bannerbanner
Петербургский текст Гоголя
Петербургский текст Гоголя

Полная версия

Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
5 из 13

При этом вольное христианско-республиканское «братство» козаков явно соотносится с древнерусской «вечевой республикой», а их «азиатские набеги» похожи и на половецкие, и на походы князей против половцев – как в «Слове о полку Игореве», оказывавшем с начала XIX в. значительное воздействие на русскую литературу103. О древнерусской воинской повести напоминает и фольклорная метафора в статье Гоголя («…земля эта… унавожена костями, утучнена кровью». – VIII, 45). В «Слове о полку Игореве» Великая Степь представала «землей незнаемой», неким запретно-чуждым пространством, о чьей опасности сама природа как бы предупреждала солнечным затмением и где стихийные силы губили нарушивших запрет. Столь же стихийно и решение князя Игоря достигнуть «земли незнаемой». Его поход, замышлявшийся как богатырский подвиг, предстает неразумным, во многом «слепым», ибо, возвышая героя, противопоставляет его другим князьями, нарушает договоры с половцами, в конечном итоге разрушает мир и согласие на Руси, угрожая целостности государства. Степь здесь – неведомое, чуждое, гибельное пространство стихий и одновременно простор, манящий испытать себя, свои силы, безоглядно освободить желания, дающий «волю» (уже тогда – явно – своеволие!), что обнажает богатство или пустоту души и тем отторгает личность от общества. Причем сам амбивалентный пространственный образ Степи (его можно назвать литературным археотопонимом) искони был ориентирован на Азию, на иноязычный, иноверческий, чудесно-демонический Восток. Можно заметить, как переосмысливаются традиционные черты этого образа в «Отрывке из Истории Малороссии».

Степное – вот главное для Гоголя в козачестве! Это стихийное, «евразийское», исходящее из противоположных начал, обычно непримиримых и в то же время генетически присущих европейцам. Ведь, как показано в статье «О движении народов…», фундамент новой, христианской Европы закладывает не только само противостояние почти оседлого земледельческого населения волнам варваров и азиатских кочевников из Великой степи – готов и гуннов, но и постоянная вынужденная ассимиляция и гуманизация варваров. По мысли Гоголя, эти тенденции позже действуют и на другом краю Европы, когда развитие азиатской языческой экспансии ведет к появлению противостоящего ей Козачества, сохраняющего традиции коренной европейской вольности и древней, природной «греческой религии» в то время, когда гибнет Византия (об этом см. ниже, на с. 152–153).

Соединяя европейское и азиатское, оседлое и кочевое, воинственное и мирное, земледельческое («саблю и плуг»), козаки противостояли, в первую очередь, «магометанству» и католичеству, роскоши, привитой арабами (мусульманами) европейской цивилизации. Так «составился народ, по вере и месту жительства принадлежавший Европе, но между тем по образу жизни, обычаям, костюму совершенно азиатский, – народ, в котором так странно столкнулись две противоположные части света, две разнохарактерные стихии: европейская осторожность и азиатская беспечность, простодушие и хитрость, сильная деятельность и величайшая лень и нега, стремление к развитию и усовершенствованию – и между тем желание казаться пренебрегающим всякое совершенствование» (VIII, 49).

Эту характеристику поясняют следующие положения статьи «Мысли о географии». Азия – это «колыбель… младенчество» человечества, «где все так велико и обширно, где люди так важны, так холодны с вида и вдруг кипят неукротимыми страстями: при детском уме своем думают, что они умнее всех; где всё гордость и рабство; где всё одевается и вооружается легко и свободно, всё наездничает; где турок рад просидеть целый век, поджав ноги и куря кальян свой, и где бедуин как вихорь мчится по пустыне; где вера переходит в фанатизм, и вся страна – страна вероисповеданий, разлившихся отсюда по всему миру», – а Европа, по этому «возрастному» взгляду, представляет полное развитие и «зрелость ума» человека. В 1-й редакции статьи было отчетливее: по «возрасту» и значению «первое место должна занимать Азия, как колыбель человечества; второе Африка, как жаркое юношество; третие Европа – зрелость и мужество; четвертое Америка» (VIII, 101).

Столкновение противоречивых начал (христианских и явно не христианских, по сути, демонических) как бы само собой порождает чудесное, связанное с Божьим Промыслом и «чудесными» средними веками104, когда образуется козачество (его, как позднее скажет Гоголь, «вышибло из народной груди огниво бед». – II, 46), с апокалипсическим разрушением мира и столь же естественным противостоянием человека дьявольскому разрушению: козацкий городок, стертый татарами «до основания», «как будто чудом, строился вновь <…> Казалось, существование этого народа было вечно» (VIII, 48). Чудесное присуще и народному сознанию, в котором «простодушно» смешались языческая «славянская мифология… с христианством», возвышенный религиозный энтузиазм и вполне «земная», языческая чувственность.

Еще одно противоречие – назовем его этическим – в отношении козаков к женщине и семье. Похищать «татарских жен и дочерей» себе в жены, как это делали «разгульные холостяки», явно не по-христиански (здесь вероятно влияние традиций «удалых выходцев» с «Кавказа», т. е. черкесов, которым «приписывают» основание Черкас, «где было главное сборище и местопребывание козаков…» – VIII, 47, 49). Далее, как сказано в статье «О малороссийских песнях», ни мать, ни жена, «ничто не в силах удержать» козака дома: «Упрямый, непреклонный, он спешит в степи, в вольницу товарищей» (VIII, 91). Поэтому есть две «половины жизни народа»: суровый ратный мир «гульливых рыцарей набегов» и «женский мир, нежный, тоскливый, дышащий любовию» (VIII, 9192). Противоречие сохраняется, пока для козаков «узы этого братства… выше всего, сильнее любви» (VIII, 91), – ведь семья «уже не двое, но одна плоть. Итак, что Бог сочетал, того человек да не разлучает» (Мф. 19:6).

Таким образом, история козачества соединила старое и новое, восточное и западное, чудесное и обыденное, Божественное и дьявольское. Этому способствовали противоречивые историко-географические (в современном понимании – геополитические), а также экономические (отсутствие торговых связей, уничтожение труда земледельца) и этические факторы, религиозные идеалы. Но для Максимовича, Срезневского и Гоголя единственной настоящей историей козачества – «живой, говорящей, звучащей о прошедшем летописью», заключившей в себе «дух… изображаемого народа» (VIII, 91–92), – могут быть только народные песни.

В основание таких утверждений, очевидно, был положен тезис Гердера о том, что народные песни воплощают «дух нации»105, а потому поэтическую историю народа невозможно создать без песен. В письме к М. А. Максимовичу от 9 ноября 1833 г. Гоголь восклицал: «Моя радость, жизнь моя, песни, как я вас люблю. Что все черствые летописи, в которых я теперь роюсь, пред этими звонкими, живыми летописями.

<…> Вы не можете представить, как мне помогают в истории песни. Даже не исторические, даже похабные: они все дают по новой черте в мою историю, все разоблачают яснее и яснее, увы, прошедшую жизнь и, увы, прошедших людей…» (X, 284). О возможности постигнуть Историю и «дух народа» по его песням Гоголь писал 6 марта 1834 г. И. И. Срезневскому: «Если бы наш край не имел такого богатства песень – я бы никогда не писал Истории его, потому что я не постигнул бы и не имел понятия о прошедшем, или История моя была бы совершенно не то, что я думаю с нею сделать теперь. Эти-то песни заставили меня с жадностью читать все летописи и лоскутки какого бы то ни было вздору» (X, 299).

В лекции «Библиография средних веков» (1834) Гоголь назвал среди источников издание «нескольких саг и эдд норманских, объясняющих начало северной истории» и добавил: «Сверх всех указанных источников <…> можно включить также создания поэтические, выражающие верно минувший быт народный: исторические баллады, народные песни, которыми особенно богата христианская Испания, Шотландия, народы славянские…» (IX, 104–105). В «Отчете по Санкт- Петербургскому учебному округу за 1835 год» сообщалось, что Гоголь готовит к печати работу «о духе и характере народной поэзии славянских народов: сербов, словенов, черногорцев, галичан, малороссиян, великороссиян и прочих»106.

Итак, две статьи о Малороссии в Журнале Министерства Народного Просвещения, принадлежавшие, судя по фамилии, типичному малороссу107, представляли читателям научно-поэтическую историю его народа. Правомерность такой концепции определяли и научные познания автора (разумное, логическое), и видимое художественное мастерство (чувственное, интуитивное), и врожденный, и жизненный, благоприобретенный опыт художника и ученого, чье духовное развитие соотнесено с развитием его народа. И потом, когда Гоголь перепечатывает «Отрывок…» под названием «Взгляд на составление Малороссии» с датой «1832» в сборнике «Арабески» (1835) вместе со статьей «О малороссийских песнях» и заявляет о своем историческом романе, датируя его главы 1830 г., – он дает понять, что все его художественные и нехудожественные малороссийские произведения составляют, при всей разнородности, единую картину прошлого и настоящего народной жизни, а каждое из них – своего рода ступень поэтического постижения истории Малой России художником-ученым.

Глава II. Малороссийский исторический роман: замысел, возможное целое и фрагменты

Созидание научно-поэтической истории Малороссии в 1832–1834 гг. вело к повторной, более глубокой проработке Гоголем украинской тематики: повестям будущего цикла «Миргород», историческим статьям и фрагментам, потом включенным в сборник «Арабески». Поэтическая интерпретация накопленного исторического материала дала простор творческой фантазии, порождавшей художественные образы, снимавшей хронологические и пространственные ограничения, связывавшей прошлое с настоящим. Все это, в конечном итоге, обусловило затем отказ от достаточно жесткой структуры научно-поэтического труда ради создания художественно-образного «живого урока» современникам (в идеале – театрального), основой которого становились разнообразные и разновременные исторические сведения, актуальные для автора и читателей.

Идея художественной обработки исторического материала занимала Гоголя, по-видимому, до осени 1835 г. (так, подзаголовок цикла «Миргород» 1835 г. – «Повести, служащие продолжением “Вечеров на хуторе близь Диканьки”» – подразумевал, в свою очередь, и дальнейшее продолжение поэтической истории народа). Затем этот процесс соединения творческих и научных трудов, который автор считал тогда перспективным и отнюдь не завершенным, приведет к разработке «объемлющих всю Россию», историософских, по сути, религиозно-исторических сюжетов «Ревизора» и «Мертвых душ»108. Однако еще не было отмечено, что на рубеже 1833–1834 гг. Гоголь как бы возвратился к началу творческого пути, когда он писал исторический роман…

§ 1. «Глава из исторического романа»

Под таким названием этот фрагмент появился в альманахе «Северные Цветы на 1831 год»109, причем стандартный заголовок повторил название, данное в «Северных Цветах на 1829 год» главе романа А. С. Пушкина о царском арапе. Материалы альманаха, собранные в сентябре-октябре 1830 г., были отданы в цензуру 15 ноября. Эта дата, как и зависимость «Главы…» от вышедшего в конце 1829 г. романа М. Н. Загоскина «Юрий Милославский», позволяет ограничить время ее создания февралем – октябрем 1830 г., когда перед Польским восстанием резко обострились российско-польские отношения. Затем, посылая матери 21 августа 1831 г. альманах «Северные Цветы», Гоголь указал иное время работы над «Главой…» и явно вымышленные обстоятельства ее появления в печати: «Книжка вам будет приятна, потому что в ней вы найдете мою статью, которую я писал, бывши еще в нежинской Гимназии. Как она попала сюда, я никак не могу понять. Издатели говорят, что они давно ее получили при письме от неизвестного и если бы прежде знали, что моя, то не поместили бы, не спросивши наперед меня, и потому я прошу вас не объявлять ее моею никому; сохраняйте ее для себя. Приятно похвастать чем-нибудь совершенным; но тем, что носит на себе печать младенческого несовершенства, не совсем приятно. Она подписана четырьмя нулями: 0000» (Х, 205).

П. А. Кулиш, со слов В. П. Гаевского, объяснил подпись как четыре о в имени и двойной фамилии автора: Николай Гоголь-Яновский110. Но буквенные псевдонимы обычно обоснованы инициалами автора, а потому можно полагать, что так Гоголь мистифицировал читателей, намекая на известного литератора Ореста Михайловича Сомова (1793–1833), уроженца Слободской Украины, выпускника Харьковского университета, поэта, переводчика, критика, автора малороссийских повестей, с которым Гоголь мог познакомиться и через своего однокашника В. Любича-Романовича, и через П. П. Свиньина. Именно Сомову как фактическому редактору «Северных Цветов» и «Литературной Газеты» Гоголь, видимо, был обязан этой и последующими публикациями111.

С историческими произведениями О. М. Сомова: незаконченной повестью «Гайдамак» и «Отрывком из малороссийской повести»112 – «Главу…» сближает и ориентация на живую народную речь сказов, преданий, и употребление экзотизмов, соответствующих времени и месту действия, и способ их пояснения, и сочетание весьма условного, широкого исторического фона с отдельными точными хронологическими деталями… Согласно такому «вальтерскоттовскому» принципу изображения, История – основа народных легенд и поверий – определяет внешний вид персонажей, их речь, поступки, характерные особенности жизни и быта. Это позволяет объединить в повествовании разные, зачастую противоречивые, взгляды, детали, литературные и фольклорные мотивы, совместить народное мировосприятие и точку зрения современного читателю художника-ученого.

Значительное воздействие на «Главу…» оказал первый русский исторический роман М. Н. Загоскина «Юрий Милославский, или Русские в 1612 году» (1829). Исследователи давно уже подметили сходство ситуации в гоголевском фрагменте и начале романа, когда посланец поляков встречается с козаком. Однако встреча героя с загадочным незнакомцем, их беседа-разведка и, наконец, внезапное открытие (признание), проливающее свет на события, объясняя характер и поступки незнакомца, – распространенный сюжетный ход в романах В. Скотта (например, «Айвенго», 1820)113, зависимость от которых Загоскин не скрывал. К тем же типичным ситуациям восходит и его повествование о разбойничьем гнезде боярина Шалонского на месте разоренной монашеской обители в Муромском лесу, об отступничестве боярина от веры и связях с поляками, описание страшных преступлений, творившихся с его ведома, рассказ о том, как разбойники хотели повесить на сосне запорожского козака Киршу, о Божьей каре захватчикам, преступникам, изменникам. Различимы в «Главе…» и мотивы «готического» романа (на них основывался сам В. Скотт), исторически преображенные соответственно времени и месту действия: лес, где блуждает герой; развалины в лесу (с ними обычно была связана легенда о проклятии, смерти, возмездии); меняющееся освещение природы и человеческого лица как игра светотени; разрушение природных объектов и человека, а также плодов его труда под воздействием времени. Эти же мотивы будут общими для «Главы…» и «готического» фрагмента «Пленник» (об этом см. ниже, на с. 63).

К приметам «готического» романа следует отнести и вставную легенду о страшном грешнике. Но здесь в роли «проклятого или крестного дерева» апокрифов выступает не яблоня или осина, а северная сосна-мумия, причем ее изображение подобно описанию «проклятого дерева» в романтической повести В. Ирвинга «Легенда о Сонной Лощине» (в рус. пер.: «Безголовый мертвец»): «Перед ним среди дороги возвышался огромный тюльпан, как исполин превосходивший огромностию все окрестные деревья, точный маяк гибели и ужаса <…> Это дерево ознаменовано было несчастною смертию маиора Андре… народ смотрел на него с почтением и с робостью, вспоминая и горестный жребий человека, которого носил он имя, и странные явления, как известно было всем, вокруг его происходящие»114. А крона сосны после казни дьякона напоминает «бороду», отличавшую православное духовенство (в украинском фольклоре – и «москаля» / «кацапа»). Все это, если соотнести с повествованием Загоскина, позволяло читателю видеть в легенде намек на неудачу возможного польского нашествия (здесь – на Левобережную Украину: «…все шляхетство… в гости»), как это уже было в России, тем более что действие, согласно топонимическим указаниям автора, происходит на Полтавщине, у границы Слободской Украины, тогда – части Русского государства, где бежавшие от панского гнета козаки жили слободами.

«Смутное время» действия в «Главе…» уточняется несколькими хронологическими деталями. Имя Казимир, упомянутое шляхтичем Лапчинским, по-видимому, принадлежит Яну II Казимиру Ваза (1609–1672), королю Речи Посполитой в 1648–1668 гг. Это позволило исследователям датировать действие концом 1650-х гг., после смерти Хмельницкого, когда король пытался наладить отношения с Правобережной Украиной115. Однако, на наш взгляд, Гоголь связал «посольство от Казимира» с эпизодом в начале второй части «Истории Малой России». Там рассказывалось, как еще при жизни Хмельницкого, после Переяславской рады (надо полагать, это и были «события, волновавшие Варшаву»), в 1654 г. Ян II Казимир хотел заставить козаков «отложиться» от России. Король поручил гетману Ст. Потоцкому уговорить «славного храбростью» полковника Ивана Богуна, который еще не присягал русскому царю, «отказаться от Хмельницкого, присоединиться к польским войскам», и выступавший посредником «литвин Павел Олекшич… обещал ему (полковнику. – В. Д.) …именем Казимира: Гетманство Запорожское, шляхетство и любое староство в Украине. – Верный чести Богун препроводил письмо… к Хмельницкому…» (ИМР. Ч. 2. С. 2; курсив автора).

И поскольку «посольство от Казимира» было темой «Главы…» (правда, истинная цель визита – предварительно узнать настроения полковника Глечика как потенциального союзника поляков), то действие можно отнести к 1650-м гг. Соответствует этому и звание «полковника Миргородского полку»: полк был заново сформирован в 1648 г. на волне освободительного движения. Такое время действия подтверждается легендой о пане – «воеводе ли… сотнике ли», который жил в этих местах «лет за пятьдесят перед тем», – то есть в начале XVII в., когда, после отказа большинства простых малороссиян принять Брестскую унию 1596 г., на Украину были введены польские войска, в городах поставлены гарнизоны.

Сама же легенда об ужасном грешнике и его раскаянии восходит к вариантам апокрифов о «крестном дереве» и кающемся великом грешнике-разбойнике, апокрифично и представление о вечно зеленой, по благословению Божию, сосне116. Эти мотивы значительно преобразованы и включают черты других малороссийских поверий, которые затем – тоже трансформированные – будут представлены в «Вечерах на хуторе близ Диканьки». Так, появление пана-дьявола в красном жупане предваряет легенду о красной свитке в повести « Сорочинская ярмарка». Весть о том, что пан раскаялся, обратился к православной вере и принял схиму, соотносится с ложным раскаянием колдуна из повести «Страшная месть» и с его клятвой стать схимником; причем после убийства настоящего схимника, который отказался молиться за «великого грешника», путь колдуна не зависит от его воли – так же, как путь пана и его дворни после убийства дьякона.

Фамилия Лапчинского, вероятнее всего, крестьянская и восходит к «лаптям» (это может указывать на принадлежность героя к «ополяченной» части козацкой верхушки, хотя возможна и смысловая связь с выражением «гусь лапчатый», имевшим негативное значение «вкрадчивый, скрытный, хитро-осторожный»). Саму фамилию Гоголь не выдумывал, а позаимствовал «из более позднего времени: Лапчинский был послом от Подольского воеводства к воеводам Шереметеву и Ромодановскому в 1706 г.»117. И мирное прозвище козацкого полковника тоже крестьянское: на Украине глечиком называли «небольшой кувшин или горшок»118. А вот польское имя Казимир/Казимеж двусмысленно (кто «указывает», объявляет мир, – т. е. миротворец, и тот, кто нарушает покой/мир). Козаки хорошо помнили, что король Ян Казимир в XIV в. сделал дворянами «всех верных и храбрых малороссиян», служивших ему, а при заключении Зборовского трактата 1649 г. поляками (от лица Яна II Казимира) и козаками Хмельницкого дворянское достоинство получили «многие из Козаков, оказавших на войне важные услуги»119. Но также они не забывали, как Ян II Казимир организовал карательный поход поляков за Днепр и после Переяславской рады при каждом удобном случае старался подкупить козацкую старшину, чтобы использовать в своих целях. Недаром рядом с Казимиром возникает имя Бригитты – чужеродное, типично западноевропейское120. Этим именам в конце «Главы…» будут противопоставлены русские православные имена детей Глечика: Карп, Маруся (Мария) и Федот (от греч. Феодот – «данный Богом») – это русский вариант имени Хмельницкого Богдан.

История создания семьи – основы народа (или, наоборот, ее «несложения», распада, например, в «Вечере накануне Ивана Купалы») как типичный сюжет романа и повести того времени отодвинута в «Главе из исторического романа» на второй план. Три поколения: тёща – близкая «жертва могилы», Глечик и его жена-«старуха», их дети – показаны как естественная и достаточно устойчивая козацкая семья, хотя тестя уже нет, а два старших сына погибли (они «поженились на чужой стороне»), младший же сын из-за отлучек Глечика не признает его «батькой». Но главное – эта семья представляет украинскую часть славянского мира. В доме Глечика всегда на столе в знак гостеприимства «ржаной хлеб и соль»121, на стене мирно соседствуют военные и хозяйственные орудия, а женщины вполне самостоятельны. Сами козаки независимы, близки к природе, у них живой ум, разнообразные таланты. Хозяева земли, лесов и степей ведут мирную, оседлую жизнь на хуторах, типичных для Украины122, верны своей природной греческой вере и потому – в отличие от поляков! – сохранили многие черты и традиции древних славян: они миролюбивы, гостеприимны, бескорыстны, терпеливы, наблюдательны, самоотверженны, чадолюбивы… У них большие семьи, где с младенчества прививают бранный дух, ненависть к насилию «ляхов»123, где женщины привыкли хозяйствовать одни и ничего не бояться, но авторитет хозяина Дома, воина-защитника, остается непререкаем.

Впрочем, в «Главе…» обрисовка одного из тех, кто живет на уединенном лесном хуторе, достаточно противоречива: полковника Глечика до конца фрагмента должна скрывать от собеседника-поляка (и недалеких читателей) маска плутоватого словоохотливого крестьянина. Поэтому в повествовании как бы два плана. Первый – восприятие посланца поляков, который переоделся козацким десятником и со страхом видит во встречном обыкновенного вооруженного, по обычаю того времени, «дюжего пожилого селянина», хотя и с «огнем» в глазах. А всеведущий автор – художник и историк сразу замечает Козацкое:

– «седые, закрученные вниз, усы… резкие мускулы… азиатскую беспечность» на «смуглом… лице», «то хитрость, то простодушие» в «огне» глаз героя;

– «черную козацкую шапку с синим верхом», сняв которую герой покажет «кисть волос» на макушке – знаменитый козацкий оселедец;

– его умение понять, кто перед ним (по одежде, поведению, по нарушению принятого этикета встречи, но вернее всего по разговору, может быть, по акценту), а затем использовать это в своих целях. Значимо и «рыцарское» сравнение тулупа с «латами от холода» (III, 312).

Так внимательный читатель получает представление о вероятной незаурядности героя-козака, и это далее подтверждает его талант искусного и миролюбивого рассказчика (по сути, художника). Поэтому рассказчик иногда столь близок повествователю, что голоса их перекликаются или даже сливаются…

Характеристика козаков как разбойников-кочевников и язычников – общее место в европейском искусстве того времени124. Так, роман Загоскина, где запорожец Кирша был по происхождению русским и в целом положительным героем, хотя и разбойником, английский переводчик дополнил от себя, помимо прочего, описаниями зверств запорожцев и цивилизованного гуманизма поляков125. Напротив, в «Главе…» и поведение, и речь героя-козака, и его жилище (без «трофеев» – в отличие от светлицы у Бульбы) создают впечатление мирной крестьянской, вовсе не воинственной жизни. Об этом как бы случайно и простодушно говорит Глечик: «…козаки наши немного было перетрусили: кто-то пронес слух, что все шляхетство собирается к нам… в гости» (III, 312). И хотя испуганному шляхтичу собеседник, идущий рядом и курящий козацкую люльку, в темноте видится «упырем», лесное убежище Глечика в дальнейшем оказывается вполне зажиточным «имением», где на стене рядом висят «серп, сабля, ружье… секира, турецкий пистолет, еще ружье… коса и коротенькая нагайка» (III, 319), а ульи во дворе дополняют картину оседлой жизни малороссиян XVII в. (она мало чем отличалась от жизни украинских крестьян во времена Гоголя и от описания жизни русской деревни XVII в. в романе Загоскина).

На страницу:
5 из 13