bannerbanner
Петербургский текст Гоголя
Петербургский текст Гоголя

Полная версия

Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
6 из 13

И наоборот: бесчеловечными, нечестивыми, демоническими показаны действия поляков. Их бесчинства, преступления, пренебрежение народными обычаями, православной верой – и Божья кара за это ярко изображены в легенде, восходящей к апокрифам о «крестном дереве», о раскаянии «великого грешника-разбойника». Но легенда многозначительна – это и народное истолкование прошлого, актуальное для героев (Лапчинский чувствует страх), и часть авторского повествования, а чудесное оказывается одинаково важным для обоих героев и для автора – современного историка и художника, хотя и не может быть истолковано однозначно: есть пан, который покаялся и принял православие, став схимником, и он же – нераскаянный пан-дьявол «в красном жупане»126.

Атмосферу малороссийского «смутного» времени, переходного от средневекового к Новому, передают и взаимные презрительные оценки обеих сторон конфликта127, легенды, взаимоотношения типичных героев: безымянных козака и шляхтича, пана-католика и православного дьякона. Здесь селянину-полковнику, с его умом и талантом, миролюбием и гостеприимством (хотя и небесхитростным), всей его семье оказывается противопоставлен одинокий пришлец из Варшавы, в чужом платье пробирающийся по чужой земле, которому пославшие его не слишком, видно, доверяют. И потому на последнего так воздействует легенда о злодействах «великого пана» и Божьей каре за это. Знаменательно, что читатель видит основные моменты происходящего «через» восприятие этого героя, вызывающего определенное сочувствие, а прием, оказанный ему, по существу, напоминает встречу селянами заблудившегося на охоте пана или паныча. О козаке же нам предоставлено судить лишь по его облику, речи, поступкам, искусно рассказанной легенде, обстановке в его доме. Такие отношения и открытость сознания посланца поляков свидетельствуют об отсутствии антагонизма между ним и козаком, хотя оба сохраняют взаимную, вполне объяснимую настороженность. Кроме того, миролюбие шляхтича объясняется и страхом, и стремлением скрыть свое истинное лицо, и миссией к потенциальному союзнику, тогда как настроение козака определяется не только пониманием того, кто перед ним, но и осознанием своей правоты и полного морального превосходства над вруном-поляком.

Повествование о полковнике-селянине Глечике, бесподобном рассказчике, обнаруживает и некую биографическую основу. Дед и отец Гоголя тоже слыли великолепными рассказчиками. Но главное – род Гоголей-Яновских, согласно их Дворянской грамоте, вел свое начало от сподвижника Хмельницкого, Подольско-Могилевского полковника Евстафия (Остапа) Гоголя, которому вроде бы пожаловал поместье король Ян II Казимир128. «История Русов» называла Евстафия Гоголя гетманом (ИР, 176, 180). Вероятно, создавая образ Глечика, автор и опирался на какие-то семейные предания, и соответствующим образом трансформировал их, в частности поселив героев (а среди них – надо понимать – и будущего гетмана) на Полтавщину129. Упомянутые в «Главе…» города Пирятин и Лубны, река и город Лохвица были хорошо знакомы Гоголю по дороге из родительской Васильевки в Нежин. Первую свою публикацию в № 1 «Литературной Газеты» за 1831 г. Гоголь подписал П. Глечик. И характерно, что именно на рубеже 1830–1831 гг. – ко времени Польского восстания, вероятного знакомства с «Историей Русов» и появления «Главы…» – Гоголь навсегда отбросил от своей фамилии «польскую прибавку» Яновский130.

§ 2. Вторая «глава» романа

Перепечатывая «Главу из исторического романа» в сборнике «Арабески» (1835), Гоголь сделал примечание: «Из романа под заглавием “Гетьман”; первая часть его была написана и сожжена, потому что сам автор не был ею доволен; две главы, напечатанные в периодических изданиях, помещаются в этом собрании»131. Таково единственное упоминание о романе и связи с ним «Главы из исторического романа» и «Пленника. Отрывка из романа», одинаково датированных в сборнике «1830» – временем публикации первых русских исторических романов «Юрий Милославский» М. Н. Загоскина и «Димитрий Самозванец» Ф. В. Булгарина.

Впервые являясь читателю под своим именем в сборнике «Арабески», Гоголь, по-видимому, хотел заявить, что это он еще до «Вечеров на хуторе близ Диканьки» создал первый исторический малороссийский (как следовало из названия) роман, который соответствовал и литературным тенденциям того времени, и ожиданиям читателей. На этом фоне обращает на себя внимание сознательный отказ автора от формы «вымышленного» романического повествования («потому что… не был ею доволен») и уничтожение огнем всего несовершенного – в пользу «достоверности» повестей «Вечеров» и научно-художественного осмысления в «Арабесках» прошлого и особенно настоящего автором – художником и ученым.

Смысл названия отвергнутого исторического романа был понятен всем знавшим, что украинских гетманов до 1708 г. выбирали «из рыцарства вольными голосами» (ИР, 7). Это подразумевало и типичность, и какую-то исключительность главного героя, избранного козаками своим предводителем. А территориальный принцип войскового устройства, которое создал Стефан Баторий (по другим сведениям – князь Е. Ружинский или Д. Вишневецкий, – см.: ИР, 15–16) и согласно которому «Украина разделилась на 10 полков (каждый со своим городом), полки делились на сотни (каждая со своим местечком…), а сотни на курени (со слободами, селами и хуторами)»132, обусловливал взаимосвязь судьбы гетмана с исторической судьбой нации, наделяя его не только военной, но и гражданской властью. Н. Маркевич отмечал, что «Гетман тот же Roi, Круль и Rex… царь, избранный народом… Гетманство тоже правление монархическое избирательное», и считал такими гетманами Наливайко, Сагайдачного, Хмельницкого, Павла Полуботка и Мазепу133. Конечно, образованный читатель того времени вполне отчетливо представлял ряд гетманов, вплоть до последнего – К. Г. Разумовского, расставшегося с гетманской булавой в 1764 г., когда Екатерина II упразднила автономию Гетманщины на Левобережной Украине и само гетманство.

А для общественного сознания были тогда (и остались до сих пор!) актуальны два украинских гетмана, противопоставляемых официальной историей. Это спаситель отечества Богдан Хмельницкий (в народном понимании – избавитель, данный Богом, наделенный от Него властью, воссоединивший две части православного народа) и демонический изменник Мазепа, отчужденный от Бога, народа и власти своим клятвопреступлением. Образы гетманов запечатлели эпические произведения того времени: поэма Байрона «Мазепа» (1818), роман Ф. Глинки «Зиновий Богдан Хмельницкий, или Освобожденная Малороссия» (1817, опубл. 1819), думы К. Рылеева «Богдан Хмельницкий» (1822) и «Пётр Великий в Острогожске» (1823), его же поэма «Войнаровский» (1825), знаменитая пушкинская «Полтава» (1828), поэма «Мазепа» (1829) В. Гюго, анонимно изданная поэма «Богдан Хмельницкий» (1833; подробнее о ней см. на с. 124), романы П. Голоты «Иван Мазепа» (1832) и «Хмельницкие» (1834), роман Ф. Булгарина «Мазепа» (1833–1834)134. Причем главного героя этих произведений характеризовала соответствующая любовная коллизия – созидательная для его семьи или, наоборот, как в поэме «Полтава», разрушительная. И, воспроизводя заглавие романа, Гоголь просто не мог этого не учитывать. Но представленные им две главы исторического романа «Гетьман» не соответствовали ожиданиям читателя «Арабесок» хотя бы потому, что здесь, на первый взгляд, ни о каком гетмане речь не шла, и не было даже намека на любовную коллизию. Да и само единственное упоминание о романе «Гетьман» и его судьбе читатель лишь мог принимать на веру: ведь «Глава…» и отрывок «Пленник» оказывались абсолютно различны как по сюжету, так и по стилю.

Изначально полный текст фрагмента под названием «Кровавый бандурист. Глава из романа», с подписью «Гоголь» и датой «1832», предполагал напечатать журнал «Библиотека для Чтения» (1834. Т. II. Отд. I «Русская словесность». С. 221–232), среди будущих авторов которого были объявлены Пушкин и Гоголь. И пушкинская повесть «Пиковая дама» была напечатана в том же разделе, а против гоголевской публикации (видимо, под влиянием О. И. Сенковского) выступил редактор журнала Н. И. Греч. Его позицию поддержал и цензор А. В. Никитенко, запретивший печатать эту «картину страданий и унижения человеческого, написанную совершенно в духе новейшей французской школы, отвратительную, возбуждающую не сострадание и даже не ужас эстетический, а просто омерзение»135.

Однако же, судя по тому, что в первоначальном плане сборника «Арабески» фигурирует название «Кровавый бандурист»136, Гоголь до июня 1834 г. не оставлял надежды опубликовать всю «главу из романа», а потом отказался от ее кровавого финала и соответственно переменил заглавие на «Пленник». Поэтому дата «1830» под отрывком в «Арабесках», вероятно, поставлена лишь для согласования с «Главой из исторического романа». Неясно, был ли «Пленник» самостоятельным художественным целым, или главой одноименного романа, или какой-то частью романа «Гетьман», как утверждалось в примечании (ведь здесь – так же, как в «Главе из исторического романа», – речи о каком-либо гетмане вроде бы не идет). Весьма проблематично и заявленное Гоголем в примечании единство «Главы…» и «Пленника»: несмотря на одну и ту же дату создания и единое место действия – под Лубнами на Полтавщине, между ними нет никаких отчетливых сюжетных и вообще смысловых связей.

И если действие в «Главе…» относится ко временам Хмельнитчины ( 1650-м гг.), то датой «1543 год» в «Пленнике» обозначено время, когда украинцы не знали ни гетманов, ни иезуитов. Предводителей козаков стали называть гетманами после Люблинской унии 1569 г., объединившей Великое княжество Литовское – с Малороссией в его составе – и Польское королевство в единое государство Речь Посполиту, куда иезуиты проникли в 1564 г. Именно они, обосновавшись в Польше со времен Батория, по словам Булгарина, завели потом Унию «для ниспровержения Восточной церкви»137.

Сложнее вопрос о времени основания «рейстровых» (реестровых) коронных войск (см. об этом: Казарин, 66–67). Авторитетные источники, известные Гоголю, указывали, что эти войска были созданы в 1572 г. королем Сигизмундом II Августом (1520–1572, коронован в 1530) из украинских козаков, принятых на военную службу польским правительством и внесенных в особый список-реестр – в отличие от нереестровых козаков, которых оно официально не признавало. Однако в «Истории Русов» (а ей тогда больше доверяли и Гоголь, и Пушкин) эта заслуга приписана князю Е. Ружинскому, который в начале XVI в. «по изволению короля Сигизмунда Первого <…> учредил в Малороссии двадцать непременных козацких полков»; они наполнялись «выбранными из куреней и околиц шляхетских молодыми Козаками, записанными в реестр военный до положенного на выслугу срока, и от того названы они реестровыми Козаками» (ИР, 15–16).

Итак, отрывки одного романа, помещенные в разных частях сборника, не только принципиально различны по стилю, но и отделены по времени действия почти на столетие! Можно предположить, что возможной причиной столь явного анахронизма была авторская установка несколько «смягчить» тенденциозность «Кровавого бандуриста»138, предназначенного для журнала поляка Сенковского, но в то же время акцентировать внимание на извечном конфликте козачества с Польшей и Литвой, о чем упоминала ИМР (Ч. 1. С. 151–169, 197–227). И то и другое отчасти подтверждается изображением предводителя отряда – серба с теми же «неизмеримыми усами», какими в других исторических произведениях Гоголя наделен только польский военный. Это означает, что «Остржаницей» в тексте с куда большим правом, чем гетман Остраница, на которого обычно указывают исследователи139, мог именоваться уроженец г. Острога («остржанин», пол. «остржаница») гетман Наливайко. Он возглавил первое выступление козаков против унии в 1594–1596 гг., но потерпел поражение от поляков «при Лубнах, на урочище Солонице» (поблизости от места действия во фрагменте) и был замучен в Варшаве140 в 1597 г. (Летопись, 1011; ИМР. Ч. 1. С. 176). По некоторым источникам, почти там же, под городком Лукомлем, в 1638 г. было разбито войско Остраницы. Вероятно, соединив в «Остржаницу» прозвища двух гетманов, известных злосчастной судьбой, автор так назвал трагического героя, чей образ соответствует стилю повествования. Это затем подтверждается в повести «Тарас Бульба», где тип героя-гетмана вновь раздвоится на два трагических образа: Наливайко («…гетьман, зажаренный в медном быке… лежит еще в Варшаве». – II, 309) и Остраницы («…голова гетьмана вздернута была на кол вместе со многими сановниками». – II, 352). А явный анахронизм во фрагменте показывает, что изображение трагического, «рыцарского» и нерыцарского, чудесно-ужасного, живого «земного» и мертвого «подземного» здесь обусловлено авторским пониманием этого периода истории Украины как времени мифологически-средневекового, когда в кровавом неустройстве страны, в столкновении вольности и насилия, народного и чужеземного, духовного и телесного отражается противоборство Божественного и дьявольского – как это было в средние века в Европе.

Такая «средневековость» действия предопределила готический стиль изображения. И несмотря на то, что «Пленник» по стилю действительно во многом напоминает произведения «неистовой словесности»141, думается, что Гоголь использовал поэтику ее прямого «готического» предшественника, мотивы которого различимы в «Главе из исторического романа». Об этом свидетельствуют переклички с готическим романом М. Г. Льюиса «Монах» (1796), где описывались мрачные монастырские катакомбы, откуда слышны странные звуки, похожие на стоны погребенных заживо142. Там за нарушение монашеского обета заточена сестра Агнесса, чью одежду составляет «одна епанча»; ужас девушки вызывают темнота, «зловредный и густой воздух… пронзительный хлад», «холодная ящерица… отвратительная жаба, изрыгающая черный яд»; Агнессу спасают, услышав стоны в пустой пещере143. Можно заметить, как преобразуются эти мотивы у Гоголя: праведный настоятель православного монастыря считает своих незваных гостей «дьяволами», девушку-воина бросают в мрачное монастырское подземелье-кладбище, и она борется с дьявольским искушением предательства, обращаясь к Богу. Насильственное разоблачение ее, когда взорам мучителей предстают чудные волосы, «очаровательная белизна лица, бледного, как мрамор, бархат бровей, обмершие губы и девственные обнаженные груди», а потом «снежные руки» (III, 307, 309), напоминает постепенное саморазоблачение Матильды перед аскетом Гиларием; так же были поражены и полицейские, когда они схватили мнимого монаха и сняли с него одежду. В романе был описан и «окровавленный призрак» монашки Беатриксы, жертвы преступной страсти144. Подобные готические мотивы были представлены в популярных тогда романах В. Гюго «Собор Парижской Богоматери», Ч. Р. Метьюрина «Мельмот-Скиталец» и – значительно трансформированные – в других знаменитых произведениях «неистовой словесности» (подробнее см.: ПССиП. Т. 3. С. 934–935). На этом фоне «кровавый бандурист» представляется мучеником за православную веру (так, по легенде, казнили апостола Варфоломея), и появление кровавого «фантома», вероятно, должно предостеречь Ганну от предательства. Он мог возникнуть и потому, что бандурист стал жертвой насилия, и потому, что героиня после смерти жениха или мужа нестерпимо одинока и жаждет мести.

В «Кровавом бандуристе» есть и другие литературные реминисценции. Основной мотив – девушки или жены-воина – характерен для средневекового эпоса и позднейших подражаний ему. Так, среди персонажей рыцарской поэмы Ариосто «Неистовый Орланд» (1516), как бы венчающей героическую эпику Средневековья, есть девы-рыцари Марфиза и Брадаманта. Переводивший «древние поэмы Оссиана» (на самом деле это была стилизация Макферсона) Е. Костров, «предуведомляя» читателя о нравах древних каледонцев (шотландцев), замечает, что «супруга, любящая с нежностью своего Героя, следовала иногда за ним на войну, преобразясь в ратника. Такие превращения часто встречаются в поэмах нашего Барда…»145. В балладе В. Скотта «Владыка огня» (1801) жена рыцаря-отступника, принявшего ислам, переодевается в пажа, чтобы увидеть мужа, и погибает на поединке с ним. Наконец, образ девушки – узницы подземелья был характерен для немецкого рыцарского романа, откуда перешел в роман готический.

Впрочем, средневековые приметы «черного» (готического) романа: ужасные тайны, подземелья, кровавые призраки, сцены насилия, загадочно-демонические незнакомцы – были использованы в исторических романах и повестях, переклички с которыми тоже весьма значимы для фрагмента. Так, его начало соотносится с началом последней главы в повести О. М. Сомова «Гайдамак» (1826): отряд козаков везет связанного по рукам и ногам разбойника-гайдамака Гаркушу. В романе М. Н. Загоскина «Юрий Милославский» (1829) героя заточили в таком же «мрачном четырехугольном подземелье» разрушенной церкви. А ситуация, когда в захваченном воине опознают женщину, уже была фактически травестирована Гоголем в повести «Майская ночь» (1831): один неопознанный пленник брошен в темную комору, другой – в темную хату для колодников, в том и в другом случае вместо ожидаемого «демона» перед Головой и его отрядом возникает… «свояченица» (идентичны при этом и «побранки» узников: собачьи дети – чертовы дети, польское «псяюха» = шельма)146. Образ «закипевшего кровью» призрака находит соответствие не только в «неистовой словесности», на что неоднократно указывали исследователи, но и в козацких летописях147 и той части легенды в «Главе…», где пану «чудится»: из ветвей сосны «каплет человечья кровь», она «вся посинела, как мертвец, и страшно кивает ему черною, всклокоченною бородою» (III, 316).

Само заглавие «Пленник» (тем паче «Кровавый бандурист»!), если сравнить с нейтральным «Глава из…», уже подразумевает конфликт. Его определяет та же атмосфера насилия, что в легенде из «Главы…». Ночью в украинский городок входит отряд «рейстровых коронных войск», появление которого обычно «служило предвестием буйства и грабительства», но на этот раз «к удивлению… жителей» внимание солдат приковывал пленник «в самом странном наряде, какой когда-либо налагало насилие на человека: он был весь с ног до головы увязан ружьями… (так поступали с пойманными на охоте дикими зверями. – В. Д.) Пушечный лафет был укреплен на спине его. Конь едва ступал под ним. …толстый канат… прирастил его к седлу» (III, 301). Даже «месяц» не мог бы разглядеть «капли кровавого пота» на лице «несчастного пленника», потому что «оно было заковано в железную решетку», а солдаты отгоняют любопытных, показывая «угрожающий кулак или саблю» (III, 301–302). Насилие проявляется и по отношению к служителям православной церкви: воевода стреляет в церковное окно, бранится и богохульствует, угрожает расправой (ср. в легенде: глумление над дьяконом и его казнь). Запрещенный цензурой финал отрывка добавлял натуралистическую картину пыток и кровавый образ казненного бандуриста.

Таким образом, в «Пленнике» – как в легенде из «Главы…» – конфликтующие стороны открыто противостоят друг другу. Неправедную оккупационную власть, основанную на силе оружия, представляют польские солдаты и наемники, которые одновременно и презирают, и боятся козаков, видят в них дикарей, почти животных (примерно таков смысл вопроса воеводы: «…чего они так быстры на ноги, собачьи дети?» – III, 307). Жертвами насилия выступают все остальные персонажи, особенно пленник. Не зная об ужасном финале, читатель фрагмента мог лишь предположить, что пленник не мужчина, по его «слабому стенанию», ужасу и обмороку…

Но воины, способные наслаждаться «муками слабого», тем более девушки, за чьи «снежные руки… сотни рыцарей переломали <бы> копья» (III, 309), не могут быть рыцарями! Демоническое в них обусловлено и «смешением пограничных наций». Так, в роли готического злодея здесь выступает начальник польского отряда – «родом серб, буйно искоренивший из себя все человеческое в венгерских попойках и грабительствах, по костюму и несколько по языку поляк, по жадности к золоту жид, по расточительности его козак, по железному равнодушию дьявол» (III, 304). А настоящим Рыцарем, несмотря на свои слабости, предстает пленница в доспехах и шлеме с забралом – своеобразный андрогин, олицетворяющий сопротивление Малороссии насилию захватчиков. Ведь если женщина, вопреки традициям и собственной природе, берется за оружие – значит, исчерпаны другие возможности сопротивления, переполнилась чаша народного гнева!

Именно этому соответствует художественное (а не хронологическое) время действия в отрывке. Ведь для читателя, хотя бы отчасти знакомого с историей Малороссии, упоминание о «рейстровых коронных войсках» делает очевидной некорректность датировки «1543 год», которая нарушает и принятое в «Вечерах» и 1-й редакции «Тараса Бульбы» ограничение гоголевского повествования серединой 1570-х гг. Тогда легендарный козацкий предводитель Иван Подкова (Серпяга) несколько месяцев владел молдавским престолом (конец 1577 – начало 1578 г.), за что и был казнен по приказу Ст. Батория. Это начало его правления – польского «короля Степана» (1576), образовавшего регулярное козацкое войско. Религиозная же война, показанная в отрывке, началась в конце XVI в., после Брестской унии 1596 г., когда простые украинцы оказали ожесточенное сопротивление польско-католической экспансии, в то время как многие знатные люди, в том числе из козацкой старшины, унию приняли.

Отмеченные в гоголевском фрагменте реминисценции, переклички, сходство ситуаций с литературными и фольклорными произведениями расширяют панораму повествования, вовлекая в него дополнительные планы, чье пересечение и образует «сверхсмысл». Но единственно схожим со всем «Кровавым бандуристом» по тематике, стилю и датировке гоголевским произведением следует признать повесть «Страшная месть» (1832), где мир прошлого с приметами XVI–XVII вв. тоже воссоздавался на готической основе, включавшей народные предания, поверья, песни, апокрифы. Чудесное, невероятное – по законам жанра – здесь тоже представало как демонически ужасное (например, появление колдуна на свадьбе). А сама жизнь отступника от козацкого мира становилась символом противоестественного, почти животного (сродни волчьему), нехристианского существования. Наоборот, в «Кровавом бандуристе» ужасные муки героев-страдальцев, по-христиански пренебрегающих «телесным», символизируют искупительную жертву во имя национальной независимости. Соответственно этому изображены жители «страны, терпевшей кровавые жатвы», а также храм и его настоятель, монастырские катакомбы как «иной мир» – разрушительный для тела и спасительный для души.

По замыслу автора, и повесть, и фрагмент изображали народное прошлое в готическом стиле. Однако – в отличие от «Страшной мести» – готические черты «Кровавого бандуриста» не были уравновешены собственно фольклорным материалом, хотя литературно-фольклорные параллели основных мотивов очевидны: попрание христианских канонов и кара за это, подземный мир смерти, девушка-воин, бандурист. Эту «литературность», сближающую фрагмент с «Главой из исторического романа» и повестью «Вечер накануне Ивана Купала», написанными в 1830 г., следует рассматривать как характерную особенность ранних гоголевских произведений. Опираясь на известные тогда литературно-фольклорные параллели, используя типичные литературные шаблоны, автор ограниченно вводит фольклорный материал, которым, видимо, в то время еще недостаточно владел, или подвергает его значительной литературной переработке.

Все это позволяет полагать, что в 1831–1832 гг., создавая повести для второй книжки «Вечеров на хуторе близ Диканьки», Гоголь писал некую большую историческую («готическую») вещь, намек на которую, по мнению исследователей, есть в предисловии ко 2-й части «Вечеров», где Рудой Панек заявлял: «…для сказки моей нужно, по крайней мере, три такие книжки» (I, 713). Работа над этим произведением возобновилась летом 1833 г. (см. об этом ниже, на с. 162). А когда возникла необходимость дать что-то новое в журнал «Библиотека для Чтения», Гоголь обработал один из ярких набросков этой вещи, назвав его «Кровавым бандуристом». Позднее он переработал отрывок в «Пленника», чтобы включить вместе с «Главой…» в разнородную структуру сборника как две главы одного исторического романа. Поэтому заявленный в примечании к ним отказ от всего романа, на наш взгляд, говорит о том, что автор в итоге предпочел современную «синтетическую» научно-художественную форму «Арабесок» (а не противопоставлял роман и еще не опубликованную повесть «Тарас Бульба», как считал В. А. Зарецкий148), где малороссийское оказывалось заведомо меньше всемирного как его часть. Видимо, потому отрывкам романа и «Взгляду на составление Малороссии» (как отрывку ее истории) в сборнике предпосланы примечания, что все эти арабески, входя в принципиально неполный «малороссийский» контекст, дают лишь представление о контурах и жанре возможного целого – многопланового исторического повествования об одном или нескольких украинских гетманах.

На страницу:
6 из 13