лихтенберга146, насыщенной данными, но весьма тенденциозной работы, автор которой проводил идеи извечного преобладания северной расы. Уже в сумерках начавшейся бури вышел для тех лет вполне удовлетворительный обзор В. П. Бузескула147, но с тех пор ситуация изменилась – в 1921 г. выходит первый том фундаментального «Дворца Миноса» Эванса, и эти данные, как и другие новые публикации, следовало учесть. Один из новых обзоров создал А. А. Захаров (1884–1937), который для этого специально написал Эвансу и получил от того том недавнего научного бестселлера148. Второй же обзор, вышедший в том же 1924 г., принадлежал Богаевскому.

Следует отметить, что в этой книге почти нет следов новой эпохи (кроме не вполне к месту выраженного почтения перед Марром149), стиль ее и общее исполнение вполне в духе дореволюционных работ автора. Богаевский увлеченно проводит параллели, причем с царским временем: «Поражает удивительное сходство костюма критских дам за четыре тысячи лет тому назад с современными европейскими, бывшими еще недавно в моде платьями»150. Сама культура рисуется как уникальное явление равновесия мужского начала, представленного на вершине общества правителем, и начала женского, в виде разделявшей власть с вождем великой жрицы. Но главное, в книге нет следов материалистических воззрений: так, автор отмечает, что «интенсивная деятельность, создающая памятники материальной культуры, возможна, конечно, только при соответствующей высокой духовной культуре»151, а кроме того, практически персонализирует историю, обозначая ее с прописной буквы152. Можно, конечно, обратить внимание на то, что у Богаевского упомянуты замки и князья, но если это и можно назвать теорией о феодализме в Древнем мире, то скорее уж в мейеровском, чем в марксистском исполнении.

Видение истории, а заодно и стиль начинают меняться у Богаевского только во второй половине 1920‐х гг., хотя и здесь он постепенно отыскивал нужные мотивы – ведь и язык советской историографии еще не был сформирован, и писательские привычки изменить непросто. Так что здесь еще одно свидетельство того, что историю нашей науки нельзя рассказывать в простейшем измерении: «встал на путь марксизма, начал писать по-новому». Безусловно талантливый хамелеон, Богаевский должен был прикладывать заметные усилия, чтобы ориентироваться в меняющихся сигналах, которые подавала система в конце 1920‐х – середине 1930‐х гг.

Проведенная им над собой работа включала несколько важнейших составляющих: изменение отношения к зарубежной науке, освоение наследия Маркса, Энгельса и Ленина и связанная с этим трансформация взгляда на движущие силы и характер исторического процесса, отказ от прежней образности и появление большего количества речевых штампов в научных трудах.

В конце 1920‐х гг., вероятно, еще оставалась надежда на то, что лояльность советской власти и приближение своих взглядов к марксизму (через яфетидологию) позволят сохранить и контакты с зарубежными коллегами, и несколько скорректированный, но в целом прежний стиль исторического нарратива. Богаевский, как и было сказано выше, стал размышлять о ходе исторических событий более широко и более смело, но приверженность марксизму для него пока реализовывалась скорее в виде заявки на будущее применение: он уважительно и чуть-чуть со стороны говорит о нем как об «учении о синтезе», с которым встретилась тоже пришедшая по мере своего развития к синтезу яфетидология; те же зарубежные ученые, которые стремятся к синтезу, заслуживают пристального внимания со стороны марксистов153. Работы Марра получают статус «руководящих»154. И еще одна деталь: в публикациях 1928–1929 гг. видно, как Богаевский гордится результатами своих поездок за рубеж и тем, что ему удалось пообщаться с целым рядом своих успешных коллег155.

В плане теории в эти годы Богаевский усиленно пытается воплотить идеи Марра в связной периодизации истории первобытного общества, при этом все более последовательно отрицая решающую роль миграций, а в более конкретном вопросе об эгейской цивилизации поступает гораздо проще: первобытность здесь у него переходит в феодализм, характеристики которого оказываются достаточно размытыми, хотя они уже вписываются именно в марксистское понимание феодализма; ранний феодализм Египта и Крита он признает «своеобразным»156. Правда, он прилагает известные усилия, чтобы показать, как феодализм на Крите и в Микенах развивался исходя из «процесса материального производства непосредственной жизни общества», но пока движущие силы оказывались лишь отдаленно марксистскими: развитие феодализма на Крите было прервано ударом Микен, а рост феодализма в Микенах был остановлен «резкими социальными противоречиями, обнаружившимися между владетелями богатых и укрепленных „бургов“ и мелкими земледельцами, а также ремесленным и торговым населением городов»157. Начинает он ссылаться и на классиков теории, хотя некоторая неуверенность, вероятно, показывает, что он только начинал их штудировать приблизительно с 1927 г. При этом, познавая марксизм, он применяет еще довольно своеобразные термины: «явления мутационного порядка имеют очень крупное значение в области социально-экономических отношений»158, в целом подразумевая под мутацией социальную революцию.

Наконец, и образность Богаевского, которая апеллировала к восприятию истории как аналога природного явления (в более раннем варианте – еще и обладающего неким непостижимым для нас сознанием), пока считается им самим допустимой и уместной. В 1924 г. он сравнивал формирование сознания современного человека с результатами работы быстрой реки (подразумевалось – истории), которая «в полноводном своем течении несет отмываемые от берегов частицы земли и отлагает их, образуя в продолжении многих веков мощные наслоения»159. В докладе 1927 г. образ еще сохраняется, но в нем становится меньше эволюционности и больше резких преобразований:

В заключение, возвращаясь к нашей теме, мы можем сказать, прибегая к языку образов и сравнений, что, при смене одной эпохи другой, происходила как бы своего рода подвижка льда. Назревшие экономические причины подготовляли ледоход, и социальный поток уносил отдельные, переставшие удовлетворять общественные потребности человека, обломки «старой» культуры в тот великий океан общественной жизни, где мутационно возникали новые формы культурной жизни160.

Это та стратегия, на которую первоначально пошли историки, осознавшие сотрудничество с советской властью неизбежным, и которая на протяжении шести или семи лет казалась (точнее, при большом желании могла показаться) чем-то вроде осознанной двусторонней сделки – достаточно вспомнить, что в 1927 г. Марр мог позволить себе говорить о «встрече» яфетической теории с марксизмом161, а в 1928 г. даже заявлять о необходимости корректировки гипотезы Энгельса «о возникновении классов в результате разложения родового строя»162. Но в начале 1930‐х гг. такая стратегия быстро начинает осознаваться как недопустимая, по крайней мере для менее влиятельных ученых, чем Марр. Более того, создается впечатление, что Богаевский осознал недостаточность поддержки со стороны Марра и начал искать дополнительную точку опоры – которую обрел в виде Н. И. Бухарина, одного из ведущих теоретиков марксизма в первые полтора десятилетия советской власти.

Как и В. В. Струве, поиски которым корректного с точки зрения марксистской теории определения общественного строя Древнего Востока привели его к необходимости отказаться от «феодальной» версии и провозгласить правильным (и необычным для большинства) ответом рабовладение, так и Богаевский практически в то же самое время приходит к своему главному научному откровению – он осознает, что крито-микенское общество было не феодальным или рабовладельческим, а позднепервобытным, до- или предгосударственным.

В 1933 г. в сборнике в честь 50-летия смерти Маркса под редакцией академиков Деборина и Бухарина выходит его большая статья «Первобытно-коммунистический способ производства на Крите и в Микенах», которая открывает действительно новый этап его творчества. После первой, предварительной отсылки к авторитету Маркса, Энгельса и Ленина, начало статьи посвящается критике и отвержению предшествующей научной традиции, как зарубежной, так и советской (включая и умеренную самокритику163).

Главный пункт этой критики является, нужно признать, оригинальной находкой самого Богаевского, тем самым озарением, которое и позволило ему предложить новую теорию и которое тонко откликается на формирующийся скепсис по отношению к «буржуазным» ученым. Признавая огромный вклад Эванса в дело исследования Крита, советский историк замечает, что в деле обобщения полученного массива данных Эванс и все другие исследователи (зарубежные, а следом и отечественные) пользовались «методом непосредственных впечатлений»164, который, вообще говоря, не доказателен. Крупное здание автоматически ассоциируется с дворцом, которым, конечно, должен владеть царь, – естественно, легендарный Минос. «Эванс не может даже допустить мысли о том, что крупными сооружениями и предметами из драгоценного материала мог пользоваться смертный, который не был царем милостью бога с царским наследником, окруженный пышным двором и опытной бюрократией»165.

Эта критика резюмируется хорошо знакомым всем, кто читал советские исторические труды, выводом о том, что превосходное знание материала и отдельные прозорливые наблюдения не спасают западную науку от бессилия в действительно сложных вопросах (прежний Богаевский написал бы тут о синтезе, но теперь он уже знал, что это слово не вошло в базовый лексикон советской историографии). Зато есть Маркс, который смог связать «грека архаической Греции с современным ирокезом»166. Далее помещены также выписки из Ленина, долженствующие легитимировать методику Богаевского как материалистическую, что приводит к совершенно логичному (и в будущем совершенно банальному) тезису: «Очевидно, что основным и главнейшим вопросом является для нас определение способа производства, господствовавшего на Крите и в Микенах, и соответствующих ему отношений производства и обмена»167.

Итак, теперь перед нами вполне безусловный марксист. Какие же открытия он несет читателям? Видимо, ядром «озарения» для Богаевского был иной взгляд на сам Кносский дворец – когда он задался вопросом, является ли размер и даже качество постройки безусловным доводом в пользу классового общества168. Дольмены и кромлехи были сооружены первобытными людьми и при этом передвигались гораздо более тяжелые каменные блоки, чем при сооружении критских зданий. Сам же тип планировки «дворца», по мнению Богаевского, свидетельствует о том, что это была старинная традиция расположения родового поселка169, так называемый «тронный зал» – небольшая комната для собраний170. В описании этого родового общества Богаевский выделяет этапы, стараясь и здесь находить соответствия у «классиков»: так, помня о роли развития скотоводства в становлении личной собственности, которую подчеркивал Энгельс, он рассказывает о том, как на Крите ловили и приручали быков171, а это способствовало возрастанию роли мужчин172.

Теперь уже исследователь понимал, что объяснение остановки в развитии Крита микенским вторжением будет противоречить как марристским, так и марксистским идеям, и поэтому объяснял ее тем, что возможности производства на Крите были слабы и в дальнейшем развитие было больше связано с лучше развитыми производительными силами юга материковой Греции173. Микенское общество уже подходит к грани появления классов, когда «меньшинство начинало чувствовать себя уже классом, в то время как масса, уже становившаяся тоже классом, еще этого нового своего общественного состояния отчетливо не сознавала»174, но для действительной подготовки этого перехода к рабовладению понадобился еще следующий исторический период гомеровского времени.

В дальнейшем Богаевский получил возможность более подробно развернуть свою концепцию – не только в статьях по отдельным вопросам истории крито-микенского общества, но отчасти также в солидном томе «Техника первобытно-коммунистического общества» (1936) и в большой главе в одном из томов «Истории древнего мира» (1937) – проекте, который был задуман в ГАИМК как часть многотомной «Всемирной истории». Это пик его публикационной активности, сопровождающийся и большим количеством подготовленных к печати рукописей175. Его аргументация выдвинутой концепции становится более богатой, но в то же время более ясно выступают и ее коренные изъяны.

А. И. Тюменев в рецензии на сданную в печать, но так и не опубликованную «Грецию до греков» отмечал, что можно высказывать претензии буквально к каждой странице этой работы176. Зная Тюменева, несложно предсказать, что он бы вправду мог так сделать, но и без частных недостатков в концепции Богаевского хватает провисающих моментов.

Прежде всего следует сказать об анализе архитектуры. Размеры построек, в самом деле, не являются решающим доводом, важнее определить функциональную значимость помещений, но попытка доказать, что архитектура Кносского или Фестского дворца объясняется исключительно из стратиграфии родовых поселков, совершенно неубедительна177. До самопародии этот прием доходит при описании цитадели Тиринфа, где явное отделение дворцовых помещений от другой части поселения упрямо продолжает переводиться в термины позднеродового общества178.

Богаевский действительно постарался для того, чтобы приспособить хронологию Эванса к этапам развития первобытной общины. Но в итоге у него получилась изнуряюще долгая история конца первобытности. Уже описание самим же автором среднеминойского периода наводит на мысль о скором возникновении ранних государственных форм179. Но они не возникают, как не возникают и позже, и даже микенское время, которое характеризуется как социально конфликтное, приводит к догосударственному гомеровскому периоду. Неудобные факты или наблюдения маскируются с помощью модификации терминологии: «В Микенах начинает образовываться „первобытная“, или „родовая“ аристократия»180. Кносс и Фест – это не столицы, а родовые поселки во главе союзов племен Крита181.

Отдельные детали при этом могут слишком уж выпирать из сколоченной конструкции:

Знаменитые купольные гробницы Микен, в том числе наиболее великолепная из них, так называемая «Сокровищница Атрея», были украшены по всему своду, как известно, бронзовыми, позолоченными розетками, прибитыми бронзовыми гвоздями. На изготовление этих розеток должна была быть употреблена довольно значительная масса меди и олова и, кроме того, розетки и гвозди в большом количестве были изготовлены по одному и тому же образцу – следовательно, для наиболее важных членов ведущего рода должны были работать в условиях домашнего ремесла члены других, малых и значительно более бедных родов182.

Возникает подозрение, что даже в случае обнаружения следов фабричного производства автор смог бы интерпретировать эти данные в удобном для себя ключе.

Правда, можно отметить интересную находку в плане защиты концепции с помощью трактовки Маркса: в одной из своих работ Богаевский определяет период 1500–1000 гг. до н. э. в ряде регионов (долина Инда, Китай, Микены и Крит, Этрурия) как «время становления складывавшейся ранней классовой борьбы в условиях образования особых, но еще не противоположных, т. е. не антагонистических классов, когда укреплявшаяся в своем значении семья выступала против начавшего препятствовать ее развитию рода»183. К этому отрывку дана сноска на примечание Энгельса к переизданию «Манифеста Коммунистической партии» от 1888 г.: «С разложением этой первобытной общины начинается расслоение общества на особые и в конце концов антагонистические классы»184.

Но это в любом случае сомнительное завоевание, которое может придать уверенности в построениях вопреки их слабой фактической базе. Показательным примером является одна из рецензий Богаевского на книгу-отчет полевого археолога. Опираясь исключительно на данные из этой же книги и свои собственные идеи, он дает полностью иную интерпретацию результатов раскопок зарубежного исследователя185.

Само собой, все это уже тогда вызывало достаточно критическое отношение, но Богаевский старался создать вокруг себя точки опоры, примыкая теперь к Бухарину, сотрудничая со своим учеником (который после станет деканом факультета истории и теории искусств Всесоюзной академии художеств) А. Н. Дальским, поддерживая В. В. Струве. Отношение к коллегам, которые были ниже его статусом, было совсем иное. О. М. Фрейденберг рассказывала о конце 1920‐х гг.:

Познакомившись со мной, он откровенно мне сказал, что до сих пор игнорировал меня, как креатуру Жебелёва, своего антипода; но, если я пожелаю с ним работать и получить научную близость к нему, он меня примет на определенных условиях. И тут же цинично выговорил эти условия: я должна три года работать на него. Эту благородную черту я знала за Богаевским и раньше: он имел приближенных, еще не вышедших в свет молодых научных работников, которых эксплуатировал вплоть до удержанья их жалованья (двое из них подавали на него в третейский суд, если не ошибаюсь, Пассек и Латынин), а он зато рекламировал и продвигал их по выслуге лет186.

Нужно думать, со временем эти черты могли только усилиться.

В середине 1930‐х гг. концепция получила частичное признание – ее с оговорками поддержали Тюменев (который считал неправильным отрицать дорийское завоевание) и Н. М. Никольский – оба говорили о наибольшей вероятности понимания крито-микенского общества как позднеродового187.

Вскоре внешняя ситуация для Богаевского резко ухудшилась. Уже в 1936 г. тучи первый раз сгустились над Бухариным, а в феврале 1937 г. он был арестован и 15 марта – расстрелян. В личном деле Богаевского в ЛОИИ в тот же год или вскоре после появилась приписка, сделанная неизвестной, но считавшей себя вправе рукой: «Был на территории белых у Колчака. Ряд его работ сопровождался предисловием Бухарина. Был связан с врагами народа Пальвадером188 и Канатчиковым189. Брат его белоэмигрант»190.

Конечно, приписку эту вряд ли видел сам Богаевский или большинство из его коллег, но ситуация и так была понятной. Критика могла теперь поднять голову. С резким докладом против работ по первобытности выступил Равдоникас (уже в декабре 1936 г.), отрицательные отзывы на его книги дали В. В. Данилевский и Т. С. Пассек. Что важно, критика эта была в значительной мере научной, не идеологической. Если Данилевский высказывал общие замечания о влиянии троцкистов и чрезмерном следовании буржуазным ученым (пришла расплата за командировки в конце 1920‐х гг.)191, то Пассек возмущал прежде всего тот факт, что зарубежная литература была устаревшей («сорокалетней давности описания») и касалась не трипольских материалов, а «зарубежных аналогий Триполья»192. Критики подробно аргументировали слабость знаний Богаевского в тех сюжетах, которые он освещал, и резюмировали в таком роде: «Приступив к составлению своего капитального труда, написанного, по-видимому, наспех, в какой-то рекордный срок, автор забыл о том, что история техники представляет одну из наиболее сложных дисциплин, имеющую свои специфику, свои требования, свои конкретные условия»193.

Именно поэтому в последующие годы Богаевский предпринимает усилия для того, чтобы спасти свое положение. По сути, он отступил от «социологизаторских» (так называли тогда многие труды, но в данном случае это было оправдано) работ на сугубо археологические темы – тем более что начался быстрый закат ГАИМК, которая ассоциировалась у правительства с «троцкистско-зиновьевскими шпионами». Конечно, он открестился от своих прежних знакомых (к этому было не привыкать) – и от зарубежных коллег, и от тех, кто стал «врагом народа». Для этого ему пришлось даже целиком отказаться от своих стилистических вольностей и написать инвективу, плотно набитую словесными штампами тех лет, – статью «Эгейская культура и фашистские фальсификаторы истории». В ней досталось не только «подготовившему почву» для фашистов О. Шпенглеру, но и Корнеману, который некогда хвалил доклад Богаевского на конгрессе 1928 г., а теперь был определен как «политический подхалим»194. Наконец, были поруганы и Бухарин, названный агентом гестапо, презренным изменником и убийцей, и недавно репрессированный профессор МГУ П. Ф. Преображенский195.

Но главной затеей Богаевского было выдвижение в члены-корреспонденты Академии наук – это если бы и не сделало его неприкасаемым, то позволило бы резко сократить число тех, кто посмел бы открыто выступать против него. Здесь Богаевский постарался использовать всю возможную поддержку – заручился письмом от Струве, привлек Серебрякова. Но главным рычагом этой операции был А. Н. Дальский.

Андрей Николаевич Дальский родился в 1894 г., был правильного социального происхождения, а в партию вступил в 1918 г. Н. В. Брагинская, ссылаясь на устное свидетельство А. А. Формозова, передает установившееся мнение, что единственная книга Дальского, про крито-микенские театральные представления, была написана Богаевским, сам же Дальский был совершенно неспособен к научному труду. Сообщив, что Богаевский попал в «осаду» после ареста Бухарина196, Брагинская резюмирует: «Богаевский, очевидно, вынужден был работать „негром“ на невежественного человека, которого продвигало начальство»197.

На страницу:
5 из 9