Полная версия
Старинное древо
На Георгия поход к Москве застал государя в селе Сваткове, куда на стан пришли к нему дворяне и дети боярские из разных мест бить челом, что переграблены начисто козаками, сечены ими, едва не убиты и спаслись лишь тем, что ночью развязались и убежали. А ехали одни к нему с грамотами, другие по прочим надобностям служивым. Разбойники же стоят на Мытищах, числом не менее двухсот, пешие и конные.
Стал тогда Михаил в Троицком монастыре и послал оттуда грамоту Собору: «Можно вам и самим знать, если на Москве и под Москвою грабежи и убийства не уймутся, то какой от Бога милости надеяться?»
Перепугались бояре не на шутку. Повелели двум атаманам через день осматривать каждую станицу, в Москве же во всех слободах и казачьих таборах заказ крепкий учинили, чтоб воровства и корчём не было нигде, и объезжих голов по улицам расписали. С отчётом о том сам боярин князь Иван Михайлович Воротынский поспешил навстречу царю.
Второго мая, ровно через два месяца после отъезда, вернулись послы в столицу. И впереди них ехал сам государь Михаил Фёдорович. Ещё за городом встретили их москвичи. Вышли все, кого ноги несли, и стар и млад. Новый царь проследовал в Кремль, где в Успенском соборе отслушал молебен, а потом долго стоял, пока прикладывались к его руке всяких чинов люди и здравствовали ему.
Там же десять недель спустя казанский митрополит Ефрем венчал его на царство по всем обычаям седой старины. Правда, государь указал для своего царского венца во всяких чинах быть без мест, поэтому Петьке Мотыге довелось оказаться совсем близко от помазанника, и он видел, как боярин князь Дмитрий Тимофеевич Трубецкой держал скипетр, боярин Иван Никитич Романов – шапку Мономаха, вождь-освободитель князь Дмитрий Михайлович Пожарский, только что сказанный боярином, – яблоко, а боярин князь Фёдор Иванович Мстиславский осыпал самодержца золотыми.
На другой день праздновались государевы именины. Все выборные снова были приглашены в Грановитую палату. Вот тут-то и приветил Михаил старого знакомого – челобитчика, дважды бросавшегося ему в ноги в Ипатьевском монастыре.
– Помнишь, обещал служить не за страх, а за совесть и голову за меня сложить?
Петьку прошиб холодный пот, даже по спине струйка побежала, но он гордо ответил:
– Как не помнить, великий государь! Я и сейчас готов.
– Плохие вести идут из Северской земли. Поляки и черкесы города русские берут, а про воеводу тамошнего слух дошёл, будто он с врагами нашими ссылается. Приговорил я идти на них стольникам князю Дмитрию Мамстрюковичу Черкасскому и Михайле Матвеевичу Бутурлину. Ступай с ними поляков воевать да заодно поручаю тебе о воеводе сыскать крепкими сысками.
Так и не удалось Мотыге порадовать гостинцами батюшку с матушкой и невесту свою ненаглядную.
За месяц русское воинство освободило от непрошеных гостей Калугу, Вязьму, Дорогобуж и встало лагерем в двух верстах от Смоленска.
А перед тем было славное сражение под Белой. Осаждённые поляки сделали неожиданную вылазку в сумерках, стремясь застать неприятеля врасплох. Так и случилось. Нападавшие тяжело ранили Михайлу Матвеевича Бутурлина. Под Мотыгой убило лошадь, но, на счастье его – рядом с могучим раскидистым берестом. Петька – ловкий же чёрт – в последний момент ухватился за нижний сук, подтянулся и укрылся в листве. Ветви же, словно понимая грозившую ратнику опасность, сложились, сомкнулись вокруг него, пряча от постороннего глаза. Всю ночь просидел Мотыга, как сова, на ветке, боясь покинуть чудесным образом обретённое убежище. Молил Бога не призывать его к Себе до срока, пока он род свой не продолжит. И загадал он тогда: ежели удастся живым ноги унести, возьмёт с собой несколько орешков со спасительного дерева, возле дома посадит и крепко накажет потомству своему холить и лелеять молодой берест, покуда тот не станет таким же могучим, как его неожиданный защитник.
Под утро русские ратники побили поляков, и те вынуждены были сдаться.
К концу второго года осады, а по недостатку войск взять Смоленск так и не удавалось, царь отозвал боярина князя Дмитрия Мамстрюковича Черкасского, сменив его боярином князем Иваном Андреевичем Хованским.
Петька Мотыга, сделавшийся любимцем стольника, тоже вернулся с ним в Москву.
Государь велел приехавшим быть у своего стола. Боярин поведал ему, как многие ратные люди из-под Смоленска сбежали, а иные дворяне и дети боярские вовсе там не бывали. Видать, не ими войско полнить надо.
– А кем же? – поинтересовался Михаил Фёдорович.
– Всяких чинов всякими людьми, – первым ответил Мотыга, расхрабрившийся после похвалы царя. Заслужил он её за сыск о местном воеводе Артёмии Васильевиче Измайлове, облыжно обговорённом, будто он ссылается с литвой. Хоть дело такое было для него не за обычай, Петька лихо учинил допросы и обнаружил сплошные наветы на окольничего.
– Добро, – сказал государь. – Дарую тебе за верную службу выморочную вотчину в Северской земле, а ты там новых ратников собери и князю Дмитрию Мамстрюковичу их приведи.
Смекнул Петька, к чему всё клонится. Обидно ему сделалось: пока другие себя богатят, он должен живот свой на алтарь Отечества приносить, а семя его втуне пропадёт. Так и за ним вотчина без хозяина останется.
– Разреши мне, великий государь, – взмолился он, – навестить прежде батюшку с матушкой да с невестой обвенчаться.
Михаил поморщился, но от обещания царёва отрекаться не стал:
– Ладно, быть по сему: сперва женись, потом воюй. Но ежели удумаешь от ратного дела отложиться, то пеняй на себя – разгневаюсь.
Съездил наконец Петька домой, отвёз гостинцев батюшке с матушкой, уже не чаявшим увидеть его на этом свете, справил свадьбу с Любушкой своей ненаглядной и вместе с нею в Северскую землю отправился.
Первым делом высадил он близ нового дома стебельки, из орешков того могучего береста проращённые, и строго-настрого наказал молодой жене:
– Как зеницу ока береги. В засуху водицей поливай, в непогоду от ветру и граду укрывай. Знай: ежели они погибнут, то и я косточки свои в битве сложу.
Пока Мотыга поместье себе устраивал, по соборному решению, отправились под Смоленск не ратники, а уполномоченные послы – боярин князь Иван Михайлович Воротынский с товарищами. Но шесть съездов русских и польских послов в четыре месяца так ничего и не дали. Раз вышла поруха доброму делу, пришлось Михаилу Фёдоровичу снова послать воевод воевать литовскую землю. Однако тех стал теснить неприятель: сначала с дорог, потом из городов, а затем и сам королевич Владислав двинулся на Москву – напомнить о своём праве на русский престол. По дороге он без боя взял Дорогобуж и Вязьму: тамошние воеводы разбежались со страху. Правда, идти на хорошо укреплённый Можайск не решился.
Князь Дмитрий Мамстрюкович Черкасский стоял в то время в Волоколамском. Царь наказал ему перебраться в Рузу, а оттуда направляться к Можайску. Но по пути воеводу ранили из мушкета. Тогда государь велел находившемуся в Боровске боярину князю Дмитрию Михайловичу Пожарскому забрать его к себе.
Для переправки из можайского острожка пришлось выбрать ночку потемнее. Да ещё, к вящему счастью беглецов, с небес хлестало как из ведра. Петька Мотыга ни на шаг не отходил от раненого воеводы. Однако Бог миловал: Боровска достигли незаметно, а оттуда отправились в Москву.
Добро бы только Владислав целил на Белокаменную. С Северской стороны пошёл на неё и украинский гетман Сагайдачный. Князю Дмитрию Михайловичу Пожарскому наказано было выступить наперерез ему, оставляя дорогу польскому королевичу. Владислав мигом очутился в Звенигороде. А вождь-освободитель в пути сильно занемог, и царь приказал ему тоже ехать в Москву. Так открылись обоим супостатам все пути к столице.
Пришлось обороняться у самых ворот города: Арбатских, Никитских, Тверских, Петровских, Сретенских.
Тут уж стояли насмерть. Бились с ожесточением и хитростью. Мотыга послал двух своих людей притворными лазутчиками. Те нарочно неверно назвали высоту стен, и поляки пошли на приступ с короткими лестницами. Вот была потеха! В общем, не дали неприятелю снова войти в стольный град.
Опять съехались послы говорить о мире. Сначала на Пресне, а с наступлением холодов – в деревне Деулине близ Троицкого монастыря.
Боярин Фёдор Иванович Шереметев с товарищами от имени великого государя Михаила Фёдоровича поступились нескольких городов русских, добившись взамен двух важных записей: во-первых, ныне и впредь статься не может, чтобы королевичу Владиславу быть на московском престоле; во-вторых, приговорили между великими российскими государствами и великими государствами – Короною Польскою и Великим княжеством Литовским перемирье на четырнадцать лет и на шесть месяцев.
Ратные дела больше не чинились, и войско распустили по волям.
Защитник Тверских ворот, по милости царской, вернулся в свою вотчину не простым испомещавшимся Петькой Мотыгой, а окольничим Петром Берестовым.
Молодые деревца к тому времени вытянулись уже в человеческий рост.
Глава вторая
Конечно же, тучная проводница подняла их ни свет ни заря, начав колошматить в дверь и истошно вопить:
– Подъём! Подъём!
– Ladies first, – прохрипел сонным голосом Александр, стремясь выиграть хотя бы минут десять.
Но Виктория вернулась быстрее. Видимо, основной туалет отложила до дома.
Ему же нужно было привести себя в порядок по полной программе: не появляться же впервые перед земляками не совсем comme il faut. Кроме того, подобно Чацкому, предстояло попасть прямо с корабля на бал.
В этот день древний Ольгин отмечал своё восьмисотпятидесятилетие. Собственно говоря, по этому поводу и ехал на родину предков наш герой.
Но начался его путь намного раньше, ещё при жизни отца. Берестов-старший незадолго до кончины принёс из книжного магазина напротив писательской лавки какой-то дорожный атлас и стал внимательно, с лупой его изучать. Никто поначалу не обратил внимания на очередное чудачество старика, но как-то раз тот позвал сына, ткнул пальцем в карту и загадочно произнёс:
– Видать, стоит ещё.
Неправильно считать, что люди с возрастом становятся многословней. Культурная часть человечества, наоборот, с годами начинает экономить любую энергию, в том числе и речевую, пользуясь лапидарными способами выражения своих мыслей.
Александр недолго расшифровывал эту загадку. О селе Троицком он несколько раз слышал от бабушки, не очень-то любившей вспоминать вслух дореволюционную жизнь. Но всё же избегать произнесения этого названия ей не удавалось, особенно когда нравоучительные речи касались детства его отца, ангельского ребёнка в отличие от непоседы внука: мол, папа твой терпел там больше неудобств, но вёл себя гораздо лучше. Где там? У нас в Троицком.
На топографической схеме наименование села было набрано шрифтом, предполагавшим проживание в нём порядка тысячи жителей. Его почти пополам рассекала трасса областного значения. А где асфальт – и жизнь совсем другая. Да при таком количестве людей наверняка сохранились основные учреждения, инфраструктура, как теперь принято называть. Один из её элементов – почта – был даже запечатлён условным значком на карте.
– Да, если есть дорога и почта, видать, стоит, – подтвердил Александр.
– Надо бы съездить, – впервые в жизни произнёс эти крамольные слова отец, не пояснив при этом, кому они адресовались: себе или сыну.
Крамольные, потому что в годы советской власти и мечтать было заповедано, чтобы бывшему владельцу или даже его наследнику объявиться в экспроприированном имении. Во-первых, принадлежность к первому сословию все старались тщательно скрывать, опасаясь репрессий. Даже после пятьдесят шестого года: как знать, чем обернётся эта оттепель, не похолодает ли снова – скинули же самым подлым образом её инициатора. Во-вторых, категорически неприемлемым считалось нарочитое упоминание конкретных реалий, связанных с прежним общественным положением. Прежде всего это касалось недвижимости. Её словно бы ни у кого не существовало. Если в принадлежности к проклятому классу человек ещё мог с определёнными оговорками признаться («чем я виноват, что в такой семье родился» или «совсем тогда маленький был»), то заявить во всеуслышание о владении клочком земли с мало-мальски приличной постройкой почиталось абсолютно невозможным. Даже обезумевшие дряхлые старухи, не стеснявшиеся поносить советскую власть, обходили молчанием столь опасную тему. И уж, конечно же, в голову никому не приходило навещать родные места, где всё население несколько десятков лет воспитывалось в духе классовой вражды и вытекающей из неё ненависти к прежним хозяевам. Тут можно было ожидать всего, вплоть до линчевания, даже в годы оттепели.
Но уже наступили другие времена. Теперь отношением к дворянским гнёздам можно снова если не гордиться, то, во всяком случае, козырять в доверительных беседах с понимающими людьми. Кое-кто заговорил и о возврате уцелевших развалин их бывшим владельцам (о сохранившихся в целости речь почему-то не шла). Всё равно, дескать, ничего не докажут, коль и живы до сих пор, а зато какой promotion новому мышлению!
Пётр Александрович Берестов оставался единственным наследником Троицкого. Но было ли что наследовать за канувшим в эмигрантскую небыть отцом?
Конечно, родителя волновал не имущественный вопрос: собственные воспоминания, подкреплённые видами на старинных фотографиях, не оставляли надежд на сохранность их деревянного дома, даже если и не спалили его, следуя тогдашней моде, любящие крестьяне. Строение непоправимо обветшало ещё до появления на свет маленького Пети, и в семье только и говорили: скорее бы кончалась эта война – надо перестраивать заново усадьбу. Старику хотелось ради торжества справедливости хотя бы на часок наведаться в село, где его крестили, где лежат на погосте останки предков, и, если сохранились какие-либо следы захоронений, выторговать себе самую маленькую толику дедовской земли: три аршина на могилку. О другой недвижимости он и не мечтал.
Ксения Георгиевна, как только поняла по намёкам намерения мужа, позвонила Александру и срочно вызвала его к себе для серьёзного разговора. Пользуясь глухотой супруга и всепоглощающей страстью того к операм (тогда ещё по телевидению их показывали), она прямо при нём, под оглушительный марш Радамеса, категорически потребовала, чтобы сын не потакал отцу в желании узнать что-либо про давно забытое село, не говоря уж о безумном плане его посетить. Поскольку без сопровождающего Петру Александровичу никак не по силам туда добраться, а компаньоном мог оказаться только он, мать взяла с Александра слово уклоняться под разными благовидными предлогами от поездки, даже в одиночку.
Придумывать предлоги не пришлось. В ту бурную пору исторических перепутий работать приходилось и день и ночь: к привычным повседневным заботам добавилась кипучая, отнимающая массу времени общественная деятельность, плавно перешедшая в политическую. Не получалось даже выкроить часок у мольберта. Отец всякий раз ворчал, но ничего не мог возразить на пространные объяснения сына, что тот, мол, трудится в поте лица, чтобы установить в стране совсем другие порядки, при которых их на руках отнесут в родовое поместье и даже выплатят компенсацию за незаконно отчуждённое имущество.
Старики делятся на две категории. Одни беспрерывно твердят о смерти и требуют от домашних относиться к себе, как к умирающим, словно косая уже маячит у дверей. Другие, напротив, вообще замалчивают эту тему, будто собираются пребывать в худшем из миров вечно, и даже не делают необходимых распоряжений, чем усложняют жизнь наследникам. К счастью, Пётр Александрович относился ко вторым и ни малейшим намёком не напоминал, что часы его в любом случае сочтены, что надо торопиться, и вовсе необязательно в таком возрасте дожидаться светлого дня, когда можно въехать в отцовское имение на белом коне.
Александр хорошо понимал мать и разделял её позицию. Ухаживать за могилой в шестистах километрах от дома – абсолютно нереально. И кому она будет нужна дальше, после их собственной смерти? Он только боялся, как бы отец не затвердил свою последнюю волю на бумаге. Облечённая в материальную форму, она приобретала бы ту степень императивности, при которой порядочному человеку уже невозможно ею пренебречь. Впрочем, Берестов-старший категорического намерения покоиться в Троицком не имел: он обусловливал это разными обстоятельствами. Для выяснения их и требовался вояж в те края, а, затягивая его, сын пытался обезопасить себя от последствий возможного чудачества родителя.
Так и не довелось последнему обитателю старинной усадьбы найти покой под её кладбищенской сенью. Умер он неожиданно, во сне, а ещё днём последний раз в жизни произнёс сакраментальную фразу:
– Да, пора ехать в Троицкое.
Как ни странно, но именно с кончиной отца открылся Александру путь в родовые пределы. Однако набранный к тому времени общественный вес не позволял вольно плавать по морю житейских забот. Отправиться туда обычным образом: сесть в поезд, взять на вокзале такси и нагрянуть как снег на голову партикулярным человечком он не мог. Являться в качестве государственного мужа тоже не с руки: слепому было заметно, что романтическая волна конца восьмидесятых схлынула, вынеся на поверхность людишек второго ряда, будь то политика, экономика, наука, искусство, что угодно. А в их среде, холуйской по своей природе, не приветствовалось выпячивание благородной родословной, ибо сами они таковой не обладали. Настроение хозяев передавалось и холопам, сверху вниз, вплоть до отдалённых весей матушки-России. Так недолго и депутатский мандат потерять после неосторожного визита. Потонувшая в невежестве пресса, падкая на сенсации и высасывающая их из пальца, такое раздует – хоть всех святых выноси!
Но на пороге миллениума мандат он-таки утратил. Не помогло сдерживание всё больше жившего в нём желания. Незаметно для самого себя в последние земные годы Петра Александровича Берестов настолько проникся, буквально пропитался интересом к старине, что не мыслил будущего без поездки в Троицкое. И решил подсластить ею горечь поражения.
К счастью, губернатором той области оказался совсем не холоп, а вполне самостоятельный человек, генерал, сам потомок боярского рода. Но это было не единственной причиной, делавшей его белой вороной среди других региональных руководителей. Пост свой он занял не с помощью, а вопреки державной воле, выиграв в последний момент суд, позволивший баллотироваться на выборах (угодливые холуи первоначально его такого права лишили, введя на местном уровне ценз оседлости). Победив, генерал завёл в области новые порядки, не шибко считаясь с отношением к ним в столичных кругах. Он и до этого выделялся в кремлёвской свите склонностью к выражению собственного мнения, отличного от начальственного. За что даже поплатился почти пятью месяцами свободы, оставаясь в течение первой их половины номинально вторым лицом в государстве (случись что за это время с первым лицом – руководителем страны автоматически становился бы политический узник).
Сразу после неудачных для себя выборов, но ещё в ранге парламентария, Александр под деловым предлогом посетил губернатора в его кабинете на Большой Дмитровке (тогда ещё главы регионов ex-officio входили в верхнюю палату). Однако разговор об одном осиротевшем законопроекте занял немного времени, а большую часть беседы собеседники уделили теме несостоявшейся в России реституции. Вот тут-то Берестов и ввернул давно заготовленную фразу:
– Между прочим, у меня на вашей территории тоже кое-какие интересы имеются.
Губернатор, обладавший взрывным характером, выпалил мгновенно:
– Чего ж ты, Саша, раньше молчал? (Всех мужчин моложе себя он величал по имени и на ты.) Давно бы уж всё тебе и оформили.
В этот момент проситель почувствовал себя Чичиковым в гостях у Ноздрёва. Такой сгоряча и по дружбе что угодно оформит. Но надёжно ли это? Да и что оформлять – толком не ведали оба.
После уточнения содержательной части «интересов» решили, что отставной депутат в ближайшее время приедет, осмотрит всё на месте, и тогда они вернутся к начатому разговору.
Однако вскоре наступил Новый год, потом пошли святки, затем начался длительный процесс устройства Александра на новую работу. Поездка откладывалась и откладывалась. Чтобы губернатор окончательно не забыл своего обещания, Берестов послал ему письмо с просьбой поручить местным чиновникам подготовить к его приезду кое-какие архивные выписки.
Когда он собрался было отправиться в путь, губернатор уже лишился своих полномочий, став жертвой новой интриги. На сей раз строптивца сняли с очередных выборов в самый последний момент, когда никакой суд уже не успевал исправить дело. Сценарий, разумеется, разрабатывался в другом городе, где излишне самостоятельного руководителя холуйское сообщество люто ненавидело и решило посчитаться с ним за всё сразу со всей свойственной этому сплочённому клану подлостью.
Однако на смену пришёл не ставленник интриганов, а, как часто бывает в подобных случаях, не вполне угодный им депутат-коммунист. Такое развитие сюжета полностью перечёркивало план Александра. Новый губернатор тут же повесил в своём кабинете портрет главаря шайки, ограбившей всех российских собственников, давая понять: за возвратом краденого сюда и не суйтесь. Неизвестно, как бы он отнёсся даже к невинной экскурсии барского отпрыска на родину предков. Вряд ли бы одобрил и уж, разумеется, хлеб-соль не вынес. В общем, просить поддержки у такого воеводы Берестов не решился. Какое-то время он находился в ожидании обещанного ему назначения в Совет Федерации и благоразумно оттягивал поездку до этого события. Но не сложилось: хозяева банка, в котором он работал, в последний момент поскупились, хотя с господами Никольским и Белоцерковским удалось договориться о вполне приемлемой цене.[1]
Отныне прежняя дилемма перед ним не стояла: официальным лицом он быть перестал (очевидно, навсегда) и мог ехать лишь как лицо частное. Но вся беда в том, что к роли простого человека Александр не привык, вернее, отвык от неё, напрочь забыв старые времена, когда не почитался ещё общественным деятелем. Впрочем, даже в те далёкие годы простым он себя не считал. Его профессия выделяла тогда людей из общего ряда и ставила на одну доску с сильными мира сего: художник в глазах обыкновенных советских граждан выглядел ничуть не менее значимой персоной, чем секретарь райкома, а художник из Москвы для провинциалов потянул бы и на секретаря обкома. Но сейчас народ одичал настолько, что явись к нему сам Илья Глазунов или даже Илья Репин – бровью не поведёт. Берестов не был ни тем, ни другим, да и ремесло своё фактически забросил, сменив положение свободного творца на несвободного служащего. Несвобода выражалась во всём: начиная с необходимости отсиживать положенные часы в присутственном месте, кончая полной зависимостью каждого шага от желаний и даже капризов хозяев банка. Последние не относились к самодурам, напротив, стремились к демократичности и изысканности, но их хвалёная толерантность никак не распространялась на узкий круг приближённых, в который входил и Александр. С одной стороны, с его мнением считались и на предлагаемые им проекты не скупились, с другой, заставляли заниматься многими противными его натуре вещами. И всё же должность вице-президента всем известного и всеми уважаемого банка давала несравнимо больше, чем просто средства к существованию: статус в обществе, вполне сопоставимый с утраченным депутатством. Но вот незадача – в обществе, а за пределами кольцевой автодороги эта золочёная карета мигом превращалась в тыкву: там признавался только один банк – сберегательный, а про остальные даже крупные начальники слыхом не слыхивали и уж, конечно, никакого пиетета к их функционерам не испытывали. Даже простой художник был понятнее и уважаемее там, чем банкир. Ну а банкира, явившегося ни с того ни с сего в дедовское имение, однозначно восприняли бы как олигарха, нагрянувшего что-нибудь хапнуть у зазевавшегося народа.
Нет, представать впервые перед земляками в таком качестве он тоже не хотел.
Больше года провёл Александр в сомнениях, колебаниях, истощающих душу раздумьях о поездке, пунктом назначения которой постепенно становился словно второй горизонт: всё вроде бы просто, всё вроде бы рядом, только добраться никак не удаётся.
И вот весной пришло письмо. Администрация Ольгина извещала, что в сентябре состоится празднование восьмисотпятидесятилетия города, основанного князем Олегом Святославичем, праправнуком Ярослава Мудрого.
Ни даты, ни времени, ни точного места… Не ответив на главный вопрос, депеша породила новые. Откуда разузнали его домашний адрес? Приглашают или просто извещают? И в качестве кого?
Июнь и июль провёл он в нервном ожидании следующего послания. Но оно так и не поступило. В августе Берестов отправился в отпуск, где, купаясь в тёплом море и загорая на белёсом песчаном пляже, невольно выкинул из головы мысли об Ольгине.