Полная версия
Показания поэтов. Повести, рассказы, эссе, заметки
В двадцатых годах в Петрограде возле Сытного рынка существовала Биржа труда. Туда пришла искать службу молодая дама, в силу происхождения лишённая права на образование и отчаявшаяся в поисках заработка. Никаких талантов, кроме знания языков в пределах своего круга и гимназического курса. Ей предложено место официантки в заведении для иностранных товарищей. От предложенной службы не отказывались, если не уходили раз и навсегда. Неизвестно, как и чем отговорилась эта дама, но ей было оставлено место кассирши в парфюмерном магазине. Там она проработала долгие годы. Муж дамы погиб на войне, на юге; у неё подрастала младшая сестра. Подростком та отречётся от всех родных, уйдёт в рабочую семью, получит экономическое, наимодное образование и сменит, владея многими языками, много мест работы – даже и НКВД. Она вступит в партию, выйдет замуж, родит ребёнка… её сёстры, дворянки и бесприданницы, останутся одни.
Андрей Николаевич Егунов был в числе первых пореволюционных выпускников Петербургского университета. Как преподаватели, так и большинство студентов более чем сдержанно встретили октябрьские и последующие события. Ещё в феврале 17 года на совместном совещании президиума академии и ректоров высших учебных заведений рассматривался вопрос «о вступлении в деловые сношения с властью, распоряжающейся финансами государства». Собрание «признало невозможным избегнуть таковых сношений». В истории университета это же было отмечено речью ректора Шимкевича, обратившегося к студентам и педагогам во время празднования столетнего юбилея в 1919 году. Для тех выпускников-гуманитариев, которые не выбрали академического пути, начинались трудности по выяснению своих отношений с властью, распоряжающейся финансами, – на местах. С 21 года Егунов, впрочем, стал преподавателем иностранных языков на рабочем факультете Горного института, с участия знакомых. Также он преподавал в морском училище Дзержинского.
Город продолжал жить удивительной жизнью, меняя имена и названия своих улиц, словно постаревший питерский денди, донашивая обноски бывших одежд. Тёмные залы посмертных квартир прорастали проводами и перегородками, уплотнялись, и воздух домов напитывался чадом работы, то затухающей, то вскипающей красками и гримасами. Улицы становились всё более пестры, и, беспорядочно оживлённые, проснулись вокзалы: город больше не жил в удалении от республики.
Летом 21 года он в последний раз слышал Блока. Тот уже не надеялся на выезд в Финляндию и спустя месяц умер в мучениях от цинги, астмы и нервного расстройства. В ожившем Петрограде нэповской поры он познакомился с Константином Фединым; с неизменной английской трубкой, в неполные 32 года создателем эпопеи «Города и годы», из жизни интеллигентов.
Бывал у Константина Вагинова, который в тесной квартирке, зажатой у Екатерининского канала «между театром, „Молокосоюзом“ и аптекой», писал свою «Козлиную песнь». Познакомился с Михаилом Кузминым и часто заходил в его с Юрием Юркуном проходную комнату в Спасской улице. Под потолком мигала висячая лампочка, на круглом столе на цветной скатерти стоял самовар. И ещё везде были расставлены вазочки, скляночки и флакончики, лежали папки с коллекциями.
Люди ещё не боялись ходить друг к другу, собираться, разговаривать и быть весёлыми. Встречались 31 декабря:
Два веночка из фарфора,Два прибора на столе,И в твоём зелёном взореПо две розы на стебле......Живы мы? и все живые.Мы мертвы? Завидный гроб!Чтя обряды вековыеИз бутылки пробка – хлоп!И никому не было дела, что с 1929 года празднование Нового года было властями отменено. Были домашние собрания, вроде приглашений «на масло» у Кузмина, были общества художников, поэтов и писателей. Был кружок друзей-классиков, переводчиков. А. Б. Д. Е. М., псевдоним, подобный Никола Бурбаки, был составлен из первой буквы их имён и первых букв фамилий.
Самой крупной работой А. Б. Д. Е. М. был перевод знаменитой греческой «Эфиопики». Андрей Николаевич Егунов, учёный-эллинист, переводил тогда и Платона:
«Припоминать подлинное сущее, глядя на то, что есть здесь, нелегко любой душе: одни лишь короткое время созерцали тогда то, что там; другие, павши сюда, под чужим влиянием позабыли, обратившись к неправде, на своё несчастье, всё священное, виденное ими раньше. Мало остаётся таких душ, у которых память достаточно сильна».
Он путешествовал; вместе с братом, капитаном и писателем Александром Котлиным (Олег Волков пишет о нём в своём «Погружении»). Ходил на корабле в Северное море, к острову Гельголанд. В Крыму знал Максимилиана Волошина, толстого бритого старика в пенсне и в холщовой курточке с бантом. Волошин тяжело болел, уже почти в параличе; ему было разрешено занимать с женой комнаты в собственном доме, отданном под санаторий писателям, – сам он стихов не писал.
В Сибири он был знаком со ссыльным Клюевым, обезумевшим от нищеты, страха и унижения.
В квартире Константина Вагинова он встретился с Тамарой Владимировной Даниловой, которая стала его женой за три года до ссылки. В Ленинград он вернулся в 36‐м, после похорон Вагинова, умершего от чахотки, после похорон Кузмина. Теперь он остался без работы и был вынужден возвратиться в Томск, к месту своей ссылки, преподавать в университете.
В Ленинграде началось «дело писателей» и погиб проходивший по нему художником Юрий Юркун; погиб Валентин Стенич, ценитель питерских элегантностей, сошедший с ума в тюрьме. Андрей Николаевич Егунов переехал в Новгород учительствовать в школе. В новгородском Кремле огромная держава памятника «Тысячелетие России» стояла до войны, потом была разобрана немцами для эвакуации. Рукописи горели и оседали в тайных архивах; списки терялись, путешествовали в распухших чемоданчиках Vulkanfiber от хозяина к другому, знали и Среднюю Азию, и Сибирь, и города Западной Европы. После смерти известнейшего петербургского поэта его бумаги, вывалившиеся при обыске, лежали по узкой лестничной клетке коммунального дома, и дворник сметал листки. Остаток его архива хранился, по слухам, у приятеля в пригороде и пережил ещё года четыре. Тот человек ушёл с ними на Запад, оставляя один за другим русские и европейские города, и в Берлине во время пожара сгорел чемоданчик с бумагами.
Другому писателю рукопись его книги вернулась от истопника при органах безопасности. Кто-то, сперва осмелев, потом боялся хранить у себя любые слова, вызывающие сомнения. Хрупкие чемоданчики держали в сараях домов, на чердаках. Бумага желтела и становилась хрупкой, как слюда; буквы выцветали или растекались по странице. Умирали последние хозяева бумаг и забирали с собой, оставляя сжечь письма и слова, когда-то предназначенные им.
Мёртвые дома стояли с провалами чёрных, выбитых окон. То там, то здесь великолепный фасад обрывается стеной, и в потемневший пролёт видно усыпанное мусором поле, которое спускается к Неве, а на том берегу поросшее травой кирпичное здание с решётками, и по реке плывёт, задувая вокруг копотью, маленький катер «Камиль Демулен».
В Лондоне художник Мстислав Добужинский писал воспоминания:
– Город умирал смертью необычайной красоты… Это был эпилог всей его жизни – он превратился в другой город – Ленинград, уже с совершенно другими людьми и другой, совсем иной жизнью.
В 42 году Эрминия Васильевна Попова с сыном оказались в голштинском городе Нейштадт, где он поступил на службу в лабораторию молочного завода, а она стала работать прислугой у владельцев гостиницы. Заводской химик, доктор Гюбнер, был большим поклонником Достоевского, хотя и находил в его произведениях странной изломанную речь и экстренные, не чуждые мелодрамы, человеческие положения.
Поздней осенью 46 года Андрей Николаевич Егунов простился с матерью в кафе у вокзала в Берлине. Больше ни с ней, ни с женой он не виделся.
IIIЗа Невой, которая с рассветом становится серебристой в нежно-розовом мареве неба, за крышами и высокими окнами Академии художеств, за колонной, венчающей заросший садик, усеянный по краям осколками гипса и мрамора, по другую линию был четырёхэтажный дом. Он выходил узким фасадом на улицу, переходами тесных подворотен, двориков и лестничных клеток прижимаясь к площади перед Андреевским рынком, с которого по осени пахло кислой капустой и густой базарной слизью, слышался ветер и дальний шум от Большого проспекта. Над его дверью пылали три ухмыляющиеся козлоподобные морды, каждая вписанная в два треугольника, переплетённые звездой Давида.
Когда-то здесь жил поэт, расстрелянный ЧК как заговорщик. В конце 50‐х годов в доме снял комнату пожилой филолог, сотрудник Института русской литературы.
Одна из студенток ленинградского филфака 60‐х годов без особого удовольствия вспоминала преподавателя, который вёл семинар художественного перевода. Он тогда недавно вернулся после 23 лет лагеря и ссылки и был старинным приятелем Егунова со времён вечеров на Спасской улице. Внешне он производил впечатление сильной физической измученностью и надломленностью, удивляя студентку мертвенной бледностью и привычкой курить папиросы одну за другой, без перерыва. В нём не было ничего от внушительной учительности, схожей со многими педагогами университета. Он имел среди студентов свой круг чем-то похожих молодых людей; с остальными был не более чем сдержанно любезен и только как-то раз посетовал, что слова меняются и исчезают, как исчезли милые его молодости карт-постали, оставшись безынтересными открытками.
Спустя неделю-другую после этого разговора ей случилось увидеть среди очереди в стоматологической поликлинике человека. Он казался бесконечно старым, хотя по близком рассмотрении ему можно было дать под шестьдесят; его лицо было изборождено морщинами, волосы были редкие и седые. Кто-то его толкнул и выругался довольно громко; он едва повёл глазами и продолжал сидеть не шелохнувшись, с холодным и отрешённым взглядом. Руки он сложил на коленях; они были лишены ногтей, и пальцы казались сломанными по основанию первой фаланги.
Первый раз Егунова сослали в 1933 году в сибирское село Подгорное, а затем в Томск, по делу переводчиков А. Б. Д. Е. М. Один из членов кружка умер ещё в 1931 году, двое получили разные сроки и назначения из‐за вольных высказываний арестованного товарища. После победы советских войск в Германии он сначала учил солдат немецкому языку, а потом провёл десять лет в лагерях Сибири и Казахстана.
Его брат был арестован год спустя, во второй раз, и после освобождения поселился в Ухте, в Коми. Туда и приехал Егунов из Караганды, в которую отправился после реабилитации.
Из воспоминаний философа В.:
«Кладбище, где похоронен К., расположено в стороне от посёлка. Оно состоит из множества холмиков, на которых не написаны ничьи имена. Вокруг кладбища – плоская, однообразная тундра, безвидная земля. Больше всего здесь неба. Ясная голубизна с прозрачно белеющими облачками охватывает вас со всех сторон, красотою небес восполняя скудость земли».
«В акте вскрытия флакон… был вложен в разрезанный труп. С этого момента и навеки прах К. имеет в себе памятник, стеклянная оболочка которого способна противостоять гниению и разложению, сохраняя написанное… обычными чернилами».
Они стали возвращаться к концу 50‐х – началу 60‐х годов. «Люди возникали из небытия – один за другим», – писал Шаламов. В те времена рассказы о пережитом прошлом были не особенно приняты, тем более в кругу не самых близких друзей.
– Я бы не хотел сейчас возвращаться в свою семью, – так говорил лагерник. – Там никогда меня не поймут, не смогут понять… То, что важно мне, – то немногое, что у меня осталось, – ни понять, ни почувствовать им не дано. – То, что я видел, – человеку не надо видеть и даже не надо знать.
Возвращались люди, чьи лица были вырезаны из семейных альбомов, а имена хранились под запретом. Их встречали пережившие страх, который непонятен тому, кто видел невероятное для прежних своих представлений.
Бывало, что из памяти исчезали сразу же после своего отсутствия, каким бы коротким оно ни было. После пяти лет эвакуации вернулся в Ленинград профессор, исследователь древнерусской литературы. Когда он уезжал, в квартире осталась отказавшаяся покинуть город домашняя работница. Дом он нашёл уцелевшим, квартиру вынесенной и пустой; женщина умерла в блокаду от голода. Он снова стал жить, работать и обживаться. Однажды, зайдя по делам к коллеге, он нашёл у того всю обстановку своей квартиры; на вежливый вопрос о причинах такого положения тот ответил:
– Я купил эту мебель и вещи у вашей домработницы, которая осталась и умирала от голода. Если вы имеете претензии, обращайтесь в суд.
Это было неправдой, но профессор в суд не подал.
Для тех, кто исчезал на долгие годы, счастьем было вернуться, застав ещё родственников и друзей. В конце 56 года Андрей Николаевич Егунов женился во второй раз и получил прописку в Ленинграде; он снял комнату сперва на бывшей Фурштатской, потом в Пятой линии Васильевского острова. Второй брак был оформлен с давней знакомой дореволюционных времён.
Он станет известен как научный сотрудник Пушкинского Дома, автор исследований о Тургеневе и Мериме, работ о русских переводчиках Гомера; он станет готовить к печати переводы свои и своих покойных товарищей. В списке его опубликованных работ каким-то образом окажется роман «По ту сторону Тулы» (Андрей Николев), изданный Издательством писателей в Ленинграде, 1932 год. Подзаголовок, написанный от руки: «Советская пастораль».
– Как хороша жизнь, – запишет пожилой писатель, – когда счастье недостижимо и о нём лишь шелестят деревья и поёт духовая музыка в парке культуры и отдыха…
– Я пытаюсь, в помощь молодому поколению, прокомментировать первую пьесу в сборнике «Форель», то есть вскрыть многочисленные там… реминисценции, явные и глухие ссылки и тому подобное. Крайне затрудняет меня стихотворение «Второй удар»… При чём тут оперетта Кальмана «Марица», 1924 года? Там дело происходит не зимой. Имеет ли отношение кинокартина «Медвежья охота» тех лет? Карпаты, острог, кони, кровь?
Вернувшись из лагеря, он встретится с молодым человеком, с покойными родителями которого был давно и хорошо дружен. Он усыновит его и после смерти оставит ему всё своё имущество и все те бумаги, которые останутся после него.
IVМогилы на Северном кладбище стоят тесно рядами. Если старинная часть невелика, то послевоенные захоронения расходятся на многие аллеи по перелескам Парголова. Не спросив в конторе, невозможно найти могилу даже двухлетней давности.
На разбитом похоронном автобусе из города ехать добрый час, а то и больше, особенно по осенней распутице. На поворотах и по ухабам автобус кренит и подбрасывает, и приходится придерживать гроб, стараясь удержаться в сиденье.
Отпевали в соборе Святого князя Владимира, который в начале Большого проспекта Петроградской стороны. Ближе к алтарю у раскрытого гроба стоял круг людей, читал священник и горели у икон лампадки. Жаркий вар со свечи капал на шапку мальчику. Если бы тот не впервые видел в гробу мертвеца, он бы снова удивился тому, каким бледным и пепелистым делается лицо и насколько покойные не похожи на то, как их знали при жизни. Черты становятся жёсткими, строгими и отрешёнными, застылыми в одном выражении, какого раньше никогда не встречалось – но которое теперь кажется странно знакомым и, по догадке, единственно правильным. У Платона Сократ – там он говорил о припоминании в душах – таким образом с помощью Андрея Николаевича Егунова, – описывает Федру место, выбранное им для разговора:
«– …Но между прочим, друг мой, не к этому ли дереву ты меня ведёшь?
– К нему самому.
– Клянусь Герой, прекрасный уголок! Этот платан такой развесистый и высокий, а верба здесь прекрасно разрослась, даёт много тени; к тому же она в полном цвету, так что всё кругом благоухает. Да и этот прелестный родник, что пробивается под платаном: вода в нём совсем холодная, вот можно ногой попробовать… Потом, если хочешь, здесь и ветерок продувает ласково и очень приятно, несмотря на то что знойным звоном отдаётся стрекотание цикад. Всего же наряднее здесь трава, её вдоволь на этом пологом склоне. Если вот так прилечь, голове будет совсем удобно».
46 стихотворений, выбранные Андреем Николевым, объединяются в книгу «Елисейские радости». Не Елисейские поля блаженных, не Элизиум печальный потерянных душ; и не Елисей, увидавший огненную Божью колесницу среди неба. Андрей Николаевич Егунов умер 3 октября 1968 <года> от злокачественной опухоли, в онкологической больнице на улице Чайковского, в Ленинграде.
«Примите прилагаемые две карточки, случайно уцелевшие у меня от разгрома, причём я теперь уже не знаю, кто на них изображён. Быть может, они пригодятся Вам в смысле костюма».
<1989>Поэты журнала «О.БЛиК»
Облик переменчив. Косые мускулы держат глаз в прицеле взгляда, в окрест по касательной происходят и ходят, предметы невнятные нам в значении. Корабль наискось рассекает волны, песчаные отмели косы Лошадиный Гон, коса на ветру: припоминание, пристальность, ассоциация (т. е. сладимое мгновение, когда все пять карт вместе с джокером лежат на столе).
Может, новой поэзии пристало бы переводить иностранные тексты без знания языка, не заглядывая в словарь? Но это – что-то из расейского Дерриды, который на склоне лет понял выгодные стороны своей серости. И всё же хорошо, что название интереснейшего поэтического журнала США в нашем языке получило своеобычную транскрипцию. Каждый выпуск издающегося два раза в год собрания стихов новых американских и французских поэтов имеет имя o·blek. Неизвестно, надолго ли хватит для Питера Гицци и Коннела Макграта, редакторов, толкового словаря английского языка и хватит ли издательству «Гарлик Пресс» средств на издание журнала. Подождём прихода седьмого выпуска к лету 1990 года.
– Итак, облик его переменчив. Кто «его»? Языка, если угодно, или того материала, который существует в поэзии. Давно поэты не обманывают читателя: «Мне голос был», – подразумевая Господне откровение или же классовый голос масс…
«Содержание моих работ – тональность языка (увиденного, слышимого, разговорного, размышления) самого, тональность, основанная на постоянном перетекании от смысла к смыслу, скачках между смыслами. Сегодня мы свободны в восхищении перед пространством языка, полем, широким, как расстояние между – к примеру – существительным (в уме) (в словаре) и его предметом, существующим в мире… Кто-то сказал: „Это совершенно необъяснимо, но совсем понятно“… Мне интересно то, что есть в словах, то, чего нигде больше нет». Кларк Кулидж стал поэтом из «белых бо-пэров», сперва образовавшись как джазмен. Вместе с саксквартетом «Рова», адресатом многих из его стихотворений, он побывал в Ленинграде на осеннем джазовом фестивале. «Популярная механика» осталась ему малопонятной. Но, кажется, тогда договорились на том, что искусство, включая и поэтическое, – прежде всего эстетика своего материала.
– Иначе как мне разобраться в том, что это: стихотворение в прозе или научная статья? Ленинградский профессор археологии был крайне удивлён, узнав в своём собеседнике поэта. Ну, у американцев чего не бывает… Последняя книга Клейтона Эшлемана называется «Отель „Кроманьон“», а сидевший с ним рядом во время творческого семинара в Репино советский поэт поступил бы правильнее, если бы оставил рифмовать в строчку свои скучные мысли о культурно-общественной ситуации. «Форма никогда не более, чем продолжение своего содержания», – вспомнил американец слова Чарлза Олсона. И что легче: написать стихи об археологии или показать в ней поэзию? Любимый русский поэт Клейтона Эшлемана – Аркадий Драгомощенко, его любимое дело – издание литературно-художественного журнала «Салфер», в каком были и испанские, и французские, и чешские, и русские поэты.
– Теперь, видимо, можно и о поэтическом театре. Чтобы не спутать с «Отравленной туникой» или «Мрамором», перевести просто: «Театр поэтов», – так называется театр, ставивший вещи Карлы Гарриман. От «нормального» он отличается тем, что в нём актёры (а их много) всё говорят от лица автора. Хорошего поэта должно быть много, не правда ли? Поэтому Карла Гарриман пишет драматические стихи и прозу, в которой переговариваются люди, предметы, слова и даже отдельные мысли.
Знаете, а у Карлы Гарриман муж, поэт Баррет Уоттен, тоже был у нас, на Международной летней школе в Доме композиторов. Хорошее теперь время: проглядишь свежий выпуск американского журнала новой поэзии, а имена уже все знакомые, и кое-кого знаем, видели… Коньяк горит в рюмках, встать от столика – и окно: Невский проспект, серенады заката. Вокруг курильщики табака промолчали. Новые волны музыки, ритмически сверкает и бьётся? Ваше лицо, Елена, облик изменчив. Косые мускулы держат глаз в прицеле взгляда, в окрест по касательной происходят и ходят, предметы невнятные нам в значении.
<1989>Предчувствие эмоционализма
(М. А. Кузмин и «новая поэзия»)
Появившаяся в 1923 году «Декларация эмоционализма»43 определяет установившиеся на то время литературные симпатии М. Кузмина и может, при широком сопоставлении, точнее объяснить наиболее интересное, экспериментальное направление его работы тех лет. Помимо непривычных современному тогда читателю стихов его книг («Нездешние вечера», «Параболы») Кузмин пишет лирические книги «Лесок» и «Вторник Мэри», а также композицию «Прогулки Гуля» и азбуковник «Айва разделена…», не изданные при жизни44. Последние тексты можно уже полностью отнести к начавшей складываться в послевоенной Европе и Америке новой эстетике поэтического высказывания.
«Паника и экзальтация, ужас и восторг, неспокойствие, неуравновешенность – вот пафос современного искусства, а следовательно, и жизни. Смешанность стилей, сдвиг планов, сближение отдалённейших эпох при полном напряжении духовных и душевных сил. Вы это заметите во всех произведениях, о которых стоит говорить»45, – такое мнение Кузмина о реальности своего времени сближает его с поисками западного авангарда 1920‐х годов, понимавшего основное направление своей деятельности как приближение к реальной работе сознания, отображение сложности окружающего мира обращением к «распознаванию законов элементарнейшего» («Декларация эмоционализма»). В этом смысле понятие о «феноменальности и исключительности» как средстве художественно объективного взгляда было присуще и группе имажистов Англии и Америки (Э. Паунд, У. К. Уильямс, Д. Г. Лоуренс, Д. Джойс, Х. Д.), и движению сюрреалистов (А. Бретон, Ф. Супо, Т. Тзара, Ж. Риго, Б. Пере)46. Д. Г. Лоуренс в своих декларациях призывал к «поэзии настоящего», к «неспокойной, несхватываемой поэзии, чьё постоянство лежит в переменчивости, подобной ветру»47. «Поэтическая аналогия, – утверждал А. Бретон, – переходит границы обычной логики – осознать независимость двух предметов мысли, расположенных в разных планах, между которыми обыденная логика неспособна создать связь и a priori сопротивляется всякой возможной связи… Она подтверждает понятие о мире, ветвящемся за пределы зрения, но питаемом одним соком – и всё же ограничивает этот мир видимым, чувственным, не испытывая желания прорваться в сверхъестественность»48.
Новое художественное видение привело к переоценке средств выражения, то есть к изменению сложившихся представлений о поэтической форме, к расширению её границ до достаточной степени условности. Нужно отметить, что в этом суждения никогда не принимали законченного характера; форма не рассматривалась в отрыве от основного содержания, и главное внимание уделялось защите своих достижений от нападок консервативно настроенной критики. Здесь можно вспомнить фразу из «Декларации эмоционализма» о том, что «преодоление материала и форм есть условие успешного творчества, а не задача его и не цель». Предельная смысловая и образная насыщенность, распространение поэтического словаря на «непоэтические», по традиции, выражения и обороты, стремление к большому энергетическому накалу – это заставило многих поэтов, в первую очередь имажистов, обратиться к верлибру, затем к новым открытиям и возможностям поэтической формы. Если хронологически ранние работы, например А. Бретона или У. К. Уильямса, ещё можно описать в терминах классического стиховедения, то их панорамные вещи 1940‐х годов («Ода для Шарля Фурье», «Патерсон») уже переходят границы традиционного «стиха». Они построены на принципе динамической композиции, которая включает в себя напряжённый свободный стих, переходящий к интонации прозы «объективного повествования», усиленной привлечением «утилитарных текстов» (к примеру, газетного заголовка, вывески, объявления, ресторанного меню), диалога, крутой жаргонной лексики и т. д.; ритмическая трактовка позволяет незаметное возвращение в верлибр, который, в свою очередь, может представлять вариации на темы классического стиха, а временами полностью звучать «классически». Таким образом, формальным принципом поэтического произведения становится донесённая «тональность языка» (по выражению американского поэта К. Кулиджа)49, эстетика произнесённого высказывания, устного, как и письменного.